20 января.

Приехав домой из театра, я нашел у себя письмо М. Феоктистова.

Он уведомлял, чтоб в 4 часа я был у И. Л. Горемыкина., который желает со мною говорить об очень важном вопросе. Было уже 4 часа. Я приехал в начале 5-го и в половине меня новели к министру. Поздоровались. — «Вот русские люди, никогда не закрывают двери», — сказал я, запирая дверь кабинета. Я извинился что приехал поздно. Он сказал, что это кстати, так как он беседовал с доктором. — «Я хочу вас поздравить», — сказал он потом. Мы сели. Он взял из папки номер «Нового времени» от 1 января. Вверху его синим карандашом было написано государем: «Обращаю внимание на статью «На рубеже», которая меня очень удивила». Статья была в разных местах подчеркнута построчно синим карандашом; между прочим, там, где новое царствование сравнивалось с весной, где автор указывал на деятельность земства по грамотности, где указывалось на отметки государя о земских начальниках, которые, дурно поняв свое положение, секли крестьян, где автор говорит о необходимости отнятия у земских начальников права суда, и проч. — «Вы быть может, этой статьи и не читали?», — сказал Горемыкин. Я отвечал, что, напротив, я над ней работал, смягчал, вычеркивал, сокращал, изменял резкие выражения, что статья очень не нравилась и т. д. — «Государь недоволен статьей». Горемыкин говорил в том смысле, что газеты не должны предупреждать события, подсказывать правительству, подчеркивать, что это-де мешает правительству действовать. Точно он намерен тайно действовать в таком направлении, которое должно пока считаться тайной. Он говорил совсем не умно. Грозил дворянам: если-де что-то затевают, — «я знаю, что они хотят агитировать в «Новом времени» и «Спб. Ведомостях». Агитатором называют Ромера. Он, очевидно, слышал звон, да не знает, где он. Он уверял меня, что отговорил государя от того, чтобы дать газете 3-е предостережение. Я полагаю, что он просто врал; ведь он знал, что я не могу спросить государя об этом и потому врать мог свободно.

* * *

Дело Тальмы. Убита в Пензе генеральша Болдырева. Первый ее муж — Тальма. От него сын, полковник Тальма. По смерти мужа, она прижила от кого-то другого сына, и этого сына ее усыновил ее законный сын, полковн. Тальма. (Говорят, что убийцу она прижила с полк. Тальмой). Усыновленный Тальма убил свою мать и осужден присяжным в каторгу. Дело это громкое. Рассказывают удивительные подробности и хлопочут о том, чтобы объявить осужденного Тальму невиновным: судебная ошибка! Едва ли так. Тальма жил на одном дворе с матерью, во флигеле. Мать и горничная были убиты, в доме разлит керосин и дом подожжен. Главное — оказался сломанным телефон, соединяющий дом с флигелем. Полковник Тальма, несколько лет тому, прислан мне свою трагедию, недурно написанную, — прислал «Святоша Окаянный». Цензура на сцену ее не пропустила, так как Борис и Глеб, герои трагедии, погибающие под руками убийц, — святые. А святым воспрещено являться на сцену.

16 февраля.

Третьего дня приехал в Москву с Чеховым. Вчера были с ним у Л. Н. Толстого. Пришел Б. Чичерин. Зашел спор по поводу картины Ге из жизни Христа. Как ни горячо доказывал Толстой, что у современного искусства — свои задачи, что Христа можно изображать иначе, чем Рафаэль, с тем, чтобы показать, что мы своими действиями постоянно «распинаем Христа», — Чичерин говорил свое, а его подзуживала графиня Софья Андреевна и это волновало очень Льва Николаевича. Он, вообще, кажется, был не в духе. По поводу смерти Н. Н. Страхова сказал, что он оставил небольшой литературный багаж, хотя его хвалил и хвалят. Когда я сказал, что всего лучше умереть разом, он заметил, что, конечно, это хорошо, но лучшая смерть была бы такая, если бы человек, почувствовав приближение смерти, сохранил бы свой разум и сказал бы близким, что он умирает, и умирает со спокойной совестью.

О поэте Верлене Толстой не понимает, почему о нем пишут. Он читал его. По поводу декадентов сказал об интеллигентном обществе «это — паразитная вошь на народном теле, а ее еще утешают литературой».

Чехову он сказал:

— «Я жалею, что давал вам читать «Воскресенье».

— «Почему?»

— «Да потому что теперь там не осталось камня на камне, все переделано».

— «Дадите мне прочесть теперь?»

— «Когда кончу — дам».

Графиня показывала его корректуры. Теперь уже не она, а дочери работают над перепиской.

Смерть пыталась зайти в их дом. Сначала графиня болела, потом он. У него камни в почках и он страшно страдает; на счастье не так это часто. Он спит внизу. В последний раз от мучительной боли он не мог терпеть дольше, поднялся вверх, по лестнице, и упал в зале. Он кричал. Ему ставят горчишники, горячие компрессы; лекарств не принимает.

Толстой о Софокле говорил: «он пишет о том, что считает самым важным».

17 февраля.

Приехал в Петербург, читал в «Гражданине», от 18 февраля, об Александре III: «Миропомазанный глаз ясно и твердо отличал правду от лжи, фразу от дела, холопство от преданности, вельможу от куртизана, заслугу от сделки, твердое убеждение от шатающегося оппортунизма»! — Ловко!!

* * *

В «Северном Вестнике» печатает свои воспоминания Тучкова-Огарева. В февральской книжке, стр. 87–89, она рассказывает о Ш. (Шелгуновой), которая бросила мужа, сошлась с С. С. (Серно-Соловьевич), от него родила сына и отправила его к мужу. Потом С. С. посадили в дом умалишенных. Шелгунова названа буквою Ш, Серно-Соловьевич — С. С., но в другом месте — полной фамилией, а потом и на стр. 88 тоже полной фамилией. Сама Шелгунова умна, сын ее тоже умен. Он пошел к Л. Я. Гуревич для объяснений с ней и плюнул ей в лицо.

3 марта.

Вчера рассердился на заметку о праздновании 20-летия газеты. В заметке названы подарки, поднесенные мне, а ни слова нет о том, что я дал 5000 руб. в кассу наборщиков и 10 000 руб. в кассу сотрудников. К тому же заметка явилась на другой день. Никто не удосужился написать несколько строк. На обеде тронула меня речь Андриевского, который признал во мне писательский талант и сказал, что придет время, когда меня будут «изучать». Это черезчур. Я написал ему письмо, когда пришел домой, благодарил его. М. Г. Черняев сказал два слова о том, чем он обязан «Новому Времени», а я тут тоже сказал чем «Новое Время» ему обязано, то-есть тем, что он заимствовал у нас план командования сербскими войсками… поехал в Сербию, проникся сочувствием к «угнетенным братьям».

* * *

Когда 12 февраля я был у Толстого, он говорил, что Казнаков был глуп. — «Вы были с ним знакомы»? — спросил он. — «Нет, я познакомился с ним у Богдановича, но он сразу ушел и мы не сказали друг другу и пяти слов». — «Он произвел на меня впечатление крайне неважное», — добавил Толстой.

* * *

Кайгородов говорил, что вел. кн. Константин Константинович заинтересовался двумя приложениями к «Нов. Времени» и вызывается сказать о них государю. Я говорил, что приложения но настолько ценны. В 1888 году я подавал прошение графу Е. М. Игнатьеву и министру Д. А. Толстому о том, чтобы испросили высочайшего соизволения на счет приложений. Но министр не довел моего прошения до государя. Два раза возил меня Игнатьев в главное управление и сказал, что на столе у него лежала книга «Правда о России» Стэда, который был у меня и которому я рассказывал о приложениях. Он взял мой рассказ и поместил в своей книге. Книга Стэда была в руках у министра, отмеченная бумажками, которые высовывались из нее, и я подумал, что Толстой, прочитав это, не довел до сведения государя моего прошения.

23 марта.

Сегодня страстная суббота. Был с Чеховым в Александро-Невской лавре и, по обыкновению, пошел на могилу моих мертвых.

Сколько трагического зарыто в этих могилах, сколько скорби и ужаса! Если бы они встали и рассказали всю правду, ничего не скрывая ни о себе, ни о других своих близких, какая бы это повесть вышла! Литература знает только поверхность человеческой жизни, и если чтение — такая потребность, то потому, что всякий человек чувствует себя в книге, которую читает, и ищет там самого себя.

На могиле Горбунова мы открыли фонарь, висевший на кресте, вынули оттуда лампаду, и зажгли ее. Я сказал: Христос воскресе, Иван Федорович! Могилу его я узнал по ленте от венка, на которой стояло: «Новое Время». Около его могилы — могила Костылева, профессора земледелия, который, кажется, потом был директором департамента министерства государственных имуществ. На ленте от венка написано: «Защитнику правды». Говорят, он был из крестьян, как и Горбунов. Горбунов скрывал всегда свое происхождение. Странно это.

* * *

Какие тяжелые условия печати! Возились, возились со статьей Лебедева о растрате денежной. В статье — эффектный конец. Надо было ее показать. Только похвалы печатаешь с легким сердцем, а чуть тронешь этих «государственных людей», которые в сущности — государственные недоноски и дегенераты, и начинаешь вилять, и злиться в душе и на себя и на свое холопство, которое нет возможности скинуть.

* * *

Скоро ляжешь в ту могилу, в которой трое лежат уже. Легко себе вообразить все это. — Как понесут, как поставят в церковь и где, как и что будут говорить, как опустят гроб, как застучит земля о крышку гроба. Сколько раз я все это видел, но никогда мне это не было так тяжело, как при похоронах Володи. Меня положат около него. Я так и Чехову говорил. Кладбище очень близко от Невы. Душа моя будет выходить из гроба, опустится под землею в Неву, там встретит рыбку и войдет в нее и будет с нею плавать. Как-то давно в «Новом Времени» я написал маленькую статейку, еще при Саше, когда мы жили в Павловске, о том, как меня похоронят, как я буду все слышать, потому что душа расстается с телом только тогда, когда оно все истлеет. На эту тему было написано. Саша очень огорчилась, помню. Вот чьей любви я не ценил. Если бы я любил ее так, как любил ее ребенком! Несколько месяцев я сам ее купал в корытце, в теплой воде, и покупал, при своей бедности, при учительском жаловании в 14 руб. 67 коп., херес в два рубля и вливал в воду несколько рюмок, думая, что это укрепляет маленькое тельце. Крикунья она была ужасная. Анюте просто нельзя было отлучиться от нее. У нас была своя лошадь, т.-е. лошадь ее родителей. Бывало поедем кататься, а нянька стоит с нею у окна и, проезжая, мы видим, что она начинает кричать сильнее, и поворачиваем домой. Почему я так ярко помню Сашу, и именно в этом виде, маленькою? В Москве, когда я работал в «Русском Слове», в 1861 году, она любила садиться на стол и разбирать бумаги, или свертывала из бумаги кисточку, макала ее в чернила и мазала по столу. Я редко сердился на нее за это. Жили мы тогда на В. Садовой, против Ермолова, во флигеле, который отдала нам графиня Салиас, после того, как Н. С. Лесков, занимавший этот флигель, уехал в Петербург, после скандальной истории со своей женой, которую он щипал и бил. Она приходила к графине и Новосильцевым (Ольга N. одна из сестер) и жаловалась. Раз она убежала от мужа и он подал заявление в полицию. Графиня его усовещевала, запершись с ним в кабинете. В этом доме, у Ермолова, Гурко посватался к М. А. Салиас, которая и вышла за него замуж. Когда в прошлом году Н. С. Лесков умер, дочь его, по фамилии Нога (Лесков острил: у моей дочери такая фамилия, «что если сидеть между нею и ее мужем, то надо сказать: я сижу между ногами»), была у меня и говорила, что мать ее жива и живет в Петербурге в сумасшедшем доме. Она никого не узнает. В этом доме, таким образом, сходились будущие знаменитости, или известности: графиня Салиас, Ольга (эти две были уже известности), Е. М. Феоктистов, Лесков, Гурко, я и Головачев, ухаживавший за одной из Новосильцевых. У Новосильцевых раз утром я встретил Крамского.

Когда я поехал в Петербург, в декабре 1862 года, в поиски секретаря редакции и сотрудника, — А.  Н. Плещеев дал мне на дорогу свое пальто, которое я потом возвратил. У меня не было теплого пальто, теплого настолько, чтобы ехать зимой, в 3-м классе, в нетопленном вагоне. Анюта с детьми оставалась дома. Жили мы в это время на Плющихе, в небольшой квартире, около какого-то сада. На Плющихе родился Леля, вскоре после того, как мы переехали с дачи, с. Давыдова, где и Плещеев жил. Это верст десять от Москвы. За дачу, т.-е. за избу, мы платили 45 руб. в лето. В этой избе я написал «Солдат и Солдатка» и послал в «Современник», где она и была напечатана. За деньгами я съездил в Петербург, ничего не платя: меня провезли в почтовом вагоне, как в Петербург, так и оттуда, по просьбе Плещеева. Оттуда мне эту поездку устроил Арсеньев, которого о том просил Краевский. У Краевского я обедал на даче, в Царском, и, кажется, написал у него какие-то библиографические заметки в «Отечественных Записках». Дело шло о моем поступлении в «Голос», который в это время проектировался, или видимо, был решен, как орган Головнина. Арсеньев, об этом говорил мне подробно. В принципе дело это было решено тогда же между мной и Краевским, а я пока должен был писать в «Отечественных Записках» и «СПБ. Ведомостях». Но потом А. Н. Плещеев и другие стали меня отговаривать, советуя поступить лучше к В. Ф. Коршу, который брал «СПБ. Ведомости», направляемый Блудовым. Плещеев свез, меня к Коршу, который жил на даче. Краевский писал мне, предлагая быть секретарем редакции и писать по 8 фельетонов за 2400 руб. Дело было почти решено, и я получил записку от Годунова, книгопродавца в Москве, на авторский аванс, 200 руб., сколько помню. Я качался между Коршем и Краевским и, наконец, поступил к Коршу.

Из этого впоследствии вышла для меня очень неприятная штука. Видя уже фельетон в «СПБ. Ведомостях» и полемизируя с «Голосом», я написал, что Краевский приглашал меня в «Голос» на таких-то условиях, но я отказался, потому что Краевский получал субсидию. Я написал в фельетоне именно так, как было дело, как мне советовали поступить Плещеев и др., мотивируя отказ тем, что «Голос» — газета независимая. Но Краевскому я написал свой отказ совсем не так, что исчезло у меня из памяти. Краевский, прочитав мой фельетон, напечатал мое письмо, очень вежливое и даже льстивое, которым я известил его, что не могу к нему поступить, причем уверял, что он приглашал меня только в секретари редакции на 50 руб. в месяц. Это было ужасно. Я совершенно потерялся. Анюта пошла в редакцию «Голоса» и потребовала показать подлинник письма мы жили в то время на Бассейной, д. Попова). Ей отказали. Стали мы искать письма Краевского, в котором он предлагал свои условия, и не нашли. В то время я не думал прятать письма. Таким образом, даже не мог доказать, что он предлагал мне именно 20 руб. в месяц. Разбит был во всех отношениях, но отвечал что-то. К Коршу я поступил на 2000 руб. в год, но плата повышалась с 1867 года понемногу, так что с 1872 года я получал 375 руб. в месяц. С этой платой я вышел из газеты в 1874 году, когда перешел к Башмакову. Построчных я тогда не получал, а в газете был секретарем редакции, читал с Коршем корректуру нумера, корректуру объявлений, писал заметки, составлял «хронику», писал фельетоны, театральные рецензии, ходил в цензуру со статьями непропущеными и т. д. Одним словом, делал все, что поручали. В редакцию отправлялся в 10 часов утра, приходил домой в 5 часов, обедал, приносили объявления, я их размечал, часто вместе с Анютой, и часов в 10 уходил в редакцию, где работал до 2–3 час. утра, а иногда и позже. Времени было так мало свободного, что когда я года два писал фельетоны в «Русский Инвалид» (кажется, в 1863, 64 и 65), то обыкновенно работал целую ночь, так что один день в неделю совсем не спал и, окончив фельетон часов в 9 утра, сам относил его в «Инвалид». В «Инвалиде» я подписывался кажется А. И-н. До фельетонов в этой газете я писал еще разные заметки. В 1863 году написал одну передовую статью о бале у киевского губернатора Анненкова. В этой статье я говорил, что на бале присутствовали также и публичные женщины, что-то в роде этого. «Инвалиду», т.-е. Романовскому, дали нагоняй, и государь спрашивал имя автора, — меня позвали. Я сообщил то, что говорили в Петербурге.

Деньги мне заплатил Н. Г. Чернышевский. Это было незадолго до его ареста. Он вышел ко мне в халате, с лицом намыленным, — он брился. В кабинете я у него сидел с час. Кто-то пришел к нему — не помню кто, — и он нам рассказывал о лекциях в Думе, о том, что он был у губернатора Суворова и доказывал ему, что нельзя так поступать. Чернышевский говорил бойко, много, самоуверенно, с тою авторитетностью и как-будто хвастливостью, которые к нему располагали, ибо думалось: «Вот он какой молодец!» Во время разговора приехала его жена с дачи, и он бросился к ней в переднюю, и они целовались очень нежно. Получил я за рассказ 60 рублей. Чернышевский рассказ похвалил, просил писать еще. Кажется, я ему привез письмо от Плещеева.

В Давыдове Анюта, беременная Лелей, ходила в Москву пешком закладывать серебро, которого у нас было немного, и снимала дорогой башмаки, чтобы их сберечь. Денег у нее совсем не было. Туда иногда приходил А. Н. Плещеев и останавливался у меня. В это же время в Давыдове я написал «Аленку», но отдал ее во «Время», когда был уже в Петербурге. Но «Время» запретили, и у меня осталась корректура «Аленки» из «Времени». Потом я ее отдал в «Отечественные Записки», где она и была напечатана. Я был у Дудышкина, который со мною торговался. Я выпросил 65 руб. за лист, но деньги получил только частью, так как Дудышкин просил рассрочить до подписки, жалуясь на бедность. Я получил их в декабре. На Плющихе я написал по заказу Л. Н. Толстого биографию Никона, патриарха, для яснополянских крестьян. Толстой сам принес мне за биографию деньги — 50 руб. Рассказ мой «Гарибальди», напечатанный в «Воронежской Беседе», читал в это время Садовский на литературных чтениях, и читал изумительно. На одном чтении меня стали вызывать, я хотел уйти, но меня задержали. Это был первый мой успех. Как ни слабы были мои статейки в «Русской Речи», но они обращали на себя внимание. Сужу по тому, что Салтыков вместе с Чижевским и Плещеевым хотели издавать журнал и на совещание меня пригласили. Мы вместе обедали в трактире. Но дело кончилось одним разговором. Чаще всего я бывал у Плещеева, иногда у И. С. Аксакова. По заказу А. П. Строгановой, председательницы «общества распространения полезных книг», я написал «Ермака» и «Боярина Матвеева», которые были напечатаны, и «Смутное время», которое цензура не пропустила. Рукопись не долго у меня оставалась. Часть ее переписана Анютой. Эта работа сделана была в начале 1862 года когда я остался без денег и места. Графиня ничего не брала с нас за флигель, но жить было нечем. Помню, перед Пасхой я вдруг получаю 150 руб. Оказалось, это — награда, полученная мною за учительство в Воронежском уездном училище, которое я оставил для «Русской Речи». В Воронеж я перешел из Боброва. Там мне повезло. Я получил уроки в двух девичьих пансионах, у графа Ферзена (урок его дочери), у Стаховича, отца того Стаховича, который написал «Ночное» и был убит крестьянином. Одно лето, 1860 г., мы провели с женой и Сашей в деревне его, где я занимался с сыном его и дочерью. Когда мы уезжали, Стахович дал нам свою крепостную девушку, которая жила у него в няньках. Стал я писать в «Русскую Речь» из Воронежа, под псевдонимом — Василий Марков. В. В. Марков был мой товарищ по Дворянскому полку. Вместе с ним я вышел в статские не Дворянского полка. Побывали мы в Петербурге и перебрались в Москву, где и расстались. Он написал мне в Бобров два письма, потом перестал. Я не знал, где он, и псевдонимом я хотел ему напомнить о себе. Графиня Салиас стала со мной переписываться и звала в Москву. Я в это время хотел держать экзамены, чтобы поступить учителем в министерстве народного просвещения. Мне все это советовали, только Анюта просила меня не терять времени и ехать. Графиня предложила мне место секретаря редакции на 50 руб. жалованья, а потом прибавила еще 25, когда узнала, что я в Воронеже зарабатываю больше. Летом, с одним знакомым, Запольским, я и отправился на долгих в Москву. Графиня Салиас жила на даче в Сокольниках, куда я и отправился. У нее в доме в это время жил Н. С. Лесков и был болен. Меня поместили рядом, в досчатом помещении на верху, в маленькой клетушке под крышей, так что я там не мог стоять. Анюта приехала уже в сентябре в дом на Патриарших прудах — маленький флигелек.

…Однако, светает. Не знаю, как это я расписался так. Христос воскресе! Чудная это ночь на Руси! И она, видно, навеяла мне это давнопрошедшее, когда я был беден, полон жизни и надежд. Нет, не правда. Я, кажется, никогда надежд не знал. Я вообще довольствовался тем, что было. Но без Анюты, которая подбивала меня, ободряла и, вообще, имела на меня большое влияние, я, вероятно, так в Боброве и проспал бы целую жизнь. Когда мне предложили перейти из бобровского училища в воронежское, я мимоходом сказал об этом Анюте. А она заставила меня ехать в Воронеж и хлопотать. С предложением графини Салиас было тоже самое. Она ни мало не задумывалась, что надо ехать в Москву.

На этих днях умер Анат. Богданов. У него в доме жила Анюта, когда я уехал к Коршу в «СПБ. Ведомости» в Петербург. Случился пожар. Она ни на минуту не потерялась. Вынесла детей (было трое), уложила, что можно было, и все не торопясь. Богданов принял в ней участие и поместил ее в другом своем доме, временно, где я был на Святой, когда на первые три дня приезжал в Москву (1863 г.). Анюта в это время слушала акушерство и управлялась с детьми и лекциями, нанимая только кухарку. Она сама убирала комнаты и мыла полы. Раз Богданов застал ее за этим занятием и она, смеясь, рассказала мне, как она сконфузилась.

Этак записывать, — пожалуй много бы написалось!

8 апреля.

Головокружения усиливаются. Мне надо ждать удара. Я боюсь, что будет у меня удар — и дело станет, хотя оно могло бы продолжаться и без меня, если бы не было столько влияний.

* * *

Сейчас видел один акт «Принцессы Грезы». Что за чепуха. Как не стыдно слушать подобную белиберду, да еще при участии Яворской. Буренин для нее переделывает свою переделку из А. Мюссе, стараясь насовать всевозможных эффектов из разных пьес. Он воображает, что дело в эффектах. Вот даровитый критик, бесподобный памфлетист.

* * *

…Природа сверхестественна. Все в ней чудо. События, существа, вещи — все это явления. Ничего более тайного, как невидимое. Для обыкновенных людей все это — одна видимость. Только гении проникает до сущности вещей, только для него открываются двери в тайны природы. Оттого скептицизм так распространен между учеными людьми.

14 апреля.

Министр внутренних дел, Горемыкин, призывал сегодня меня и говорил назидательные речи о «Маленьком письме», помещенном в №…, где я немножко осуждал девальвацию. С. Ю. Витте пожаловался. Низкий он человек. Он говорил Кочетову, что назначит на месте Феоктистова главным начальником по делам печати такого человека, при котором «Суворину будет петля». Благодарю покорно! Горемыкин мягко стелет, да жестко спать. Ни при Толстом, ни при Дурасове министры так ни разу не грозили. Этот в течение трех месяцев дважды призывал. Вчера не упустил заметить: «Помните, я за вас тогда заступился». (В январе была статья, написанная на новый год, на которой государь написал, что обращает на нее внимание). В статье, кроме благонамеренных речей, ничего не было. Витте жаловался Кочетову, что устроил для меня торговлю на вокзалах железных дорог книгами и газетами, а я так его отблагодарил. Я очень сожалею, что обратился к нему с делом, которое он устроил при 8000 руб. аренды в год и нормальных ценах на газеты. Я обращался к нему потому, что Нотович, давая ту же арендную плату, уменьшил цену газет ниже той цены, которая существовала в Петербурге. Я находил невозможным со стороны дороги доводить условия торгов до такой конкуренция и поехал к Витте, чтобы он повлиял на это. Он призвал чиновника и сказал, чтобы Варшавскую дорогу отдали мне. Не даром мне стыдно было просить его об этом и только желание, чтоб другим не доставалась дорога, заставило меня это сделать.

Горемыкин сказал: «Не подумайте, что мной руководит в данном случае желание защищать министра финансов. Нет, тут и общие причины есть. Еще в прошлый четверг государь сказал мне, что ему надоела эта болтовня о девальвации и что он на моем месте давно бы принял меры против этой болтовни о девальвации. Но я никаких мер не принимал. Пусть говорят. Я допускал всякую критику, но дельную. Но статей, подобных вашей, допустить не могу. Ведь выдумывать все можно».

* * *

…У Потемкина Таврического был секретарь Попов, который, пользуясь своим положением, приобрел себе землю в Крыму, между прочим, имение Тарханкут. У одного из потомков этого Попова было два сына. Младший женился на дочери управляющего, за что был отцом прогнан и лишен наследства. Перед концом жизни старик простил сына, благодаря увещаниям о. Ивана Кронштадтского, но завещание не стал переделывать, так что все имение досталось старшему. Но он уступил просьбам брата и часть имений, между прочим Тарханкут, отдал брату, но поделиться пополам не захотел. Тогда Зеленко вступил в переговоры с младшим Поповым на таких основаниях: если он, Зеленко, путем суда или воздействием административным заставит старшего брата отдать остальную, недоданную часть состояния, то младший брат даст Зеленко 250 тысяч. Зеленко соединяется с Меранвилем, жандармским полковником. Меранвиль едет в Париж, получает командировку по наблюдению за нигилистами. Там он является к старшему Попову в качестве посланного офицера, предъявляет какие-то документы и заставляет его согласиться на дележ с братом. Получив от младшего Попова за эту услугу 250 тысяч, он говорит Зеленко, что Попов дал им для дележа 60 тысяч, на том основании, что он получил наследство не путем суда или административного воздействия, а по приказанию государя. Поэтому Меранвиль взял себе 40 тыс., а Зеленко дал 20. Старший Попов как-то узнал, что сделался жертвой обмана и, имея связи по жене (Скалон), которая поехала с мужем в Париж для усовещевания Попова помириться с братом. Оказалось, что эти дельцы находятся в положении родственном. Министр внутренних дел Горемыкин женат на сестре Зеленко, а Петров, бывший тов. министра земледелия, на другой его сестре.

* * *

…О Тургеневе я уже говорил в газете. — Среди общества он явился учителем. Он создавал образы мужчин и женщин, которые оставались образцами. Он делал моду. Его романы это — модный журнал, в котором он был и сотрудником, и редактором, и издателем. Он придумывал покрой, он придумывал душу, и по этим образцам многие россияне одевались…

19 апреля.

Получил прелюбопытное письмо:

«Многоуважаемый Алексей Сергеевич!

…И как вам сказать. Право, мне не очень жаль прошлой соблазнительности. Дело в том, что женщине без состояния красота лишь горе приносит, если она обладает некоторой душевной опрятностью. Мне лично красота куда тяжело оплатилась. От 17 и до 37 лет — или по крайней мере до 33 — только и приходилось слышать в ответ на желание что-либо делать путное: «зачем хорошенькой женщине работать?»И это — на всех языках и от всех, до полицейского комиссара в Париже включительно, его я раз просила помочь достать работу.

«Сие было в 1873 году, когда я была наивна и добродетельна и голодала… буквально! — Хорошенькой и бедной «одна открыта торная дорога». Так и живешь, как лакомый бифштекс, на который у каждого глаза и брюхо разгораются. Если бог при этом наградил либо горячечным темпераментом, либо полным отсутствием души человеческой, либо жадностью до денег, — то и прекрасно. Но помните Некрасова:

«Блажен, кому мила дорога
Стяжания, кто ей верен был
И в жизни ни однажды бога
В пустой груди не ощутил.
Но если той тревоги смутной
Не чуждо сердце — пропадешь…»

«Я в жизнь свою никогда не разыгрывала сцен рвущейся к добродетели молодости, ибо, во первых, — к чему? — все равно никто но поверит, а во вторых, рваться — так не словами, а делом. Этим объясняются мои всесветные странствия. За театр я держалась, как утопающий за соломинку, — последняя надежда достать независимость. Но слаб человек вообще, а баба и подавно, а в театре как плыть против течения, одной против всех? Просишь: дайте роль, хочу работать, а ответ «такой хорошенькой к чему?» Так и пропал талантишко, «не успевши расцвесть». Лишь один раз встретила я, если и не совсем бескорыстную, но все же дружескую помощь от покойного Мошкина — царство небесное ему. Он дал мне средства уехать в Вену и работать свободно. И как я работала! — как лошадь! Знаете, каково выучиться в 10 месяцев чужому языку? это, батюшка, — чудо! Спросите профессоров. И вот после 4 лет работы адской, жизни монастырской, когда ступила, наконец — то, на первую ступень успеха в Берлине, — опять соблазнительность все убила. Линдау и его последствия, — и начинай сначала! Нет, право, господь с ней, с красотой! И последние остатки молодости мне лишь горе дают. Будь я совсем старуха, не стали бы меня путать с Гарденом, не пришлось бы отвечать за его поступки, да и не так бы была ему нужна. Свобода! Боже мой, как я ее люблю, и всегда ее уничтожает вот эта соблазнительность. Нет, не жаль мне ее. Нисколько не жаль!

«Да и что значит молодость? Для нас, баб, — возможность иметь любовников. Экая невидаль! Что в них? Слыхала я часто от страстных женщин охи и ахи. Не знаю, обидел меня бог чувственностью или что иное! Да что же это я вам рассказываю безобразия? Вот, право… А счастье, конечно, — в любви, да только любовь то не в чувственности. Для женщины и совсем не в ней. Право, две трети баб грешат не ради собственного желания, а чтобы любимому человеку удовольствие доставить. Так зачем же молодость? Да я теперь была бы гораздо счастливей — есть даже счастливей, чем когда — либо прежде. Разве легко жить на чужой счет? Как ни брыкайся, а все же гадость. Ну, ладно, выбираешь того, кто нравится, а что значит нравится? Вопрос: понравился ли бы, если бы не необходимо было выбирать? Ведь вот жила же я в Вене и до Берлина 4 года и никто не нравился. А счастье — прежде даже про это удовольствие не знала. Вот я теперь села на пароход и блаженствую, буквально блаженствую. А прежде вечно в уголку души — мысль: а что, верней — кто будет завтра? «Я ведь по улице идти не могла без горького чувства при виде одной из дам тротуарных. Точно солдат с мыслью: «а, может, следующая пуля тебе.» Как знать! Ах, не говорите! Чорт с ней! Ни одного дня молодости нет, о коем пожалела бы. Живу, человеком стала, — счастье что есть поверила лишь только теперь. Гарден выучил, — пусть тоже не бескорыстно, — да ведь все равно, благодеяние то остается неоплатным — и вы, вы даже бескорыстно, оттого я так к вам всей душой, и все зря и болтаю. И если понадобится вам человек для чего бы то ни было, — вспомните есть такая, что за вас на рожон лезть готова, — и баста!

«Это — ответ на соблазнительность. А вы чего молодость жалеете? Или она у вас была счастливая? Ну, тогда другое дело, конечно. Но только я говорю: пока душа и ум молоды, — чорт ли в годах или в морщинах! Это для дурочек-кокеток и актеров — верно, а не для нас с вами.»

«А вот хворать не хорошо. Я так беспокоилась, долго не получая от вас известий, только иногда читала статьи, — значит, все же не было опасного ничего.»

«Гардену я о вашем романе уже давно говорила, еще когда он был — рассказ, и после чуть не всякую главу. Он очень интересуется и говорит: «так то так, что любовь — вернее любовники — женщину от дела отрывают, но все же и не совсем верно, ибо все знаменитые бабы были развратные!» Ну, мое мнение, кое он разделяет, вы прочтете в Стринберговском фельетоне, он, кажется, объясняет противоречие. Но роман очень его интересует и он говорит, Варенька — совсем новый тип, еще нигде не бывалый. Мы часто думаем: что же будет? Ведь совсем иначе, чем рассказ, и очень оригинально. О Виталине говорит Гарден, что таких и здесь много, но Мурин — совсем особый русский. Жаль, что так коротко и раз в неделю. А Вы скажите, он уже готов, или вы отрывками пишите? Я очень любопытствую.»

«Теперь о Вильгельме, что знаю.»

«Рост — точь в точь наш наследник, но носит двойные каблуки. Выглядит полней, благодаря ватированным (здесь у офицеров принято) мундирам. Волосы — цвет две капли мои, средне-белокурые, от фиксатуара спереди темней, причесаны всегда очень гладко. Усы слегка светлей, закручены в ниточку. Глаза — серые с темными ресницами. Цвет лица — серовато-зеленый, совсем болезненный, и правая сторона губ иногда подергивается легкой судорогой. Голос — резкий тенор. Говорит слегка картавя, на манер прусских офицеров, отрывисто, точно отрубая слова. Левая рука — сухая и короче правой. Но это незаметно. Он всегда опирается ею на эфес сабли и имеет манеру особенно крепко пожимать руку, чтоб доказать ее силу. Не раз неподготовленные просто вскрикивали. Поводья может держать свободно и ездит верхом не дурно. Но для еды должен иметь особый снаряд — нож и вилка на одной ручке. Снаряд всегда возит с собой и он кладется ему на всех парадных обедах. Привычек масса: 1) переодевается по 6 раз в день. Имеет до 700 разных мундиров и т. п.; 2) любит очень много покушать, особенно простые блюда, между прочим, — русскую окрошку; 3) любит слушать пикантные анекдоты, особенно из военно-морской жизни. Из приближенных первый друг — Филип Эйленбург. Дружба такая, что некоторые уже подозревают любовь à la Ludvig von Bayern. По части дамской — до женитьбы имел массу историй, весьма скандальных, в обществе принца Вельского, что часто стоило много денег и неприятностей. Потом угомонился, играя роль примерного супруга. Но, с прошлого года (конечно, ради бога, между нами), есть оффициальная любовь — франкфуртская еврейка банкирша, отчего и его склонность к евреям, коих он прежде терпеть не мог. Муж барыни занимает ему деньги, а жена сопровождает его на морских поездках. Императрица уже заметила, начинает ревновать и ездить с ним вместе.»

«Особая примета — любит лесть до невозможного. Жена часто краснеет и уходит, слыша, как его в глаза приравнивают к Фридриху Великому и Александру Македонскому. Снимался в виде Фридриха Великого, обожает позировать для портретов, — в год по 6–8 раз непременно.»

«Некоторые ученые, медики находят в нем сходство с Фридрихом-Вильгельмом III, кончившим помешательством, и уверены, что он кончит так же. Действительно, он страшно капризен, переменчив, хватается за все новое и бросает немедля, и не знает меры ни в важном, ни в мелочах.»

«Политических подробностей могу сообщить еще кучу, если пожелаете. Но пока о его внешности вот все, что знаю. Да еще страсть производить впечатление, быть на виду, занимать собою печать, чисто актерская. За верность сих сведений ручаюсь, ибо они — от лиц, его долгие годы и очень близко знавших. Любимый цветок — ландыш. Parfum был chipre, но последнее время еженедельно новый, какой в Лондоне изобретен. Любимый цвет — белый и красный. Любимое вино — Редерер и старые ликеры, джин, коньяк и арак. Любимых книг не имеет, ибо читает мало. Из Французов считает Онэ классиком (что и сообщил Jules Simon за обедом во время конференции о рабочем вопросе). Интересуется лишь газетами о себе. Ежедневно читает «Zukunft» и даже раз выразился (по поводу «Köng Phaeton») весьма одобрительно, что не помешало на следующей неделе предать Гардена суду за «оскорбление величества». (Дело пойдет на следующей неделе и на этот раз наверное укатают за статью «Monarchenerzichung»). Из художников любит Конера (своего портретиста — бесталантность полная) и Пегаса, скульптора даровитого. Но судит без толку — по личным симпатиям, а не по достоинству. Обожает латинские цитаты, но плохо понимает их и часто пишет невпопад (смотри «Zukunft», № последний, в конце заметка есть — примеры сих перевираний). Из музыки любит все без разбору, но к Вагнеру особой симпатии не имеет. Из драматиков — Вильденбруха — за лесть, а не за качество, ибо его лучшие пьесы не даются, а лишь последние, прославляющие «монархизм!» — Ну, вот все покуда. Если еще что хотите узнать, то чиркните.»

«Теперь расскажу свою биографию.»

«Родилась 18 апреля 1855 года в Екатеринославской губернии, Бахмутского уезда, в деревни Ступки. Воспитывалась в Харьковской гимназии. Кончила курс 14 лет. Болталась без дела два года. 16-ти лет поехала в Париж учиться петь, (побочные — частные причины, — до официальной биографии не касаются, для Вас скажу: братья увезли от некоего Видамина, о коем говорить не хочу, ибо он всю мою жизнь испортил ради безбожного удовольствия развратить невинного до идиотства ребенка. Господь с ним, — но этот первый «полуопыт» должно быть и убил во мне навсегда всякий идеализм любовных отношений, показав радость страсти тогда, когда ребячьи душа и тело оной вовсе не желали, и не искали… Бр… противно вспомнить!)»

«В Париж приехала в 1872 году, немедля после Коммуны, — развалины еще всюду виднелись. Поступила в класс пения г. Вартеля, но пробыла всего 3–4 месяца и потеряла голос. Горе какое! — голос был чудный. Что делать? — поступила на драматический класс консерватории Брессано. Пробыла два года. В России братья потеряли деньги (небольшие) на какой-то пряничной фабрике некоего Леонтьева и написали: «вернись, нет больше денег». Тут то я и голодала, не желая вернуться в лапки сего господина. Поступила на сцену Taitbout в оперетку, играла «аленькую роль вместе с Céline Chaumond. Потом в «Gaité» (у Оффенбаха) в «Орфее» — одну из граций. Надоело, ибо жалование 60 франков и собственные костюмы. Встретила Федотова, пригласившего в Питер, на павловский театр. Приехала в 1876 (или в 1875) году в Питер. Играла раза два по-французски (с Céline Chaumond) и по-русски (помню, в «Убийстве Коверлей»). Но с Федотовым вышила какая-то неприятность. Потом была в Михайловском, в год с Берт Стюарт, и тоже ничего не вышло. Все бросила, уехала в провинцию. Для пробы — есть, ли талант — играла в Харькове Катерину, с заряженным револьвером в кармане. Если нет таланта — жить не стоит. Оказалось — есть. Успех после 3, 4, 5 действий был громадный. Ну, значит, опять надежда явилась выбиться. Получила ангажемент в Таганрог, затем, в Одессу и Киев. В Одессе и Киеве имела массу успеха, право, даже заслуженного, но всюду все не то было. Все мне приходилось слышать: «Что вам в театре? Жили бы так». В 1882 году, кажется в год открытия Корша, поступила к нему. Играла в «Кручине» (Поленьку) и еще в 2–3 пьесах, но около Гламмы и Рябчинской места не было. Ушла в артистический кружок, а там беспорядки сами знаете какие. Наконец, познакомилась с Поссартом, который такого наговорил о истинно-художественной жизни немецких театров, что я решила уехать и уехала. В Вене училась с 1883 до 1884 года по немецки, в консерватории и у профессора Стрибена. Потом играла в Аугсбурге и Базеле с громадным успехом по два года. В 1888 году приехала в Берлин в Residenztheatre и опять дебютировала с громадным успехом (в «La petite Bachelley»). Наконец, вздохнула свободно, думала обилась. Не тут-то было — Линдау! Бог бы с ним, все ему могу простить. Но ему театр был не по душе, отвлекал от него. Репетиции, уроки — не удобно. Ему выгодней, чтобы в каждую минуту была к ею услугам. Директора спешили угодить важному критику и ролей мне больше не давали. Я скоро поняла в чем дело и объявила Линдау, что не хочу больше с ним жить, ибо театр мне дороже его. Результат известен — я целый год еще пробыла у Барная (пока контракт не кончился), получала жалование и ни разу не вышла на сцену. Конечно, за тот год отвыкла, — ведь на чужом языке практика — первое дело, я потеряла известность, словом, театр надо было оставить в стороне. Спасибо Гардену надоумил писать, нянчился первое время, ободрял, поправлял, словом — выучил. Тут и вы явились — дай вам бог здоровья! — словом, вышла на свободу. В 1891 году шел мой «Berühmter Mann» в «Горькая судьбина»; в 1892 — «Agrippina» (в императорском) и «Jnnerlichen» (в Lessing); в 1893 г. должна была идти еще пьеса, да пока цензура запретила. Вот и вся биография.»

«А в сердце я не могу забыть сцену. Кабы писать можно все, как фантазия просит, — может и утешилась бы. Но этого нельзя. Вам пиши политику, здесь — сахарные рассказы. Пишешь коли от души, — и не примут, либо полиция запретит. А на сцене ведь жизнь переживаешь. Знаете, если бы не жаль Гардена, уехала бы в Россию и опять на сцену пошла. Очень уж больно, что писать нельзя, что хочется. У нас в России оно еще можно. Я читаю вещи, кои здесь ни за что не поместили бы. Но живя за границей, как пересылать рассказы? Переписчиков нет. Пропадешь (вот как у вас завалялось где-то «Жизненный?» — хоть волком вой). Самой переписывать 10 раз — ведь мука. Словом, трудно. Вот оттого и радости мало.»

«А вы, право, позвольте мне хоть раз в месяц фельетон писать. Где ее, политики наберешь? Все то же, о чем писать не стоит в сотый раз. А вы же печатаете и Ежова, и Чехова. Что бы и меня попробовать? Напишу что либо хорошенькое, право!»

«Да, впрочем, как знать, когда увидимся и как. Мне на днях Шувалов передавал предостережение. Его спрашивали, знает ли он Proteus'a, и что обратили внимание, что он, Proteus, в дружбе с «оскорбителем величества», издателем «Zukunft». Какие шпионы здесь! Пожалуй, желая насолить, его друга, Proteusa, и по этапу вышлют! По совести, и ничего. Пусть. Мне домой давно хочется. И работу найду в России еще легче, ибо у нас меньше журналистов, чем требуется. Но как же не злиться за даже остатки жалкие молодости, коли все за других приходится отвечать?»

«Пьеса моя в суде. Адвокат надеется, — пропустят. Дай то бог! Сразу стану знаменитостью. Но не верится в счастье такое.»

«У Блюменталя и у Корша что-то не клеится, хотят друг друга надуть. Ну и трудно их согласить. Жаль, уж я заранее радовалась вас видеть. А какой Шувалов милый, что меня предупреждает! Конечно, это ради вас, но все же мило. Ну, простите, — безбожно длинное письмо. Приказали подробнее сведения — сами виноваты. Жму крепко вашу хорошую лапку и желаю скорей окончательно выздороветь. Да не забывайте так подолгу вашу искренно преданную»…

20 апреля.

Вчера дебютировала у нас Марья Августовна Крестовская. (Крестовоздвиженская по отцу, ст. сов., в Москве) в «Не так живи, как хочется». Сегодня я говорил с ней. Она — обстоятельная девушка, очень неглупая, ей 26 лет. Она рассказывала, что 18 лет она была в Киеве и должна была играть роль в какой-то пьесе. Вдруг ей говорят, что вместо нее будет играть любительница Борисова (Яворская). «Любительнице лучше играть» — сказали ей, когда она заявила свои претензии. Играла Борисова, а на афише стояла Крестовская. Борисова плохо играла, ей шикали, когда муж и друзья подносили ей корзину цветов. При Крестовской говорили: «газеты хвалят Крестовскую, а играет она — из рук вон» — «Я — Крестовская»,— сказала она этим господам, — «а играет Борисова». Она пошла на сцену и разрыдалась. Яворская распускала слухи, что Крестовская посадила к ней клакеров. Крестовская рассказывала это так просто, что ей нельзя не верить, да это и вполне отвечает характеру Яворской.

21 апреля.

Ложась вчера спать, я вдруг громко сказал: «Скоро буду лежать в гробу». Сказал — и удивился. Но было что-то такое, что объясняет мне это восклицание. Днем так устанешь, что, когда ложишься, мною овладевает приятное чувство успокоения. Ну, а в гробу будет совсем спокойно. Сколько людей я знал и все они успокоились. Странно кажется это.

* * *

Давыдов третьего дня подал в отставку. Мне лично успехи Александрийского театра дороже успехов нашего Малого Художественной театра, потому что тот — наш русский театр, народный, всем принадлежащий. Сегодня слышал от Сазонова, что дело, кажется, уладится, А с неделю тому назад Давыдов говорил мне, что желал бы поступить режиссером в наш театр, но я сказал ему, что не следует предпочитать императорский театр частному, и я даже говорить об этой не хочу. Начальнику театральной конторы Гершельману я вчера сказал, что легче переменить 20 раз директора, чем найти одного природного актера.

27 апреля.

…Шекспир не знал пренебрежения к интриге и это пренебрежение доказывает не столько любовь к искусству, сколько не бедное воображение. Без интриги трудно располагать наблюдения и идеи, давать выпуклость характерам, выразить ясно мысль сочинения. Интрига, как для романиста, так и для драматурга, — способ сделать идеи более живыми, выпуклыми. Пренебрегая интригой, романисты не рисуют нам жизни в том виде, в каком она существует. Жизнь совсем не монотонна. Борьба существует, большая я малая, демократия, льстя желаниям всякого, увеличивает размеры честолюбия и соперничество делается более ярким. Социализм и борьба классов ввели даже в жизнь новый трагический элемент.

* * *

…Слава — прекрасная вещь, но кроме того, чтобы ею пользоваться в течение всего одного года, надо 365 раз и обедать! Поэту надо денег!

* * *

…У Жорж-Санд есть выражение в одной из ее сельских романов:

— «Rien ne soulage comme la rhétorique»! Мне думается, что это — верно. Логика — тоже реторика. Интуиция — тоже риторика.

30 апреля.

Вчера Буренин очень резко говорил со иною по поводу Яворской. Сия актриса решительно поссорит меня с Бурениным. Он не хочет понять, что невозможно делать театр театром Яворской. Он говорит, что «театр сам собою делается той актрисы, которая выдвигается». Да, но это всегда искусственно, или из-за рассчета, из боязни, что не будет иначе сборов. Наш театр не должен быть таким. Он должен давать простор другим артистам и артисткам. Яворская только и знает, что заботится об удалении не только соперниц, но даже предполагаемых соперниц.

Будущий сезон — с 15 сентября по 25 февраля 1897 года — Хомяков советует, чтобы Корделасу поставить предельный бюджет 1500+200 = 1700 руб. в месяц, за 5 месяцев — 8500 руб. Театр стоит 23 000 руб., труппа — 12 000 руб. в месяц, в 5 месяцев — 60 000 руб. Спектаклей всего будет около 130. Если средний сбор будет меньше 1000 руб., то убыток несомненный. А я никак не могу решиться отказаться от этого дела, что было бы самым благоразумным.

* * *

Сегодня в «Ночном» спали штаны у актера, который играл в пьесе. Картина, нечего сказать! Дебютировала Владимирова. Очень мило вышли у нее некоторые сценки. У нее талант на бытовые роли.

* * *

Вчера написал о расколе.

1 мая.

У Витте вечером, от 9 до 10. В «Berliner Tagebladt» явилась статья, в которой говорится, что в милостивом манифесте по поводу коронации стояла первоначально статья о снятии предостережений, но Витте, якобы из злобы на печать, восстал на это, и статью исключили.

— «Если у вас об этом будут спрашивать, скажите, что это вздор. Мне на днях Нотович говорил, что в городе ходит этот слух, и затем это явилось в «Berliner Tagebladt!»

Он рассказал: в манифесте, действительно, была эта статья. При. предварительном просмотре Витте не обратил на нее внимания, или не заметил. В комитете министров против статьи этой говорил Сипягин, желая насолить Горемыкину. Витте сказал, что в манифесте, где прощаются разные преступники, действительно, такой статье не место. Предостережение не есть преступление, и это обидно было бы газетам, что их включили в число преступников. Поэтому он высказывает мнение, что статью эту исключить, но вместе с тем просить министра внутренних дел войти с представлением немедленно, обычным порядком, о снятии предостережений и о том, чтобы дать предостережениям известную давность. При этом Витте говорил о том, что предостережения без обозначения давности неудобны ни для газет, ни для правительства, которое не дает 1-го предостережения, чтобы не разорить газету, а других способов у него нет.

* * *

Кандидаты на «Московские Ведомости» Грингмут, Иловайский, гр. Салиас, Цертелев. Избран Грингмут, за которого говорил Витте. Было совещание из министров внутренних дел, финансов, народного просвещения, Островского, Победоносцева.

— «Иловайский был мне всего удобнее», — сказал Витте, — «потому что он — ярый протекционист, но этот человек в шорах, он слишком узок». До этого совещания был вопрос о главном начальнике по делам печати и назван был Грингмут. Горемыкин настаивал на том, чтобы он был и редактором «Московских Ведомостей» и главным начальником по делам печати. Вот умен-то! Я не верил своим ушам, когда Витте мне это рассказывал. А говорят, что Горемыкин — голова. Когда Грингмут пришел Витте благодарить, то Витте сказал, что будет говорить против соединения в его лице и начальника по делам печати. Грингмут сказал, что министр настаивает на этом, но что он, Грингмут, сам понимает, что это неудобно. Витте слышал, что начальником главного управления Победоносцев называл Соловьева, который в «Московских Ведомостях» пишет художественную критику.

* * *

«Гражданин» на-днях сделал выписку из газеты «Владивосток» с либеральным оттенком. Государь прочел и говорил об этом Витте. Витте ему сказал, что провинциальные газеты выходят подцензурно, а пишут гораздо либеральнее, чем столичные. Он знает это по своей провинциальной жизни. Государь обратил внимание на газетные резюме о заседаниях Вольно-Экономического общества. Витте сказал ему, что говорится больше и резче, чем передается в газетах. Государь сказал, что министр внутренних дел должен бы обратить на это внимание. — «Да Вольно-Экономическое общество находится в министерстве земледелия», — сказал Витте и передал этот разговор Горемыкину. Тогда последовала трусость в среде этого общества. В это время и меня Горемыкин призывал за мое письмо о денежном обращении.

* * *

Витте видел на столе у государя «СПБ. Ведомости» и «Новое Время». Из остальных газет ему дают только вырезки.

* * *

С. И. Смирнова рассказывала вчера, что Малов, муж Пасхаловой, опять ее бил головой об стену, ни за что, ни про что, ревнуя ее. Горничная вступилась и отняла свою госпожу. Вероятно, он убьет ее когда-нибудь.

2 мая.

То, что рассказывал мне вчера Витте, вероятно, требует поправки. Александр Петрович говорит, что Сипягин восставал против включения в манифест о снятии предостережений, причем заметил, что всякий издатель, имеющий предостережение, может обратиться прямо к государю и он, Сипягин, с удовольствием доложит.

* * *

Сегодня в конверте с печатным адресом и именем князя Э. Э. Ухтомского я получил два письма Гольмстрема, который не раз присылал мне статьи, которые я отвергал, и который работает в «СПБ. Ведомостях». В этих письмах он советует князю Ухтомскому «разнести» меня по поводу того, что говорил я относительно веротерпимости и старообрядцев. В этой статье Гольмстрем видит «скрытую злобу», называет статью «гадостной», «злобной», «нетерпимой» и предлагает просить ответа и просит передать его, Гольмстрема, мысль князю Мещерскому, а потом перепечатать у нас. — Это в присланных письмах зачеркнуто, но на свет можно прочесть. Этот Гольмстрем писал мне 12, 17 и 23 апреля письма, называл себя «поклонником автора «Маленьких писем». «Il n’y a pas deux comme vous pour mettre toute chose à sa place» — вот мысль, которая всегда является у меня при чтении ваших «Маленьких писем». Стоило отказать ему в помещении его статей, и он спешит подольститься к противнику. Зачем кн. Ухтомский прислал мне письма этого господина, не сопроводив их со своей стороны ни одной строкой? Это новый прием — посылать чужие письма, вероятно, без ведома автора.

Я написал князю Э. Э. Ухтомскому следующее:

«Князь Эспер Эсперович. Сегодня я получил два письма г. Гольмстрема в такой обстановке, которая вынуждает меня беспокоить вас этими моими строками. Письма были вложены в конверт с вашими печатями и мой адрес, сколько мне кажется, надписан вашею рукою. Г. Гольмстрема я лично не знаю, но получил от него в прошлом апреле несколько льстивых для моего авторского самолюбия писем, а также газетные статьи, которые я ему возвратил, по их полной неудовлетворительности. Так как присылка двух писем г. Гольмстрема не сопровождалась, с вашей стороны ни единой строкою, что увеличивает для меня загадочность этой присылки, то, надеюсь, вы найдете совершенно ясной и понятной мою покорнейшую просьбу уведомить меня, с ведома ли г. Гольмстрема вы препроводили ко мне его письма обо мне к вам, или без его ведома, и в обоих случаях мне было бы приятно узнать, с какою целью это сделано, или, как говорится, на какой предмет. Пользуюсь этим случаем, чтобы уверить вас, что ни малейшей «злобы» к вам я не питал и не питаю и воспользовался вашей заметкой только как благодарным поводом для того, чтобы повторить о расколе то, что выражал я неоднократно. В ожидании вашего любезного ответа, я прошу вас принять. уверения в моем совершенном уважении. А. Суворин.

5 мая.

Приехал в Москву. Нашел себе комнату в гостинице «Дрезден» за 450 руб. Отдельные же квартиры внизу в 3–4 комнаты стоят от 300 до-600 руб. Пара лошадей с экипажем — от 700 до 1200 руб. Я ничего не делаю и разговариваю с кем придется. Я люблю шум, движение, толпу. Но удовольствие отравляется только мыслью, что, пожалуй, надо будет писать, а что напишешь? Я никогда не любил отказывать и не умею отказывать. А для впечатления мало глубокого материала. Все эти процессии, конечно, — прекрасные зрелища, но они такие вымученные и так скучно и тяжело всем тем, или большей части тех, которые в них участвуют. Тянется два часа процессия для того, чтобы дать поглазеть народу. Его сотни тысяч. Говорили мне, что в охрану записано добровольно явившихся сто тысяч человек, есть богатые купцы и люди всякого звания.

9 мая.

Погода хорошая. Есть облачка. Выезд царя. Остаюсь в гост. «Дрезден». У меня в номере Яворская, Литвин. Сам смотрел из квартиры П. А. Шувалова. Народ стал собираться в 5 часов утра. Все заметили, что государь был чрезвычайно бледен, сосредоточен. Он все время держал руку под козырек во время выезда и смотрел внутрь себя. Императрицу-мать народ особенно горячо приветствовал. Она почти разрыдалась перед Иверской, когда государь, сойдя с коня, подошел к ней высадить ее из кареты. Дочь Кривенки слышала в том доме, где она смотрела на выезд, смех американцев над этой помпой. Они делали ядовитые замечания и говорили, что это сказочно.

* * *

В губернаторском доме случилось два пожара: загорелось в церкви, за час до появления государя перед этим домом, на Тверской, а потом загорелось одно из украшений во время иллюминации. То и другое скоро потушили.

* * *

Прусский принц Генрих очень недоволен тем, что его никто не встретил.

* * *

Иллюминация великолепная. По улицам не только проехать, но и пройти мудрено было.

10 мая.

Член государственного совета Анастасьев говорил по поводу вчерашней церемонии:

«Ну, что? Чувствовался подъем народного духа, мощь?»

Трудно сказать, что чувствовалось. Я стоял у окна, на плечо мне опиралась М. Я. Гурко, которую я не видел с 1862 года и которая стояла на стуле. Я ничего не чувствовал, кроме того, что все было красиво. Попробовал вчера писать, ничего не выходит. Встретился с Маковским (К. Е.) и его женой (новой). Он думает взять, т.-е. желал бы взять 100 000 руб., говорит, что картина ему стоила 35 000 (жена его говорит: «нам стоила»). Он сказал мне, что, наконец, Юл. Павл. соглашается на развод за 40 000 руб. Он не может говорить о ней без негодования. «Если б у меня не было сына, я бы ей дал себя знать. Дочь не так ответственна. Она выходит замуж, носит фамилию мужа, но сын — другое дело. Ведь она до того пала, что писала мне письма, что она готова втроем с нами жить. Что это за женщина, которая предлагает это!»

Константин Егорович рассказывал, что в Испании его выгнали из отеля за то, что к нему ходили модели с табачной фабрики. Только что он успел нарисовать одну, как хозяин объявил: «вон!» Это было перед «святой», мест в отелях нет.

* * *

Умер барон Бюлер. Он встал, вообразил, что сегодня будет в архиве государственном, велел давать одеваться, сел в кресло и умер. Точно архивная бумага. Взяли ее, запечатали в конверт и положили. Но бумага — будет сохраняться, а барон Бюлер был только при жизни начальником архива, а после смерти — ничто.

* * *

В Успенском соборе государыня-мать прикладывалась к мощам и иконам первая, потом государь и государыня.

Когда государь был в Успенском соборе, митрополит Исидор повел его не в те двери, а в те, где устроены временные. Вел. кн. Владимир во все горло закричал: «Государь, назад!» Рассказывал Вис. Комаров.

* * *

М. А. Стахович привез прочесть письмо Толстого о патриотизме к американцу Максону и письмо о том же к поляку. Патриотизм вреден. Эгоизм считается злом, а патриотизм гораздо вреднее. Частный человек призывается на воровство и грабеж, а государства воруют и грабят безнаказанно, отбирая чужие земли. Патриотизм — «удержательный», чтоб удержать завоеванное, и патриотизм — «восстановительный», чтоб возвратить отнятое, самый вредный, ибо самый злобный. Эгоизм — чувство естественное, прирожденное, патриотизм — приобретенное. Надо заботиться о слабости своего отечества, об его уменьшении, а не наоборот. Патриотизм противопоставлен христианству. Все мы живем в лицемерии. Лицемерие фарисеев — Христос раз разгневался и это было против лицемерия фарисеев — в сравнении с нашим — ничто, их лицемерие в сравнении с нашим — детская игрушка. Вся наша жизнь с исповеданием христианства, учения смирения и любви, соединенного с жизнью разбойничьего стана, не может быть ничем иным, как сплошным ужасным лицемерием. Императора Вильгельма Толстой называет «одним: из самых комических лиц нашего времени: оратор, поэт, музыкант, драматург, живописец и патриот». По поводу его известной картины: все народы Европы стоят с мечами и смотрят, по указанию архангела Михаила, на Будду и Конфуция. — Толстой советует поучиться смирению и кротости у Будды и благоразумию у Конфуция и Лао-Тзе.

* * *

Письмо Толстого к Горемыкину. Женщина, дочь Холевинского, не молодая, слабая здоровьем, прекрасная по душевным качествам, была обыскана и посажена в тюрьму. Она дала, по просьбе Толстого, рабочему одно из запрещенных его сочинений («В чем моя вера» или «Царство божие внутри нас», — написано сначала последнее, потом первое). «Я думаю, что такого рода меры неразумны, бесполезны, жестоки и несправедливы». Неразумны потому, что страдает один, а бывает, что многие и не попадаются, бесполезны потому, что не могут искоренить зла, ибо нельзя всех арестовать, он просит обратить эти меры против настоящего виновника, именно его. «Прямо этим самым письмом заявляю, что я писал и распространял те книги, которые считаются правительством вредными, и теперь продолжаю писать и распространить и в книгах, и в письмах, и в беседах такие же мысли». Слова Гамалиила (в Евангелии): «Если дело это от человеков, то оно разрушится, а если оно от бога, то не можете разрушить его; берегитесь поэтому, чтобы вам не оказаться богопротивниками». Он говорит, что вовсе не думает, что его «популярность и общественное положение» ограждают его от обысков, допросов, заключения и т. д. Напротив, он думает, что если правительство поступит с ним решительно, то общественное мнение не возмутится, а большинство одобрит правительство. «Бог видит, что, писавши это письмо, я не подчиняюсь желанию бравировать власть, а вызван к тому потребностью, чтоб снять с невинных людей ответственность за поступки, совершенные мною».

14 мая.

Коронование. Был в Успенском соборе. Пришел туда в 7 1 / 2, окончилось в 12 час. 45 мин. Вечером смотрел иллюминацию. Таким образом, 6 часов на ногах в церкви и часа два вечером ходил. Отлично спал и сегодня бодрее проснулся. Очевидно, правильная жизнь именно в этом, а не в том, как я живу. В соборе Владимир Анат. оправлял так усердно порфиру на царе, что оборвал часть цепи Андрея Первозванного, которая надета была на государе. Государь прекрасно прочел «Верую», но молитву поспешно неуверенно. «Новое Время» напечатало молитву, которую произносил Павел Петрович. Я послал ее туда, вырвав из брошюры о коронации Павла I, и думал, что молитва эта остается тою же. Оказывается, что ее всю сократили, не желая утруждать императора долго стоять на коленях. Много недовольных милостями и наградами, но много и довольных. Ратьков-Рожнов в отчаянии, что сыновей его не сделали камер-юнкерами. Воронцов-Дашков сказал: «пускай они знают, что деньги еще не все».

Сазонова говорила, — что самое дорогое блюдо — от Царства Польского, 24 000 руб. На нем изображена шкура льва с огрубленными когтями лап. Выходит, символ какой-то. Почему шкура, а не весь? Москва — блюдо в 5000 р. От тульского дворянства собрано на блюдо 3000 руб., блюдо заказали в 1000, а остальные пожертвовали. Дворянству не дали собраться, а то оно хотело, вместо блюда, пожертвовать капитал. Набралось бы миллиона два. Государь не хотел принять подарка от волостных старшин, ни от населения. Он выразился, что ему дарят такие вещи, которые у него не находятся в употреблении, а потому такие подарки бесполезны, затем, дорогие подарки, как он сказал, ему прямо неприятны.

Раздача объявлений о коронации привела к беспорядкам, — кого-то избили, опрокинули карету… Оказалось, что это устроили скупщики, которые наняли по 30 коп. всякий сброд, который толкался гурьбой и выхватывал листы. Скупщики платили еще и с листа. Объявления эти продаются по 5 руб. Нажива, стало быть, знатная.

Богданович со своей свояченицей ездят с картинами. Я ему сказал сегодня по поводу раздачи его бесплатных книжек (он получает за них деньги. При прошлом царе ему выдали 10 000 за эти портреты, где в середине божия матерь, а по бокам государь и государыня, чтоб народ молился на богородицу и уже кстати на царя и царицу), что он воображает, что Николай II короновался не один, а вместе с Богдановичем, и что как это странно, что пишут о коронации государя, а не пишут о коронации Богдановича. Его свояченица говорит: «Евг. Вас. — народный человек». Вот некому изобразить этого удивительного плута и лицемера.

Он сегодня был у королевы греческой и судачил с ней об императрице, что она кланяться не умеет, — «А Суворин это заметил?» — спросила будто бы она его. — «Я, — сказал он, — признаюсь, соврал: сказал, что и Суворин заметил». Удружил, нечего сказать! Думаю, что греческая королева видит насквозь этого господина, лицемерию которого конца краю нет. А, впрочем, чорт с ним! Иногда он удивительно жалок.

* * *

Актер Правдин рассказывал мне, будто Александр III, проездом через Москву, 18 мая 1894 года, на юг, пожелал посмотреть труппу Малого театра. Дали пьесу Боборыкина «С бою». Он остался доволен исполнением, но не пьесою, которую нашел скабрезною. Ему было жарко. Просил, чтоб открыли форточку. Но окно было заделано. Призвали слесаря. Он начал вынимать раму при государе. Государь посмотрел, посмотрел на его работу, взялся сам за раму, да и выломал ее.

Вчера в соборе познакомился с Маккензи Уоллесом, автором книги о России. Хотел зайти. Я сказал ему несколько любезностей.

Повторение иллюминации сегодня менее эффектно. Ветер был и выходило не эффектно там, где горели свечи в стклянках. Но где было электричество, там хорошо.

Правдин говорил, что вчера толпа студентов шла по Тверской и пела «Боже, царя храни». Он видит в этом манифестацию за царскую милость. Я слышал вчера, как в 1 1 / 2 часа ночи пели «Боже, царя храни» перед генерал-губернаторским домом, потом крики ура.

Сегодня тоже в 1 1 / 2 часа ночи толпа молодежи человек в 50 прошла мимо генерал-губернаторского дома и пела «Спаси, господи, люди твоя». На Тверской мало народа.

18 мая.

Сегодня при раздаче кружек и угощения задавлено, говорят, до 2000 человек… Трупы возили целый день и народ сопровождал их. Место ухабистое, с ямами. Полиция явилась только в 9 часов, а народ стал собираться в два. Бер публиковал несколько раз о кружках, и в Москву в эту ночь но одной Московско-Курской дороге приехало более 25 000. Что это была за толпа и что это за ужас! Раздававшие бросали вверх гостинцы, а публика ловила. Одна баба говорит: «До 2000 надавили. Я видела мальчика лет 15, в красной рубахе. Лежит, сердечный». Сзади мужик лет 30-ти возмущается: «Я бы мать высек, зато, что она пускает таких детей. До 20 лет не надо пускать. Ишь, позарилась на такой пустяк. Кружку эту через две недели можно купить за 15 коп.» — «Кто же знал, что беда такая будет?». Было много детей. Их поднимали и они спасались по головам и плечам. «Никого порядочного не видел. Все рабочие да подрядчики лежат», — говорил какой-то мужчина о задавленных. Справедливо говорят, что ничего не следовало раздавать народу. Теперь не старое время, когда толпа в 100 000 человек была в диковинку. Собралась полумиллионная толпа, и это должны были предвидеть. В 20 минут 4-го государь и государыня проехали обратно по Тверской, сопровождаемые криками. Сколько я мог разобрать, враждебности в толпе не было заметно. Воронцов, министр двора, сам в 9 часов дал знать государю, что задавлено 2000 человек, по слухам, и сам поехал на место, чтобы проверить. Говорили, что царь, под влиянием этого несчастья, не явится на народном гулянье. Но он был там. Я только что уезжал с Ходынки, около 2 часов, когда он ехал к Петровскому дворцу. Это несчастье омрачило праздники и омрачило государя. Что-то он говорил и что он думал! Еще вчера в театре он был весел. Что за сволочь эти полицейские поголовно и это чиновничество, которые стараются только отличиться! Где проезжает высшее общество, там приготовляют все места за два, за три часа, расставляют городовых непрерывной цепью, казаков и т. д., а о публике обыкновенной, о народе нисколько не думают. Как это возмущает душу! Я было написал о коронации и получил корректуру своей статьи сегодня здесь, но после всего этого стыдно говорить в том тоне, в каком я написал.

Сегодня как раз обед старшин в Петровском дворце. Гибель тысячей едва-ли прибавит им аппетита. Несколько трупов привезли в часть, расположенную на Тверской площади, против дома генерал-губернатора. В Москве все просто делается: передавят, побьют и спокойно развозят, при дневном свете, по частям. Сколько слез сегодня прольется в Москве и в деревнях! 2000 — ведь это битва редкая столько жертв уносит! В прошлом царствовании ничего подобного не было. Дни коронации — стояли серенькие, и царствование было серенькое, спокойное. Дни этой коронации — яркие, светлые, жаркие. И царствование будет жаркое, наверное. Кто сгорит в нем и что сгорит?? — вот вопрос! А сгорит, — наверное, многое, но и многое вырастет! Ах, как надо нам спокойного роста!

Государь дал на каждую осиротелую семью по 1000 руб.

Камергеру Дурасову я сегодня напел резких речей, когда он сказал, что напрасно доложили государю о погибших. Их — 1138. Завтра на Ваганьковском кладбище будет устроен морг и там будут разложены трупы для определения их фамилий и проч.

Следующие коронации, — если они вообще будут только, — обойдутся уж без кружек и царских гостинцев. Это — последняя даровая раздача. Сегодня отменили раздачу жетонов в церквах. В прошлую коронацию в одной из церквей народ повалил престол, и священник должен был спасаться в амбразуре окна в алтаре.

Обер-церемониймейстер Долгоруков доволен Власовским.

«По моему, он прекрасно распорядился, но так как необходима жертва, то он будет жертвой!» Я думаю, что и Воронцову-Дашкову влетит, хотя он тут и не при чем. Многие московские газеты раздували народный праздник и его устроителя Бэра, печатали его портреты, сулили чего-то необыкновенного. И вышло необыкновенное.

Вчера придворная цензура задержала статно для «Русского Слова», где говорится, что радоваться нечего, а следует печалиться об умершем императоре, который так много сделал.

Многие хотели, чтобы государь не ходил на бал французского посольства, т.-е., иными словами, чтобы посольство отложило свой бал в виду этого несчастья. Командир кавалергардов Шипов говорил: — «Стоит откладывать бал из-за таких пустяков! Это всегда бывает при коронациях». Гр. П. А. Шувалов не поехал на бал.

Как противен Богданович со своим лицемерием, многословием, ханжеством и выставлением себя самого впереди всех! Что он говорил сегодня! И как у него уживается ханжество и благочестие с самой надменною разнузданностью? Но этого человека еще многие боятся.

Толпа — всегда толпа. Самая просвещенная — все-таки толпа. Вчера во время торжественного спектакля в коридорах, во время антрактов, около столов была давка. Около закуски давка. Во время несчастий в театрах — самая отчаянная паника.

Кто виноват в несчастья? Нераспорядительность. Полиция поверила в народ, в тишину, в спокойствие. Власовский говорил, что 100 казаков и городовых достаточно.

19 мая.

Сегодня был на Ходынском поле. Всюду настроили треугольных павильонов, иллюминовали все, что только было возможно, выписали моряков, чтобы приделать электрические лампочки на игле Спасской башни, наделали павильонов для делегаций на пути въезда царя, но даже не закрыли колодезей, не разровняли рва, около которого построены бараки, из которых выдавались царские подарки… был там сегодня и наслушался рассказов. Бараки построены друг около друга, выступая ко рву острым углом, и между ними проход для двух человек. Их целый ряд. От угла бараков до рва, шириною в 70–80 шагов, — 25–26 шагов. Ров песчаный, весь изрыт глубокими ямами. Есть два колодца, заделанные полусгнившими досками. Один господин рассказывал, что он говорил члену Городской Управы Белову и архитектору думскому, чтобы засыпали колодцы, не обратили внимания. Из колодца, глубиною, кажется, до 10 сажен, вырытого во время выставки 1882 года, вынуто 28 трупов. Сегодня утром вынуто 8, говорят есть еще. Велено было через газеты собираться со стороны Тверской. «Если бы нам сказали: от Ваганьковского, мы и оттуда бы пошли, нам все равно, там этих ям нет, и там во время раздачи было просторно». Вся вина в том, что начали раздавать раньше 10-ти, как было объявлено, часа в 3–4. Многие знали и все знали час. Но когда распространился слух, что раздают — сразу бросились, попадали в ямы, в колодцы, падали и мертвыми телами делали мост. Подъем изо рва к баракам крутой, точно крепость, а бараки, находясь в 25 шагах ото рва, представляли собою именно крепость, которую надо было брать. Те, которые благополучно перешли через ров, столпились около бараков. «Караул! спасите! ой! ай!» слезы, отчаяние. Сотни казаков, расставленных по ту сторону бараков, пропускали тех, которые не хотели ничего брать и молили только, чтоб их пустили. Другие перелезли через ограду, которая на расстоянии сажен 50 отделяла одну часть бараков от другой. Образовалась толпа и с той стороны бараков, и в этих воронках легли целыми кучами мертвые. Один рассказывал: «Не иначе, как заговор был. Около меня были две барышни, лет 10-ти. Прижали нас в проходе. Я и говорю: вытащим барышен. А мне говорят: Зачем они пришли! Я старался раздвинуть руки, а мне кричат: не толкайся! Я насилу вышел». — «А барышни?» — спрашиваем мы. — «Их подавили. Я видел их мертвыми». Другой, квасной торговец, рассказывал: «Я пробрался почти к баракам. Начали давить от бараков, я упал навзничь в ров и скатился в яму. Кричу, протягиваю руку. Кто-то подал мне руку. Я стал лезть, но руку выпустил и полетел в другую яму. Падали и навзничь, и прямо. Кто — где. Посмотрите, что это такое — яма на яме». — «Где больше всего попало?» — «У проходов. Тут становились на плечи, карабкались под крышу бараков, пролезали внутрь, влезали на крыши, отрывали доски. Крики, стоны. Я убежал». К 3 часам многие ушли, а тела скучили. В 9-м часу пришла полиция. Стали убирать мертвых: побрызгают водой — не оживает, — тащат и кладут в три ряда, «как дрова в сажень», — выразился один. Государь встретил один из возов на Тверской, вылез из экипажа, подошел, что-то сказал и, понурив голову, сел в коляску. Настроение сегодня мрачное, ругательное. Один торговец говорил: «Этих распорядителей надо на Сахалин. Да и этого мало, — куда-нибудь подальше и похуже. Кровопийцы, народной кровью напились!» Рассказы однообразные, но отражающие момент этого ужаса. «Теперь станут говорить, — сказал один крестьянин, лет 45, — что народ виноват. А чем мы виноваты? Вот теперь на Ваганьковском кладбище 1282 трупа и все кладбище окружили войсками, точно мертвые в этом нуждаются. А вчера не било ни городовых, ни войска. Народу миллион было. Как тут самим управиться?» Говорят, были пьяные, угощавшиеся водкой около рва. Затем босые команды были. Винят Власовского (вчера говорили, что он стрелялся, но адъютант подтолкнул руку, и он выстрелил в картину — ничего этого не было), но он не о двух головах. Три начальства. Вел. кн. Владимир враждует с Воронцовым и не давал войска. Сергей тоже не хотел признавать Воронцова — и вот результат. Народ и говорит не без оснований, что нарочно это устроили. «Нам западни устроили, волчьи ямы». Государю следовало бы поехать посмотреть эти ямы и брустверы. Он увидел бы, как его подданные брали штурмом крепость его подарков. Эти ущелья г. Бера должны остаться историческими. «Беровские ущелья!» Ничего не сообразили. Но кто-то зато сообразил заказать кружки за границей и брал командировку заграницу, чтобы посмотреть, как заготовляют кружки. Если сообразить, что кружек заказано 400 000, что каждая из них стоит 10 коп. и еще на 5 коп. гостинцев, с тощей брошюрой «Народный праздник», то всего на всего эти подарки составляют по большей мере 60 000 руб. Но стоимость полиции гораздо дороже обошлась. Другие увеселения и театры, на которые отпущено 90 000 руб., ничего не стоили по своему значению. Вообще, тут делалось все без головы, делалось чиновниками, которые свои квартиры во время иллюминация украсили разными орденами в виде лампочек. «Они хотят указать царю, какие ордена они желают получить», — сострил кто-то.

На Ваганьковском кладбище трупы лежали в гробах и без гробов Все это было раздуто, черно, и смрад был такой, что делалось дурно родственникам, которые пришли отыскивать своих детей и родных. Одна женщина сказала мне: — «Я узнала брата только по лбу».

* * *

Во время коронации у Набокова, который нее корону, сделался понос, и он напустил в штаны.

* * *

В «Славянском Базаре» сегодня масса завтракало. Около нас сидел Монтебелло с женою, Бенкендорф и еще кто-то. Вообще, зала «Славянского Базара» соединила все племена и наречия.

* * *

Если когда можно было сказать: «Цезарь, мертвые тебя приветствуют», это именно вчера, когда государь явился на народное гулянье. На площади кричали ему «ура», пели «боже, царя храни», а в нескольких стах саженей лежали сотнями еще неубранные мертвецы.

20 мая.

Сегодня бал у вел. кн. Сергея Александровича. Окна освещены и открыты. Блестящие фигуры дам и кавалеров ходят по залам… Очень нестройные, но крики «ура» временами раздаются. Сегодня виделся с Вл. Ив. Ковалевским. Очень светлый и ясный ум. Он говорил о государственном совете, о том, что этот совет не имеет инициативы законодательства, а имеют ее только министры. Губернаторы в своих, сметах указывают на нужды, государь делает отметки, но от министров, зависит предложить тот или другой закон. Нет ревизионного сената, который был при Петре Великом. В государственный совет попадают у люди, совсем отжившие. Хорошо бы если бы государственный совет имел право образовывать при себе комиссии и принимать в них экспертов для разбора тех законопроектов, которые в него поступают. Говорил об одном американце (журналисте), которого принимал Николай II, говорил с ним 1 1 / 2 часа, и он говорил, что для конституции Россия еще не готова по той причине, что она еще не объединена, что собранное или недоросло, или переросло. Он обещал мне дать прочесть это.

* * *

У Воронцова-Дашкова сегодня совещание, в котором участвует следователь по несчастью 17 мая. Государь каждый день по несколько раз справлялся о результатах. Юзефович («Южный край») и Комаров хотят ходатайствовать о том, чтобы государь принял журналистов. Я завтра уезжаю.

* * *

Рассказывал сотрудник «Киевлянина», что будто 17 мая некоторые рабочие пакостили в свои картузы и клали их у царского павильона, говоря: «Вот тебе подарок». Этим протестовали против жертв. «В царских подарках» все было довольно гнило. Оно и возможно, потому что 400 000 порций можно было заготовить только заранее.

21 мая.

Богданович очень интересно рассказывает о Драгомирове, о том, как его держат в опале за то, что он сказал, что австрийцы потому были разбиты, что эрцгерцог начальствовал; о том, как он страдал, когда два его сына, один после другого, застрелились; о его взглядах и т. д. Он иногда красиво говорит и одушевленно, но иногда просто болтает, и тогда скучно.

* * *

Государь, говорят, подошел к Власовскому и сказал ему, что он на него не сердится, потому что Воронцов сознался, что он один во всем виноват.

22 мая.

Одна дама слышала разговор двух мужчин в вагоне по-английски, которые говорили, что во время народного праздника в Москве будет много убитых. Она сказала тогда же об этом полковнику Иванову, служащему при градоначальнике, и теперь телеграфировала вел. князю Сергею Александровичу. Может быть, это просто сумасшедшая какая-нибудь.

Я в Петербурге. Мне показалось дома так жутко, точно я умираю. Как это ни странно, но именно такое настроение странное.

Вчера перед отъездом я видел d’Alheim, корреспондента «Temps». Он мне рассказывал, что 19 или 20 мая вел. кн. Владимир, принц Неаполитанский и др. забавлялись возле Ваганьковского кладбища стрельбой голубей, в то время, когда на этом кладбище происходили раздирающие сцены. Принц Неаполитанский убил, кроме того, коршуна. Народ тоже не похвалит за это, когда узнает. А узнает он наверное. D’Alheim спрашивал, не достанется ли ему за то, что он поставил рядом эти два «события», гибель людей и голубей, столь же невинных, как люди, и так же связанных и посаженных в клетки, как связаны и посажены были в ямы люди.

30 мая.

Вчера опять приехал в Москву. Остановился в «Дрездене». От Чехова получил телеграмму, что он приедет сегодня в 10 часов, ибо должен присутствовать на экзамене в своем училище. Вчера завтракал в «Славянском Базаре» вместе с Садовским, Мих. Пр. Он говорил, что его дворник был на Ходынке и погибал. Увидев человека, закричал: «помогите!» Тот протянул ему руку, и он было полез, но в это время за пояс его ухватились люди и не пускали. Пояс был с пряжкой, кожаный, он расстегнул его одной рукой и вылез, а пояс оставил в руках тех, которые ухватились за него. В толпе он заметил девушку: она была мертвая, но в толпе стояла, сжатая ею, и голова ее то наклонялась на грудь, то опрокидывалась назад. Таких мертвых было много, которых толпа в движении своем носила, ибо упасть им было некуда.

К нам подсел один полицеймейстер, или что-то в роде. Он говорил, что Власовский отказывался от устройства народного праздника с одною полицией и просил войска, но вел. кн. Сергей отказал в войске, сказав, что во время похорон Александра народ вел себя примерно и что он поэтому и тут не ударит в грязь лицом. Архитектор Николин, строивший буфеты, показал, что ямы во рву нарочно не зарывались, чтоб они сдерживали народ. Хотя местность эта отведена была в ведение дворцового ведомства, но полиция все-таки имела право наблюдать за ней и приказать выравнять ямы.

Е. В. Богданович говорил, со слов якобы вел. кн. Константина Константиновича, что императрица Мария Феодоровна говорила государю, что он может ехать на французский бал, но чтобы не оставался там более получаса. Но вел. князья Владимир и Сергей уговорили его остаться, говоря, что это — сентиментальность, что тут-то и надо показать самодержавную власть, что в Лондоне будто бы погибло на каком-то празднике 4000 человек, и ничего.

Говорят, что назначено следствие под начальством графа Палена. Но также, говорят, что оно отменено по настоянию вел. кн. Владимира, что государь на одном дню три раза менял свои решения. Он издал манифест о том, что чувства «одушевленной любви и безмерной преданности своему государю» послужили ему утешением в «опечалившем, его посреди светлых дней несчастий, постигшем многих из участников празднества» на Ходынском поле. «Русское Слово» (№ 143) об этом напечатало статью.

* * *

В «милостивом» манифесте упомянуто слово «ликовать» или ликование. Митрополит Сергий, при встрече их величеств в Троицкой лавре, сказал между прочим: «Великая обитель сия, преданная тебе, со священным ликованием сретает тебя, моляся, да благополучно будет и долговременно твое царствование».

В моей первой повести «Чужак» («Воронежская беседа») выведен мужик-ханжа, живший с красивою бабою и проводивший с нею ночи. Он говорил, что вместе с бабою «они ликуются». Это слово действительно употребляется.

* * *

Е. В. Богданович говорил, что будто 13-го найдена целая лаборатория и что некий Модестов сослан. Изготовляли динамитные орешки. Один студент выдал. Явились листки и по поводу Ходынской катастрофы. Во «Всей Москве» есть Бор. Петр. Модестов, служащий в обсерватории.

* * *

Про Горемыкина говорят, что он ни разу не принял начальника жандармов, ген. Штама, и ни разу не был на Ходынке, ни до, ни после катастрофы.

9 июня.

Живу в деревне, в усадьбе «Тасино» г. Нижинского, в 10 верстах от ст. Максатиха по Рыбинско-Бологовской дороге. Приехал сюда 3-го, из Москвы, где провел несколько дней.

* * *

На Ваганьковском кладбище был с Чеховым, неделю спустя после катастрофы. Еще пахло на могилах. Кресты в ряд, как солдаты в строю, большею частью шестиконечные, сосновые. Рылась длинная яма, и гробы туда ставились друг около друга. Нищий говорил, что будто гробы ставились друг на друга, в три ряда. Кресты на расстоянии друг от друга аршин, на 2. Карандашные надписи, кто похоронен, иногда с обозначением: «Жития его было 15 лет, 6 месяцев», или: «Жития его было 55 лет». — «Господи, прими дух его с миром». — «Пострадавшие на Ходынском поле», в одном месте — «Пострадавшиеся». — «Новопредставленные». — «Внезапно умершие» — «Внезапно скончавшиеся». — «Путь твой скорбный всех мучений в час нежданный наступил, и от всех забот и горя господь тебя освободил», на крестах образки божией матери, кое-где спасителя. На одном кресте серебряный крестик на шнурке с шеи погибшей. «Рабы божии Анна и Мария и девица Варвара, погибли 18 мая. Тульская губ., Богородского уезда», — под одним крестом все трое.

* * *

Среди рабочих в Москве большое движение. В Петербург их стянулось до 30 тысяч. Говорят, въезд государя в Петербург отложен по этому случаю. Боятся, что рабочие станут подавать прошения. Среди фабричных ходит слух, что якобы в милостивом манифесте сказано о 12-ти часовом дне, но господа это скрыли. Петербургский градоначальник Клейгельс запретил лавочникам отпускать в кредит рабочим, чтобы заставить их работать. Рабочие не пускали на фабрику тех, кто не принадлежал к стачке. Жандармы и казаки били рабочих. Настроение было грозное. Ходит слух, что стачники получают пособие от «Тред-Юниона».

13 июня.

Сегодня видел сон. Будто в многочисленном обществе, что-то вроде залы, где сидели за столами до двое, по трое. Я иду и вижу Плещеева. Он смотрит на меня. Я подхожу с мыслью, что увидеть мертвого в живых — к смерти, и говорю: «Я скоро умру», и палкой, которая у меня в руках, начинаю сдвигать с носа Плещеева очки. Физиономия его стала меняться, и он стал не походить на Плещеева, и я проснулся.

25 июня.

Читал драму «La portense du pain» par X. de Montéspin et Jules Dorney (Paris, 1892) и там, на стр. 28, следующая фраза: «Gardien: Mes jabloskoff sont eteintes». Это — имя Яблочкова., электрические фонари которого горели в Париже и носили название «jabloskoff». Драма представлена была на Ambigu 11 января 1889 года.

* * *

Эти дни переводил купленную мною за 1000 руб пьесу «The Paris of Cross», Wilson Barett.

В литературном отношении вещь не важная, хотя эффектная, но пропустить ее едва ли могут.

* * *

Н. Ф. Сазонов достал через одного знакомого следственное дело о Ходынке с пометками Муравьева. Все направлено против Власовского и Бера, слава богу, «виноватых» нашли! Когда разобьется поезд, всегда виноват стрелочник. Впрочем, Беру поделом. Если его уберут, это хорошо.

3 августа.

Получил телеграмму, что Яворская женит на себе кн. Барятинского. Она старше его и не любит его. Если она не родит от него, то не уживется с ним долго, или он не уживется с ней.

5 августа.

Сидел вчера вечером у С. Ю. Витте часа три. У него зашиблены ноги. Говорили о разных разностях. Почти кончено дело с Китаем, Сибирская дорога прямо пройдет на Владивосток и оттуда к Желтому морю. Остается только уладить вопрос о ширине рельс. Китай просит, чтобы мы приняли ширину его рельс на китайской территории, мы не соглашаемся. Говорил об Ухтомском, который говорит государю все.

* * *

Была Т. Л. Щепкина-Куперник и рассказывала о неблагодарности Яворской. За завтраком, где была Яворская с мужем Барятинским и Щепкина, разговор зашел о прошлом этих двух дам, о котором столько болтали. — «Нет дыму без огня», — сказала Т. Л. — «Как?! Так правда то, что говорили о тебе и обо мне?» — воскликнула новая княгиня Барятинская. Т. Л. поправилась и сказала, что она разумела только себя, что она, Щепкина, вела себя так, что остались одни перья. После завтрака Яворская-Барятинская накинулась на Щепкину, при горничной, говорила на французском языке — укоряла ее в болтовне и т. д. Одним словом, новая княгиня ругалась за намек на это прошлое, полное скандалами и любовными связями, о которых Щепкина хорошо знает. «С мужем истерика», — сказала она. — «Если хочешь, я пойду к нему и объяснюсь, что я тебя совсем не разумела.» — «Он тебя больше видеть не хочет, и ты должна сейчас же уехать». — «Но я в блузе, позволь мне переодеться». — «Переодеться можешь». И Щепкина уехала, не переодевшись. Она взяла у меня 500 руб. и собирается ехать слушать лекции в Лозанну. Огорчена она очень. Говорила, что молодой князь ругает Буренина, но что Яворская еще держит его около себя, думая, что он еще будет нужен ей или ее супругу в его литературных упражнениях, — довольно глупых и детских пока.

* * *

Читал «Следственное производство судебного следователя по делу беспорядков 18 мая 1896 г. на Ходынском поле, во время народного гулянья», и «Записку министра юстиции» по этому делу. «Записку» эту упрекали в пристрастии, говорили, что Муравьев хотел подслужиться к вел. князю и свалил всю ответственность на министра двора Воронцова. Это неправда. «Записка» написана основательно, и основательно обвинены в «бездействии власти» Власовский, помощник его Руднов, полицеймейстер московской полиции Будберг и начальник особого установления по устройству коронационных народных зрелищ и праздника Бер. Витте вчера справедливо заметил, что Воронцов назначил в коронационную комиссию разную великосветскую дрянь, и что этот человек, если бы кто попробовал ему советовать, ответил бы, как Власовский: «Это не ваше дело, а мое».

Самое следствие очень интересно. Это, действительно, страшная драма, в которой начальство является поистине презренным, достойным народной расправы. Оно и в высших, и в низших своих представителях; являлось ничтожным и дрянным. Как Власовский ничего не делал, так и городовые. Как он говорил, так и они. Бер с Николиным — поистине вопиющая дрянь, которую могут держать только в таком изношенном министерстве, как министерство двора. И как это начальство в своих показаниях лжет, лицемерит, оговаривает других, является малодушным! Показания простых людей и правдивее, и интереснее. Вот несколько выписок, бессвязных, на которых я останавливался при чтении.

В коронации 1883 года было 100 буфетов, в коронации 1896 года — 150.

— «В проходах между палаток (так называет мещанин Зернов «буфеты») теснилась масса людей, которые поднимали руки вверх, кричали, гикали и ловили бросаемые из палаток узелки и, отдельно, сайки. Выбрасывали узелки спешно. Кто мог из толпы вылезть назад с полученным узелком, был весь оборван, как будто из паровой бани. Слышались крики о помощи, визги женщин и детей; последних даже передавали поверх голов публики. Народ с наружной стороны перелезал через палатки и набегал к проходам палаток с внутренней стороны. И с той, и с другой стороны давили друг друга. Часто прибывали свежие партии людей и устремлялись к проходам между палаток, и еще более энергичная происходила давка, так как стоявшие в стеснении, вследствие обессиления, не могли сопротивляться свежим людям. Кто падал, того топтали, ходили по нем. Особенную давку с топтанием людей можно было видеть на углу против шоссе, так как сюда масса людей шла от Тверской заставы. Много лежало на земле раненых. Около навеса лежало много задавленных. Это было около 7 часов утра. Многие влезали на палатки, ломали крыши и доставали узелки с верхних полок. Я расспрашивал одного из охраны: отчего это началась выдача несвоевременно? — «Артельщики баловали: стали выдавать своим знакомым по несколько узелков. Когда же народ это увидел, то начал протестовать и лезть в окна палаток и угрожать артельщикам. Те испугались и стали выдавать». Передо мной упали люди, я на них, на меня следующие. Я лишился чувств, может быть, на полчаса, может, на час. Когда меня привели в чувство и подняли, то надо мной было трупов 15 и подо мной —10 трупов».

«Я споткнулся на мертвого человека, когда толпа меня понесла, на меня упало несколько человек. Тут я чувствовал, как народ перебегает по тем, которые на мне лежали».

С вечера было много народу. «Кто сидел около костра, кто спал на земле, кто угощался водкой, а иные пели и плясали». Много одетых налегке: портки, рубаха неподпоясанная и фуражка, а многие были босоногие. «Около меня оказался мальчик, который сильно кричал. Я и еще кто-то приподняли его над толпой, и он пошел себе по головам». — «Мой локоть оказался на руке какой-то женщины. Я слышал, как у нее треснула рука, и она упала на землю».

Когда перед царской палаткой начальник губернской дворцовой охраны Кристи расставлял охрану, из толпы кричали: «Передайте государю, что из-за Власовского не одна сотня душ положила здесь свои головы».

— «Где же Власовский?» — спросил Воронцов-Дашков. — «Я здесь, ваше сиятельство, давно здесь,» — отвечал он. — «То есть не так давно… Сколько жертв?» — «Сто, ваше сиятельство, и их увозят».

Около 3-х часов дня народ говорил: «Что же вы нас умирать заставляете в давке». Около 4-х часов передавали людей нал, головами без признаков жизни.

«Через полчаса я выглянул из будки (показание одного из раздававших) и увидел, что в том месте, где ждала публика раздачи, лежат люди на земле, один на другом, и по ним идет народ к буфетам. Люди эти лежали как-то странно: точно их целым рядом повалило. Часто тело одного покрывало часть тела другого — рядышком. Видел я такой ряд мертвых людей на протяжении 15 аршин. Лежали они головами к будкам, а ногами к шоссе».

Городовые шли к «трибунам», охранять их.

Уже около часу ночи из толпы были вытащены девушка, в бесчувственном состоянии, и несколько подростков. К 4-м часам народ стал волноваться у буфетов, которые трещали. Из толпы говорили: «Скоро ли будут раздавать?» Во внутренней площади набралось народу тысяч 15. Но как только началась раздача, бросилась толпа к буфетам и смешалась с толпой, кинувшейся к буфетам снаружи. Невообразимая давка. В проходах люди падали.

Чижевская, одна из раздававших, рассказывает так.

«Приемка гостинцев началась 13 мая. Ящики вскрывали на Ходынке и распределяли по буфетам. Работали по 12 часов в сутки до 17 мая. В то же время доставляли сайки на фургонах и телегах. На каждую будку приходилось от 2000 до 5000 ящиков. Артель пригласила еще приказчиков, конторщиков, купцов и рабочих. Среди купцов был Мих. Фед. Москвин. Всего раздававших было 800 человек. Участие их было безвозмездное. На каждую будку было от 3-х до 7-ми человек. В 5-м часу уже нельзя было удержать толпу. Максимов пошел разыскивать полицейского полковника, которого кто-то видел, но не нашел. Встретил Бера и его помощника Иванова, которых сопровождал Лепешкин, Вас. Ник., начальник какой-то части охраны. Тут же был и Капитан Львович, морской комендант. После совещания, стали раздавать. Это — в 3 / 4 шестого. Узелки бросались в толпу, но не могли упасть на землю, так как толпа была плотная. «Я видела, как из толпы, которой удалось пробраться во внутрь площади через проходы, выбегали люди в растрепанном виде, большею частью женщины, в разодранном платье, с дикими глазами, мокрые, с непокрытыми, всклокоченными волосами, и со стонами прямо ложились, падали на землю. У многих не было в руках узелков. Иные крестились, говоря: «слава богу, что остались живы». Некоторые кричали, что у них сломаны ребра. У некоторых на лице была кровь. Пехоты было 400 человек и 13 офицеров. Им было наказано, что, когда их поставят в цепь, чтобы пальцем не смели трогать, а убеждали бы словами. Было 10 казаков. Полицию вызвали около 6 часов. Солдаты стояли на расстоянии 8–10 шагов, как от толпы, так и от палаток. Но толпа разорвала цепь и солдаты стали в проходах. Офицеры уговаривали толпу не напирать. Народ вел себя смирно, но сзади напирали. Многих спасали, выхватывали из толпы, из передних рядов, но тем, которые стояли глубже, не могли помочь. «Народу на наших глазах погибло много, но мы ничего не могли сделать потому, что нас было слишком мало и, в особенности потому, что уж слишком тесны были проходы между буфетами.» Солдаты входили в толпу аршина на три и выхватывали «ослабевших». «Тут мы, т.-е. я и еще три солдата, встали в проходе между двумя будками. С толпой мы были почти нос к носу. Тут по толпе, сверху, по головам, стали катить бессознательных людей, которые, прикатившись к первому ряду толпы, скатывались к нам на руки. Таких людей мы приняли человек десять. Среди них был и крепкий народ, хотя больше было слабых, детей и женщин».

…«Я обратился к городовому», — другой рассказчик — «дать умирающему воды я вообще оказать какую-нибудь помощь», он отвечал: «нам ничего не приказали».

«Распорядительство» не заготовило, и ведра воды!

В 1883 году проходы были шире, на 4 человека; местность не была так изрыта; буфеты были без углов; была полиция и войска; был забор вокруг всей площади и 2 забора примыкали к Пет-му шоссе. Проход между буфетами — 2 аршина. Архитектор Бадер устраивал тогда. Наряд полиции в 1883 году был назначен за два дня до гулянья.

Пожарные дроги с мертвыми, положенными грудами. «Из этих груд торчали конвульсивно сведенные руки и ноги, выбившиеся из-под недостаточных покрышек. Толпа крестилась и роптала, мужчины и женщины плакали и недоумевали».

В 5 колодцах не оказалось ни трупов, ни трупного запаха, ни следов крови, ни обрывков. 1 колодец — 5 аршин глубины.

Раздача продолжалась 1 / 2 часа.

Толпа была страшно возбуждена против полиции, негодуя, между прочим, и на отсутствие воды, которой не было для подания первой помощи пострадавшим, и на отсутствие медицинской помощи.

«Всего больше тел было в углу пересечения линий буфетов. Здесь на небольшом пространстве лежало до 300 трупов. Вся местность составляла второй район, куда наряд полицейских был назначен к 9 часам Власовским». Первый наряд — к 5 часам. Архитектор Никодин говорит, что, по желанию Бера, вместо шестиугольной формы буфета, бывшей в 1883 году, приняли пятиугольную. Расстояние — 2 аршина, то же самое.

…«Уборка трупов и подача помощи началась не раньше 9 часов. Убирали пожарные и народ»…

…«Из толпы часто кричали: «Уберите мертвецов».

Полк. Подъяновский старался осадить задние ряды. Послан был офицер и 20 солдат. Они углубились на 100 шагов в толпу, но дальше не могли.

Наряд полиции 20 мая 1883 года был 1200 человек, а 18 мая 1896 года — около 1800 человек и 100 человек пехоты и 4 сотни казаков.

…«Покойников, которых я вытаскивал из толпы, я находил стоящими в толпе. Толпа с ужасом старалась от них отодвинуться, по не могла этого сделать (передает один унтер-офицер).

Около пивных бараков было по 6 городовых, а народа — тысячи. Все они были разбиты, но никто не пострадал.

Форкатти не было дано знать, когда начинать представление. В самый день гулянья Особое Установление выпустило афиши, на них было назначено начало в 12 часов, но эти афиши Форкатти увидел только 27 мая. Форкатти издал особый «Народный альбом», с портретами членов Особого Установления, которые прислали свои портреты, но альбом этот не раскупался. Из показаний Форкатти ясно, что узелков было недостаточно, вероятно менее 400 тысяч, а потому говор толпы, что надо торопиться, а то не достанет — понятен.

13 августа.

Третьяго дня был в Царском в гостях, говорили о Яворской. Е. В. говорил, что Анат. Барятинский, брат мужа Яворской, говорил, что будто государь обещал развести их. Но это — вздор. Ал. П-чу Кол-ну Анат. Барятинский говорил: «нельзя ли развести?» Ал. П. отвечал, что это весьма мудрено, «Да ведь они женились без позволения начальства». — «Ничего не значит, за это священник ответит. — А у нас если несовершеннолетний женится, и то не разводят».

* * *

От Гольдштейна телеграмма из Вены: Envoyez argent Vienne Residenzhotel par telegraphe Goldstein.

Он взял в редакции 600 руб. и сейчас уже просит денег снова. Это — невозможный человек.

Гольдштейн говорит, что будто поездка высчитана в 1400 р. и что он купил круговой билет по Дании и Англии, когда этого вовсе не было определено.

* * *

Сегодня ночью почти не спал. Очищал свои корзины от бумаг и порвал целую груду.

* * *

Приехала Пасхалова. Такая же неинтересная и бесцветная.

14 августа.

Вчера, 13-го, уехал в Вену государь.

* * *

Сегодня был в Озерках, видел Райскую. Федоров-Юрковский видит в ней чуть не звезду. У нее есть средства, приятный голос, хорошая наружность, но большая неопытность и, как будто, говорение роли с чужой указкой, без внутреннего огня, по шаблонному приему.

* * *

От Гольдштейна ни письма, ни телеграммы. Послал ему сегодня телеграмму: «Вена. Residenzhotel. Ни письма, ни телеграммы. Очевидно, так надо понимать вас: вы взяли из «Нового Времени» 600 руб. для своего семейства, из «Петербургских Ведомостей» — 200 для себя и предоставили мне послать другого корреспондента, более добросовестного. Не забуду этого никогда. Никто еще так не поступал. — Суворин».

17 августа.

Вчера был Леонтьев-Щеглов, которого приглашают редактором в «Новости дня», вследствие гонения, воздвигнутого на эту газету Соловьевым. Соловьев требует соиздательства Щеглова, говоря, что его надуют, что «жидишки», как он выражается, контракты заключают для того, чтобы их нарушать. Главный сотрудник Липскерова, Гурлянд, предложил Щеглову просить разрешения на новую газету и бросить Липскерова — пускай погибает.

* * *

Была С. И. и очень хвалила норвежскую пьесу «У врат богатства», которую я ей рекомендовал.

* * *

Была Яворская — княгиня Лидия Борисовна Барятинская. Когда она сказала, за что она поссорилась с Щепкиной, — она вся вспыхнула и начала говорить вздор, что она нервная, что та рассердилась за то, что Л. Б. отсоветовала ей ехать в Моему, а она «поклялась гробом матери» — «она религиозная, мистическая. Отец ее женился на третьей жене и бросил Таню на руки бабушки» и проч. Звала к себе, говорила о муже с горячностью. «Едем на два месяца к моим родителям, а потом, может, за границу». — «Стало быть, зимой вы не будете здесь?» — «Может быть, вернемся в Петербург. Я уговариваю мужа устроиться в Петербурге. Он подал в отставку, а затем хочет служить по министерству иностранных дел. Муж хочет ехать, слушаясь советчиков, которые говорят, что надо уехать на год, чтоб все забылось. А я думаю, что надо здесь оставаться. Зло не забывают». Это умно, опять-таки. Вообще она — умная. «Во вторник», — говорила она, — «вышел развод, а в пятницу мы поженились». О муже говорила: «У него так расстроены нервы! Согласитесь, чтобы сделать, что он сделал, надо было очень много решимости и нервов. Теперь они у него истрепаны.»

* * *

Сыромятников говорил, что гравер экспедиции заготовления государственных бумаг Орлов изобрел средство печатать с одного клише гравюру в несколько красок. Немцы дают ему за изобретение 4 миллиона, а экспедиция дала 4 тысячи жалования и честь изобретения купила за 7000 руб. Орлов — крестьянин. Он говорит, что его изобретение — железо в красках.

* * *

Амфитеатров просит 1000 руб. Надо выдать.

* * *

Подумаешь, сколько видишь, сколько говоришь, сколько волнуешься, ежедневно. И все по пустякам, «А жизнь — пустая и глупая шутка». В драме Байрона «Вернер» есть эта фраза, и Лермонтов, конечно, оттуда и взял.

* * *

Был Филиппов и предлагал взять на себя издание «Научного Обозрения». Он представлял рассчет в 19 000 руб., едва-ли верный. Все у меня в среднем ящике стола в пакете.

3 сентября.

С 23 августа в Феодосии. Вчера приехал Чехов из Кисловодска.

* * *

Вчера Булгаков описывал положение помещиков. Члены совета банка (здесь отделение) — купцы; имея кредит и делясь с директором, они дают помещикам из 12 %. Помещики не имеют никакого кредита.

* * *

Вчера послал телеграмму, чтоб открыли спектакли не «Властью Тьмы», как было предположено, а «Женитьбой» и «Игроками» Гоголя и «Сценой у фонтана» Пушкина. Лучше ли это? Веселее по крайней мере.

13 сентября.

Завтра день моего рождения. Я почему-то считал 10 или 11, а на корпусном жетоне сказано 14 сентября. Правда, там же год 1834 обращен в 1837. Впрочем, не все ли равно, когда родился. Скверно, что чем раньше родился, тем раньше умрешь. Чехов сегодня говорит: «Мы с Алексеем Сергеевичем умрем в XX столетии.» — «Вы — да, но я умру в XIX непременно», — сказал я. — «Почему вы знаете?» — «Совершенно уверен, что в XIX веке. Оно и не трудно отгадать, когда с каждым годом становишься хуже и хуже и только ешь много, к сожалению, не щадя старого и уставшего желудка.»

22 сентября.

«Чайка» Чехова пойдет 17 октября в бенефис Левкеевой. Она на-днях была у меня и говорила о распределении ролей. Потом был Карпов. О том же говорили. Он рассказывал, что даже автор очень доволен.

* * *

Завтра у нас идет «Граф Ризоор» (Отечество) Сарду. Поставлено очень хорошо. Правдин понимающий человек. Я в нем ошибался. Пасхалова на репетиции была очень хороша.

23 сентября.

«Ризоор» — большой успех. Публика очень довольна постановкой.

24 сентября.

Был у Литвинова с драмой «Новый Мир». Слова совершенно простые и добродетели простые и проч. из Евангелия вычеркиваются. Слова Муция: «Раздай имение и иди за мной» зачеркнуты; но Литвинов, очень разумный и благожелательный человек, не пропустил «Ганнеле».

Литвинов рассказывал, что шиллеровский «Вильгельм Телль» был пропущен для сцены в 1865 году, но после покушения Каракозова постановлением совета главного управления по делам печати был приостановлен.

* * *

Читал драму Гнедича «Разгром». Интересная вещь, но конец плох.

12 октября.

Я записываю очень неаккуратно. Когда есть что записать и стоит, я либо не имею времени, либо забываю. Таким образом, моя запись — совершенно случайная. С 24 сентября ни строки не записано, а столько людей видел и столько слышал вещей интересных. Но раз не записал, все это исчезает из памяти.

* * *

В четверг, 17-го, был Д. В. Григорович. Он совсем умирающий. Чехов, который с ним говорил о болезни, по тем лекарствам, которые он принимает, судит, что у него рак и что он скоро умрет. Сам он не подозревает этого. Заболел он на Нижегородской выставке, где работал, как вол. Он вдруг почувствовал отвращение к пище. Затем еще у него был злокачественный насморк и ему делали операцию в носу. Пожалуй, и у меня так во рту — какая то рана, которая долго не заживает. Сегодня меня это очень беспокоит.

* * *

Чехов говорят, что у него недавно было опять кровохарканье. Он здесь для постановки «Чайки». Савина сказала, что роль для нее слишком молода. Она отказалась в пользу Комиссаржевской, сама взяла Машу. У нас в театре тоже перемены. Яворская снова вступает. Она была у меня вместе с мужем и сказала, что желает 1500 руб. в месяц, так как бенефиса, по своему положению, она взять не может: продажа билетов из квартиры, за что обыкновенно платят дороже. Говорил с А. П. Коломниным и Бурениным. Оба находят, что дорого. Холева совсем ее не хочет. Коломнин предлагает 800 руб. Холева справедливо говорит, что это недостойно кружка. Маслов сказал, что в деле поступления есть сторона нравственная. Могут сказать, что кружок бьет на скандал, что он пользуется своим влиянием на князя, который не может устоять против этого влияния и влияния своей жены То, что касается князя Барятинского, доходит до государя, и потом о нас могут говорить скверно. Я это рассказал князю и его жене, извинившись, что принужден говорить откровенно. Князь сказал, что это не имеет значения, что отвечает он, а никто другой, так как он это дозволяет.

— «А если государю угодно будет передать вам, что он этого не желает?»

— «Государь может только посмеяться», — сказала она.

— «Если государь не скажет», — сказал он, — «я ему скажу; дайте мне 20 тысяч и тогда я этого не сделаю».

— «Значит, вы не позволили бы ей, если бы у вас были деньги?»

— «Да, но тогда я в своих салонах сделал бы для нее, как артистки, гораздо больше, чем она может получить на сцене». Далее говорил, что для кружка это важно (этого отрицать невозможно), что если он позволит своей жене вновь вступить на сцену, то тем самым показывает свое уважение к кружку. Мать его не против того, что она — артистка, а только против того, что она — разводка. Одним словом, пришлось этот вопрос устранить. Я сказал, что предлагают ей 800 рублей. Она тотчас сказала, что согласна. — «Но может быть дирекция еще подумает и согласится на тысячу», — сказал князь. Ранее этого он говорил, что мать его сказала, что если он женится, ему придется жить на средства жены. «Но предоставь мне знать, на какие средства я буду жить». Разговор был длинный и откровенный. Мне будет трудно помирить влияния в труппе. Юрковский прямо против ее вступления. Говорят, что скажут, что кружок прибег к Яворской, как к якорю спасения, что без нее он бы погиб. Для наших премьерш это прямой зарез. Пасхаловой обещали роли в двух пьесах и обе придется передать Яворской. Друг друга они ненавидят. Яворская ненавидит Ге и просит, если она поступит в труппу и будет играть «Принцессу Грезу», чтоб играл не Ге, а Судьбинин. Одним словом, начинается переделка. Самое распределение уборных вызовет неудовольствие. Чорт меня дернул на старости лет погрузиться в эту театральную пучину. Денег она стоит пропасть, а удовлетворения от нее очень мало. Князь обещал приехать и узнать, берем ли мы ее или нет.

13 октября.

«Женитьба Белугина». Пискарева плоха.

* * *

Был у князя Барятинского и его жены Яворской. Взяли Яворскую в труппу на 800 руб. без бенефиса, потом 600 и бенефис.

* * *

Ужинали — Чехов, Давыдов и я. Давыдов сказал: «по моему, талантливый человек не может быть мрачен. Он все замечает, все видит, вечно заинтересован чем-нибудь». Он разумел актрис и актеров. Думаю, что это не совсем справедливо. В разговоре Давыдова, много талантливости и жизни. Критикуя mise en scène «Чайки», устроенной Карповым, он много сказал правдивого. «Надо, чтобы все было уютно» — и это правда. Он многое видит и чувствует и говорит о том, с каким удовольствием он стал бы учить молодых.

* * *

Был на репетиции «Злой Ямы», комедии Фоломеева. Комедия была написана в 4-х действиях. Я просил автора сделать из них 3, это было не трудно. Пьеса груба, но талантлива. Автор настаивает на том, чтобы брат ударял сестру сапогом по лицу, говоря, что это «высшее оскорбление». Я сказал, что не допущу этого. На сцене достаточно намеков. Ведь нельзя же человека раздеть и сечь его розгами.

* * *

Яворская оплетает своего мужа. Князь Барятинский не хотел, чтобы она брала бенефис. Сегодня А. П. Коломнину она уже говорила о бенефисе.

* * *

Щеглов мне говорил, что М. П. Соловьев желает со мною познакомиться. Завтра к нему поеду, в час. Его называют крокодилом. Сегодня Чехов говорил Щеглову: «Спросите Соловьева, разрешит он мне газету или нет». Висковатов говорил, что в «Новости дня» назначен редактором какой-то Смирнов из «Московских Ведомостей». Туда прочили Щеглова.

* * *

Нет ни одного актера и ни одной актрисы в нашем театре, который бы мог удовлетворить вполне. Все это средние таланты. Даже Далматов, по моему, не такой актер, который давал бы удовлетворение полное. Он, бесспорно, хороший актер, но и только хороший. Конечно, это много, но не все. Театр меня мучит. Каждую минуту у меня желание отказаться от директорства и каждую минуту другое желание — остаться. Мне страшно подумать, что, отказавшись, я снова должен сидеть вечера дома и заниматься целые сутки газетой. Она взяла всю мою жизнь, дала много горечи, много удовольствий. Она держала меня в струе умственных интересов и дала мне значение и состояние, но все это ценою только каторжного труда, что я не жил, как все живут, теми удовольствиями и радостями, которые всех притягивают к жизни. Но, может быть, эти радости и удовольствия не стоят ничего? Нет, стоят, я знаю, что стоят.

16 октября.

В полученном сегодня номере «Русского Слова», которое издает в Москве доцент университета Александров, явилось стихотворение — акростих, которое читается так: «Александров дурак». Оно получено из Воронежа, от г. Алябьевой, будто бы найденное в бумагах ее бабушки, а дедушка ее, прасол, будто бы был другом Кольцова. Стихотворение будто написано в 1840 году Кольцовым. Я поместил это в «Нов. Вр.», № 7414.

17 октября.

Сегодня «Чайка» в Александрийском театре. Пьеса не имела успеха. Публика невнимательная, не слушающая, разговаривающая, скучающая. Я давно не видал такого представления. Чехов был удручен. В первом часу ночи приехала к нам его сестра, спрашивала, где он. Она беспокоилась. Мы послали к театру, к Потапенко, к Левкеевой (у нее собирались артисты на ужин). Нигде его не было. Он пришел, в 2 часа. Я пошел в нему, спрашиваю:

— «Где вы были?»

— «Я ходил по улицам, сидел. Не мог же я плюнуть на это представление. Если я проживу еще 700 лет, то и тогда не отдам на театр ни одной пьесы. Будет. В этой области мне неудача».

Завтра в 3 часа хочет ехать. «Пожалуйста, не останавливайте меня. Я не могу слушать все эти разговоры». Вчера еще после генеральной репетиции он беспокоился о пьесе и хотел, чтобы она не шла. Он был очень недоволен исполнением. Оно было, действительно, сильно посредственное. Но и в пьесе есть недостатки: мало действия, мало развиты интересные по своему драматизму сцены и много дано места мелочам жизни, рисовке характеров неважных, неинтересных. Режиссер Карпов показал себя человеком торопливым, безвкусным, плохо овладевшим пьесой и плохо репетировавшим ее. Чехов очень самолюбив, и когда я высказывал ему свои впечатления, он выслушивал их нетерпеливо. Пережить этот неуспех без глубокого волнения он не мог. Очень жалею, что я не пошел на репетиции. Но едва ли я мог чем-нибудь помочь. Я убежден был в успехе и даже заранее написал заметку о полном успехе пьесы. Пришлось все переделать. Писал о пьесе, желая сказать о ней все то хорошее, что я о ней думал, когда читал.

Если бы Чехов поработал над пьесой более, она могла бы и на сцене иметь успех. Мне думается, что в Москве ее сыграют лучше. Здешняя публика не поняла ее. Мережковский, встретив меня в коридоре театра, заговорил, что она не умна, ибо первое качество ума — ясность. Я дал ему понять довольно неделикатно, что у него этой ясности никогда не было.

* * *

Татищев сегодня говорил, что Соловьев, начальник по делам печати, говорил вчера при двух директорах департ. министерства внутренних дел, что он запретил «Гражданин» по настоянию министра внутренних дел, а для него, Соловьева, «Гражданин» стоит всех «Вестников Европы». Это рекомендует его искренность. Запрещение «Гражданина» не рекомендует ни ума, ни беспристрастия Горемыкина, который сделал это из-за вечного недоразумения за статьи, которые его касались. Какой это государственный человек!?

18 октября.

Сегодня был у Карпова, говорил о «Чайке» Чехова, просил его сделать репетицию и изменить mise en scène. Написал Чехову. Он сегодня уехал с поездом в 12 час. дня, очень недовольным. Я ему послал вслед телеграмму, просил вернуться, чтобы подготовить пьесу к понедельнику.

* * *

Приехал князь Барятинский, остался обедать.

Я писал статью о «Чайке». Мне стало тяжело писать, нет ни одушевления прежнего, ни легкости в работе. Маслов говорил, что Росоловский пьет. — «И я скоро пить буду», — заметила. — «Я у вас заметил, что вы не так сердитесь, не так как прежде волнуетесь», — сказал он. Я сам давно это заметил и знаю, что начало моего конца давно началось.

20 октября.

С. С. Татищев рассказывал о пререканиях в министерстве иностранных дел. Нелидову ничего не писали о парижских событиях. Написал ему Татищев, со слов Ганото. Когда государь вошел в оперу с государыней, зала закричала «Vive l'impereur! Vive la Russie!» и разразилась рукоплесканиями. Ганото, сидевший с Шишкиным, сказал: «N'est ce pas chaleureux accueil?» (неправда ли, горячий прием?) — «Oui, il ne manque que les sifflets». (Да, недостает только свистков.). Ганото сконфузился и не понял. Моренгейм восставал против программы празднества, оберегая монархические принципы, в то же время иронически относился к государю и его антуражу, напр., говоря — «Les angartes bagages», чем приводил в смущение республиканцев.

О печати. Я сказал, что повторятся республиканские годы, т.-е. цензура будет преследовать всех тех, которые говорят о современных вопросах жизни с достаточной свободой, и будет оставлять в покое все то, что будут писать радикалы и социалисты. — «Да, это естественно», — сказал Татищев. — «Когда вы пишите о министрах, то как бы становитесь выше их. Государь может сказать: «Однако, такая-то газета говорит умнее, чем министр». Понятно, что этого они не выносят, и потому закрывают глаза на все радикальное, которое их не трогает. Соловьев ничего не понимает, Горемыкин еще меньше его понимает. Это — средний человек, совсем не государственного склада.

* * *

Вечером у князя Э. Э. Ухтомского. Он говорил об армянах, которых он изучал во время поездки на Кавказ. Потом о М. П. Соловьеве, которого он знает 15 лет. По его мнению, — умный, талантливый человек, художник, мистик. Он несколько раз видел перед собою чорта. Князь не одобряет его крутых мер против Меншикова и друг. — «Я ему говорил, что своими мерами он поставит меня в оппозицию».

21 октября.

Сегодня был у меня М. П. Соловьев. Это меня удивило чрезвычайно. Отдает ли он мне визит, или делает первый визит? Его карточка заказана так: «Михаил Петрович Соловьев, начальник Главного Управления по делам печати. Александрийская площадь, д. 2, кв. 41.» Это — литографировка. Затем, его рукою написано: «временно исполняющий обязанности» и поправлено: «начальника». Я его спросил, за что он прекратил «Гражданина». Он отвечал: — «Помилуйте, разве можно так относиться к Фору». — «Но Фора французы ругают сами». — «У них свобода печати, и правительство не отвечает за печать. А у нас правительство отвечает. Называть его «tonneur», «Мамзель Фор!!» Извините, он не «tonneur», а президент Французской республики! Наши законы обязывают печать относиться с уважением к главам дружественных держав». — Когда мне министр сказал, что 3-е предостережение значит «закрытие» газеты, я ему сказал, что — нет. Князь Мещерский может подать прошение на высочайшее имя и, конечно, вы, ваше превосходительство, поможете ему в этом. Он сказал: — «конечно, конечно». По-видимому, судя по тону, которым он говорил о Мещерском, Ухтомский был прав, говоря, что у Соловьева есть свои личные счеты с князем Мещерским.

Говорили о предостережениях. Он мне сказал, что их не снимут и амнистии не будет, что они имеют «воспитательное значение», заставляя осторожно относиться к своему делу журналистов. Он считает, что у «Спб. Ведомостей» два предостережения. Я ему сказал, что князь Ухтомский не может отвечать за Авсеенко, что на нем не лежат ни долги Авсеенко, ни предостережения. Это — арендная казенная статья, а она не может быть запрещена или обесценена. — «Мне министр тоже говорил», — возразил Соловьев, «но я ему сказал, что предостережения даются газете в лице редактора». — «Прекрасно! Газета имеет предостережения в лице редактора Авсеенки, но в лице кн. Ухтомского она их не имеет». — «Пожалуй, вы правы», — сказал он. «Но все равно в законе стоит: «газете»!! — «Но газета без редактора не существует». — «Да, вы правы, вы правы», — повторил он. Говоря о запрещении «Гражданина», он прибавил, что на замечание министра в пользу газеты он сказал, что может последовать «Дипломатический инцидент», если не принять такой меры. Можно удивляться, что министр сказал ему, что это глупо до последней степени. В разговоре с Соловьевым меня удивляла какая-то черта не то глупости, не то наивности, зависящей не от ума, а от того, что он совсем не приготовлен к своей работе.

* * *

Сегодня второе представление «Чайки» Чехова. Пьеса прошла лучше, но все-таки, как пьеса, она слаба. В ней разбросано много приятных вещей, много прекрасных намерений, но все это не сгруппировано. Действия больше за сценой, чем на сцене, точно автор хотел только показать, как действуют события на кружок людей и тем их характеризовать. Все главное рассказывается. Я доволен сегодняшним успехом и доволен собой, что написал о «Чайке» такую заметку, которая шла в разрез со всем тем, что говорили другие. Видел в театре Нотовича. Очевидно, он сам выругал в своей газете пьесу и Чехова и пришел для поверки на второе представление. Видел в театре М. В. Крестовскую и говорил с нею. Писала ли она пьесы? «Раз, лет 10 тому назад, она переделала «Нана» Золя в пьесу, но цензура запретила. С тех пор она не пробовала».

22 октября.

Письмо от князя Барятинского. Дозволяет своей супруге выступать под фамилией Яворской. Она еще вчера говорила мне, что очень благодарна за эту деликатность, с которою я намерен объявить о вступлении ее в труппу под псевдонимом Орской, что я и сделал сегодня. Какое лживое создание! Она вся состоит из притворства, зависти, разврата и лжи. А муж в ней души не чает. Если б он знал хоть сотую часть ее жизни; я напишу ему, что для меня и для нашего дела решительно все равно, под какой фамилией она выступает. Он пишет, что этим согласием он надеется «доставить удовольствие и вам и вашему делу».

* * *

Сегодня в № 7419 моя заметка «Чайковский и Бессель» с подписью Т. А-ий, т.-е. Тимон Афинский. Этим псевдонимом, Тимон Афинский, или Тимон Афинянин, я несколько раз подписывался. Сколько помню, первый мой псевдоним в «Весельчаке», в 1859 или 1860 году, под драматическим циклом — А. Суровикин; в «Спб. Ведомостях» потом — А. Бобровский (под этим псевдонимом явились и «Всякие», сожженный роман), Незнакомец; в «Русском Инвалиде», — А. И-н., в «Вестнике Европы» — А. С. и А-н. Эти же инициалы в «Новом Времени». Потом, помню, я подписал один фельетон Карл V. Других не помню, но их было довольно. Неподписанных статей и заметок прямо тысячи и в «Спб. Ведомостях» и в «Новом Времени» особенно.

23 октября.

Приглашение завтра, в 5 часов, быть у министра внутренних дел. Это в третий раз в течение министерства Горемыкина. Вначале ему хотелось сделать из «Нового Времени» свой орган, и он говорил мне, что двери его кабинета всегда открыты для меня. Я, разумеется, ни разу не воспользовался этим дозволением. Во все время моего издательства меня приглашали только Лорис-Меликов и Игнатьев, да и то «для разговоров». Терпеть не могу эти приглашения. Едешь словно на пытку и передумаешь бог знает что.

* * *

Вчера «Злая яма» имела успех. Студенты сыскали автора и благодарили его. Пьеса мне показалась очень грубою, грубее, чем на репетициях. Потемкин называл ее бездарною, характеры трафаретными. Это слишком строго. Чехову она нравилась в рукописи, но он говорил против ее грубости. Автор Фоломеев говорил режиссеру, что я к нему «придираюсь». А я только старался очистить пьесу от грубых слов и действий и уничтожить длинноты.

24 октября.

Был у министра внутренних дел. Очень любезный прием. Говорил о золотой валюте, желает, чтобы не было «шумового зайца». Теперь много говорят, много пишут. Я сказал, что Витте летом говорил мне, что, если не пройдет реформа в государственном совете, то он подождет ее применять. Горемыкин сегодня дал мне понять, что она совсем не будет проведена, что даже до государственного совета едва-ли дойдет. — «Я от государя», — сказал он значительно. Лукавит он со мной, или говорит правду, — господь его знает. Говорили о предостережениях. Он резко выражается об этом законе, как о нелепости. — «Надо подождать, а потом можно кто-нибудь сделать. Я представил в комитет министров об амнистии, — там подняли шум, говорят, кто с печатью трудно будет управиться». — «Помилуйте, всякую газету можно уничтожить в три дня». Он передал мне, что испросил у государя позволение не применять к «Гражданину» примечания в статье, по которому после третьего предостережения он должен подлежать цензуре. Говорил с раздражением, как о бестактном человеке. — «Я вовсе не желаю отвечать за то, что они будут печатать под цензурой».

26 октября.

Яворская приезжала просить взаймы 3000 руб., так как хотят описывать их квартиру, говоря, что им (ей и мужу) сказали, что если они теперь заплатят, то им дадут 15 тысяч, и тогда она отдаст и эти 3000 и 1200 руб., взятые ею прежде у меня. Я дал 3000 р. под расписку ее в конторе.

* * *

Кн. Д. Оболенский был и рассказывал, что от сына его убежали жена, Дондукова, с юнкером Вангаром и живет с ним в деревне. Мать ее умерла, а брат и родные ничего не могли с нею сделать. Она приехала с Кавказа, где муж её был эскадрон-командиром, для свидания будто бы с отцом в Москву, во время коронации, и я видел ее в квартире Оболенского, которую он нанял ей и хотел сдать мне, говоря, что снова княгиня уезжает к мужу, так как его не пускают в отпуск. На самом деле она сказала князю Д. Д-чу, что любит другого и уезжает с ним. Он поехал в Пятигорск, чтоб известить сына. Тот едва не бросился из окна, вышел из полка, чтобы драться с Вангаром, но княгиня приехала к мужу и просила его не стреляться. Она оставила мужу сына, которому теперь 9 месяцев. Князь распространялся о том, что ребенок необыкновенно здоровый. В прошлом году у кн. Д. Д-ча утонула дочь, только что вышедшая замуж, а теперь это несчастье с сыном.

* * *

Соловьев, главный начальник по делам печати, велел сказать Щубинскому, что «Павел I может быть сумасшедшим для него, Шубинского, но не может быть таким для публики». Пришлось в ноябрьской книжке «Исторического Вестника» перепечатать 3 страницы. Шубинский хотел идти объясниться к Соловьеву, но Коссович ему сказал: «если он в таком же настроении, как в эти три дня, то лучше не ходите. Мы даже боимся ходить к нему».

* * *

Были Невежин и Потапенко. Говорили о театре. Невежин уверяет, что пьеса его имела успех, и что он не намерен потакать публике и прибегать к грубым эффектам. А знает он их очень хорошо.

27 октября.

Заседание по делу типографии; я, Леля, Коломнины. Леля и Ал. вели себя сдержанно, и я думаю, что для всех это было полезно и хорошо. Говорили о конкуренции с другими газетами, которые польются с нового года чуть не целым десятком. Уменьшение если не подписки на десятки тысяч, то уменьшение на это число тиража газеты возможно. Леля правду говорит, что если произойдет уменьшение и на 3 тысячи, то это сделает меня нервным, тревожным. Способность писать я теряю и теряю. Дал бы бог, чтоб явились новые силы.

28 октября.

Была Евг. Матв. Воскресенская, принесшая две пьесы. Из них одну берут на императорскую сцену («В свете и дома», 5 д.), В прошлом году я читал ее комедию «Гуси», где выставлены киевские журналисты. Все это талантливо. Оказалось — что по первому мужу она — Желудкова.

* * *

Яворская в «Принцессе Грезе» — в первый раз по возобновлении. Большой успех. Но мне она продолжает не нравиться. Дикция ее какая-то не то что не бессмысленная, а случайная. Кое-что хорошо, кое-что опять скверно, кое-что опять хорошо. И это идет так, но все в приподнятом тоне и с широкими жестами, которые у нее иногда хороши, В театре было много хорошей публики. Сбор — 1221 р. Вчера — 1226 р.

30 октября.

Сегодня «Усталая душа» («Le mariage blanc»). Успех. Сбор более 800 руб. Последние четыре представления дали 4000 руб.

* * *

Был кн. Барятинский, благодарил за 3000, которые я дал. Говорили о Париже.

31 октября.

Был И. П. Коровин. — «Говорит ли государыня по-русски?» — «Нет еще, она знает, но не решается говорить». На половине вел. княжны Ольги Александровны в клетке канарейка, которая поет «боже, царя храни». Ив. Павл, слышал и говорит, что поет очень хорошо. Выучивший птицу получил высочайший рескрипт.

* * *

Е. В. Богданович говорит, что будто правительство в rue Grenelle, где помещается наше посольство и где останавливается государь, скупило 8 домов за 1 800 000 франков, чтобы иметь право наблюдать за жильцами и обезопасить пребывание государя.

* * *

Приезжал «Петр Иванович Иванов, управляющий князя В. Барятинского, Казанская ул., дом 33, кв. 8» (его карточка). Не понимаю, зачем он приезжал. Он говорит, что нанимал кормилицу для князя Вл. Вл-ча, что он его любит, он поздравлял его с браком, причем молодая сказала: — «Если бы вы не позаботились об его кормилице, он, может быть, не был бы таким здоровым». Трогательно! Показывал мне векселя кн. Александра на 16 тысяч и кн. Анатолия на 36 тыс. Первому векселю срок в ноябре. Он думает, что необходимо братьев помирить с Вл. Вл-чем, чтобы всем им троим действовать сообща перед родителями и бабушкой. Единственное, по его мнению, средство заключается в том, чтобы передать эти векселя Лидии Борисовне. — «Когда они спросят о векселях, я скажу, что они у Лидии Борисовны.» Я ему сказал, что никакого совета я ему дать не могу (он просил о совете), а его образ действий считаю рискованным. Но он возразил, что так именно он помирил князя Александра с кн. Анатолием, когда последний женился на Свечиной (разводке). Он долго сидел, говорил, что бабушка отделила по миллиону внукам и по 500 тысяч дочерям, и что эти деньги лежат в банке и, во всяком случае, князю Вл. Вл-чу миллион достанется. Уходя, он заикнулся о том, что хорошо было бы, если бы Л. Б. могла где-нибудь достать денег, чтоб отсрочить вексель в 15 тысяч. Я пожелал ей удачи. Сам ли он выдумал это или сообща с Лидией Борисовной.

1 ноября.

Написал «Маленькое письмо» об Екатерине II, по поводу столетия ее годовщины.

4 ноября.

У Богдановича обедали с женою. Вел. кн. Сергей Александрович возвратился в Москву. На фонарных столбах полиция срывала афиши: «Возвращается князь Ходынский для охраны Ваганьковского кладбища». Сибирский исправник, разославший циркуляры по селам, требуя, чтобы крестьяне убрали солому даже с крыш, при проездах Куломзина, умер.

* * *

Сегодня Ф. А. Юрковский отказался от режиссерства в театре, обидевшись моим замечанием во время репетиций «Севильского обольстителя». Замечание было пустое, но сказано было повышенным тоном. Мне это очень неприятно. Напишу ему, но дело не поправишь. Яворская недовольна, муж ее также. Далматов стоит за меня, но едва ли искренне. Пока режиссирует Быховец-Самарин.

Завтра карточку М. П. Соловьеву.

6 ноября.

Репетиция «Севильского Обольстителя». Праздновали Екатерину II. Градовский, Яворская, музыка Иванова, М. М.

8 ноября.

Пьеса Маслова «Севильский обольститель». Успех.

* * *

С. Ю. Витте, желая конкурировать со «Всей Россией», которая стоит 150 тыс., велел отдать Лейферту и Ефрону право сообщать объявления под фирмой департаментов, чем эти господа полностью и воспользовались. Агенты писали на своих карточках, что они — «департамент мануфактур и торговли», и выжимали объявления с наглостью. Во всяком случае, эта книга «Вся Россия» тянет меня в бездну неудовольствий и грозит в будущем.

10 ноября.

Был М. А. Стахович. О памятнике Тургеневу. Хочется купить его усадьбу в селе Спасском, там 26 десятин. Можно устроить там учительскую семинарию или земскую школу… Рассказывал о Л. Н. Толстом. Этим летом он страшно ревновал свою жену к музыканту Танееву, как Левин, как герой «Крейцеровой сонаты». Дело доходило до жарких сцен, до скандалов, и Танеева, наконец, он выжил. После этого он с графиней поехал в Оптину пустынь, где она говела и каялась. Он не говел, но посещал службу, был у старца Иосифа, может быть, каялся перед ним. Он пишет теперь из кавказской жизни, читает о Кавказе, справляется со своим дневником и не дает переписывать даже своим дочерям. Для этого он нашел какого-то глухонемого, которому сам отдает рукопись и сам берет ее. Никто не знает, что это такое.

11 ноября.

Лезя вчера сказал, что Сигма от нас уходит. Его приглашает Гайдебуров редактором «Руси». Там будут Вл. Соловьев, Энгельгардт и проч. Они соберут свежие силы, а мы останемся при старых. Мне жаль этой потери.

12 ноября.

После театра («Севильский Обольститель») был у Яворской и ее муж. Пили чай, закусывали, говорили до 1 1 / 2 часа ночи. Яворская рассказывала, что кн. Волконский («Нивский», — б. ред. «Нивы») говорил, что наш театр всем обязан Гнедичу, что он все делает, всем указывает и необыкновенно храбро отвечает. Гнедич, конечно, — знающий человек по декорациям и т. п., но ничего другого он не делал, а вечно жаловался мне на Карпова, который его третировал, и на Юрковского, который тоже его третировал еще больше.

15 ноября.

Был у кн. Ухтомского. Говорил ему о необходимости правительственной помощи в деле доставки пожертвований в Индию, причем сказал ему, что Витте обещал доставку хлеба дать по уменьшенному тарифу. Князь вызвался написать государю, просил дать ему телеграмму полку (?) о пожертвовании 1600 чтв., чтобы показать государю. Государь сказал, что через неделю он это устроит, и написал на телеграмме: «истинно добрые люди». Князь Ухтомский — хороший человек, и это приятно, что государь через него может знать часть правды, которую ему так мало говорят.

* * *

Пасхалова написала мне, что она готова отказаться от роли Муции в «Новом мире», а взять роль Вероники. Лучше ли будет Яворская — еще вопрос.

* * *

«Разгром» Гнедича репетируется.

* * *

Вчера был Сигма, заявил, что он выходит. Я сказал ему, что очень жаль. Буренин сказал ему: — «А мне нисколько не жаль. Вы в последнее время плохо писали, и все о том, что я, да я, да я…»

Вейнберг вчера говорил: — «Соловьев рассказывает, что он разрешает газеты, чтобы убить «Новое Время». Думаю, что это вранье.

28 ноября.

И записываешь и не записываешь — все одно и то же. Сколько дней не записывал и все эти дни прошли, не оставив после себя воспоминания. Рассказывали о московской истории студентов, ходивших справлять панихиду по убитым на Ходынке. За вел. кн. Сергием Александровичем останется позорное прозвище — «князь Ходынский». Бартенев прибавлял — «На места генерал-губернаторов назначают боевых генералов, а вел. кн. Сергей — боевой».

* * *

«Разгром» Гнедича прошел с успехом. Сбор около тысячи, во второе и третье представления — по тысяче с небольшим. Нехорошо. Судя по успеху первого представления, можно было ожидать лучшего. Сегодня дал согласие на постановку «Трильби» в переделке Г. Г. Ге. Этим я удовлетворяю его желанию явиться перед публикой в хорошей роли.

* * *

Поехал сегодня Б. В. Гей в Берлин, чтобы посмотреть пьесу Гауптмана «Потонувший Колокол». Дал 250 руб. Как надоел мне театральный мир, а отделаться от него трудно. Что-то притягивает.

* * *

Сегодня юбилей Н. Н. Каразина. Какие глупые речи говорились! Сигма говорил о «Журавле» (книга Каразина). Я ему сказал — «Зачем вы говорили о птице, у которой длинные ноги и маленькая голова?» «Мусин-Пушкин сказал речь, в которой за шумом совсем ничего нельзя было разобрать. Почему-то упомянул о Кане Галилейской. Когда он подошел ко мне, я сказал — «Вы так много говорили, так много напустили воды, что только Христос мог бы обратить ее в вино. Отошел с неудовольствием. Сам Каразин говорил о художнике, его вдохновении, его страданиях, когда он видит., что идеала не достигает. Все это было так ординарно. Кто-то говорил о животном, которого называют человеком, о том, чем отличается человек. Ерунда ужасная! Встретил дочь И. Н. Крамского. Поговорили. Я сначала ее не узнал. Говорит, что пишет, «мажу красками», как выражается она. Говорила наша актриса Писарева, хотела что-то сказать об «отзывчивых сердцах», — ничего не вышло. М. И. Черняев заметил о ней: «Какова дурость!»

* * *

Сидел между Гнедичем и В. И. Данченко. Данченко — совсем не интересный собеседник. Как писатель, он несравненно интереснее. У него горячее воображение, сильные краски.

* * *

Амфитеатров просит аванс в — 5000 руб. и 600 руб. ежемесячно, с тем чтобы 100 руб. вычитать на уплату аванса.

29 ноября.

Был М. А. Стахович. Рассказывал о приеме своем у государя. Он говорил ему о дворянской записке, которую министр внутренних дел не дозволяет прочитать в дворянских собраниях, но каждому отдельному дворянину говорить можно. Дворянство считает Россию земледельческим государством, вопреки Витте, который считает ее государством промышленным. Стахович говорил государю: — «Если мы ошибаемся, то ошибаемся искренне. Но предположим, ваше величество, что мы правы, — разве не стоит нас выслушать?» и т. д. Разговор продолжался 20 минут. Государь был очень милостив, говорил, что непременно прочитает записку, что министр внутренних дел, может быть, потому так распорядился, что государь еще не прочитал записки. На слова Стаховича, что в печати и обществе громят дворянство за то, что оно получает подачки, государь сказал: «На меня это не может влиять».

1 декабря.

Вчера Крылов приглашал слушать свою пьесу, предназначенную для нашего театра.

* * *

На нашем театре драма в 1 действии Зудермана «Фрицинька». Громадный успех.

* * *

Холева вернулся из Тулы и говорит, что Т. Л. Толстая вышла замуж за мужика, который имеет лавку в Ясной Поляне. Думаю, что это непроходимый вздор.

2 декабря.

Стахович принес «Записку губернских предводителей дворянства, вызванных, с высочайшего соизволения, г. министром внутренних дел для совещания о нуждах дворянского землевладения». Он рассказывал, что сегодня все директора департамента у Витте на совещании, что составленная таблица показывает положение благосостояния России с 1884 года, и притом крестьян. Взяты цены рабочих, количество снятых крестьянами земель, лошади, скот, количества потребные вина и хлеба.

Письмо Яворской довольно нагло. Я ответил так: «Княгиня Лидия Борисовна! Извините меня, пожалуйста, за маленькое замечание, которое я хочу сделать по поводу вашего письма, мною сейчас полученного. Вы подписали его так: «уважающая вас», а следовало: «не уважающая вас». Все равно я бы не обиделся, ибо содержание вашего письма считаю несправедливым. Примите уверение в моем уважении».

Письмо Шабельской о пьесах. Ответил.

11 декабря.

Вчера «Трильби». Большой успех. Объяснение с Яворской, переписка с ней, ее претензии. Я сказал ей, что Трильби играет Пасхалова, потом Новикова, что это сделано по распределению. «Я не хочу чередоваться с выходной актрисой», — говорила она. — «А я ее не знаю, может это — талант, и монополии на роли я не признаю». Льстя мне, она рассказывает обо мне разную гадость. В этом болоте мне и утереть! Как надоело! Театр — это табак, алкоголь. От него так же трудно отвыкнуть.

* * *

Вчера был у Горемыкина по поводу моего «Маленького письма». Оно возбудило всех. Нашли, что невозможно так говорить. Горемыкин ничего против этого не имел, но предупредил на счет будущего. Я поблагодарил и обещал прислать ему статью Розанова (которому заказано об университетских беспорядках) в корректуре.

16 декабря.

Был кн. Ухтомский. Разговор о М. П. Соловьеве. Он просто с ума сходит. Пишет проэкт о налоге на газеты, обещая казне 7 миллионов, из которых должна продовольствоваться цензура, получая тем более, чем больше имеет доходу газета, у бедных — бедно, у богатых — богато. Он нам запретил бесцензурное получение «Intransigeant», «Ças», «Gazeta narodowa». По его распоряжению, на польских книгах предписано делать русские заглавия. Министр внутренних дел, узнав об этом, отменил, По его распоряжению статьи князя Ухтомского не перепечатываются в провинциальных газетах. Он сам рассказывает, что ему в образе Хитрово является дьявол. Он пишет миниатюры. Хитрово попросил их показать одному из великих князей. Проходит несколько дней, является Хитрово и приносит миниатюры. Он кладет их в стол и запирает. Через несколько дней он открывает стол и не находит миниатюр, — поднимается шум, делаются обыски у прислуги, у полотеров, он рассказывает слоим знакомым, что обокраден. Слышит об этом Хитрово и спешит его успокоить: «Да, миниатюры у меня, я их вам не возвращал». — «Но вы мне их приносили». — «Нет», и т.д. Он убедился, что дьявол приходил к нему и смущал, — Князь Ухтомский говорил об этом Горемыкину. Горемыкин говорит, может быть, я заменю его, но некем. Куда его девать? и т. д.

17 декабря.

Сегодня в Александрийском театре. Давали «Непогрешимого» Невежина. Я был один в ложе. Скальковский говорил, что на Кавказ был назначен Куропаткин, и военный министр поздравлял его, но вел. кн. Николай Михайлович написал государю письмо против Куропаткина и государь назначил кн. Голицына.

* * *

Государь сказал, чтобы урегулировали рабочий вопрос. Витте работает над введением 8-часового дня, но в величайшей тайне. Пройдет ли это — вопрос еще!

* * *

Около Кривенки сидит брюнетка на месте начальника по делам печати. Это во втором ряду. Генерал Зыков говорил генералу Гюбенету: «Правительство назначает на такой ответственный пост, как начальника по делам печати, бог знает, кого, какого-то щенка» и т. д. Брюнетка покраснела и говорит: «Я — дочь М. П. Соловьева». Генералам оставалось только провалиться сквозь землю. Вот человек, о котором двух мнений нет.

Крылов сидел и ехидничал на счет постановки «Непогрешимого». Карпов ехидничает на его счет, говоря, что он пишет трилогию «Квартирный вопрос», «Налог на собак» и еще что-то, чего София Ивановна Сазонова не решилась мне передать. Благодарю покорно.

Меня обвиняют в том, что я ставлю «Квартирный вопрос». А для меня это любопытно: придет ли публика, и какая? Если бы он поставил эту пьесу на Александрийском театре, он был бы побит. У нас своя публика, а Александрийская, большинство ее огромное, не посещает наш театр.

Когда наши артисты стали презрительно относиться к пьесе Крылова, он, очевидно, струсил и говорил мне, — не сделать ли так: объявить в газетах, что он жертвует свой гонорар за «Квартирный вопрос» в пользу театрального общества. На другой день он раздумал. — «С кем я ни советовался, все мне говорят, что это было бы глупо». Но было бы доброе дело.

* * *

Вчера в Панаевском театре подходит Пятницкая. — «О каких вещах писали вы мне, чтобы я вам их возвратил?» — спросил я. — «А вы отчего мне не отвечали на предложение купить у меня материал для драмы?» — «Да зачем я буду покупать?» — «Вы напишите пьесу». — «Я не пишу пьес и материалов никогда не покупал». — «Покажите мне сцену». Я повел ее и говорю — «Отчего вы не пишете?» — «Я потеряла свой талант». — «Почему же вы его потеряли? На чем». —«Я сумасшедшая».

— «Я читал ваш рассказ в «Вестнике Европы», помните, который я забраковал. Он очень плох».

Она заплакала и, сломя голову, бросилась вон. С ней сделалась истерика. Призвали доктора.

* * *

Говорят, что у государя головные боли, что на затылке образовалась шишка, вследствие японского удара. Вздор. Государь сегодня был на окоте. Больной он не поехал бы.

22 декабря.

Читал вечером драму Немировича-Данченко «Цена жизни». О ней много говорят. Она действительно интересна, но философ — просто франт, совершенно достойный Клавдии. Все мозги она у него вытрясет и бросит. Они этого достойны, ибо никакой философии подобная дрянь породить не может. Автор, очевидно, думает, что он создал личность в этом философе, и в этом малая величина Данченко и сказывается. Он хорошо рисует житейские отношения, но когда приходится разбираться — у него довольно бестолково все, хотя и довольно искусно для сцены. Похоже на «Грозу».

26 декабря.

Привезли письменный стол из Москвы от Шмидта. Очень доволен, но это одна роскошь, а не потребность.

28 декабря.

Какая-то Варвара Гавриловна Шершова приходила просить публиковать, что она находится в несчастии с дочерью своей, пансионеркой Павловского института. Сказал, что этого нельзя. Тогда публиковала о продаже ее дачи в Гатчине. «Меня все знают. Мать моя была придворною дамой. Кирасир Гессе лишил мою дочь невинности, сделал ей ребенка и теперь переведен в пограничную стражу. Я жаловалась прокурору, целый год хлопотала, допрашивали меня и Маню. Говорят, что свидетелей не было, что он обольстил, и отказали. А он такие пакости написал про меня и Маню, что будто я ее продавала вел. кн. Михаилу Александровичу. Была у Рихтера, он дал мне 25 руб., говорит, чтоб я подала просьбу государю», и проч. и проч. Дача ее заложена за 3 тыс. руб., вся развалилась. Сын служит в жандармах, должен был выйти из лейб-драгун по случаю этого несчастия с сестрой. Мать скрыла от него сначала, чей ребенок, но потом он узнал.

* * *

Сыромятников привел какую-то даму, маленькая, в платке. Трос детей, муж бросил, надо ехать в Харьков. Что-то тихо рассказывала, я почти ничего не понял. Дал 10 руб.

* * *

Писарева-Звездич прислала фельетон. Написано недурно, но не годится. Возвратить надо.

* * *

Вчера кто-то Росоловскому сказал, что художник Шишкин умер. Он написал несколько сочувственных строк. Сегодня оказалось, что Шишкин и болеть не думал. Несколько дней тому назад то же случилось с сыном Булгакова.