На следующий день к о. Никифору пришли два пустынника — о. Вениамин и схимонах Трифиллий. Они принесли ему сухари в двух мешках, весом приблизительно по пуду.
О. Трифиллию было по пути. Он живет на этой же горе, с версту от о. Никифора. О. Вениамин издалека, с Брамбских гор, на которых живут о. Иван и о. Сергий.
О. Трифиллий скоро ушел. Я не застал его. А о. Вениамин остался ночевать, чтобы утром вместе с нами зайти в гости к о. Трифиллию и потом уже отправиться к себе, на Брамбу.
О. Вениамин высокого роста. Большой, черный, неуклюжий. Но глаза и улыбка у него, как у ребенка. И вообще во всем облике какая-то странная смесь силы и беспомощности, грубой прямоты и детской наивности.
Здесь от о. Вениамина я узнал довольно неприятную новость: пока о. Иван дожидался меня в Драндском монастыре, оттуда ушли в Аджары два молодых пустынника и всюду разнесли нелепый слух обо мне, пущенный о. Иларионом, что будто бы я «член Государственной Думы».
— У нас, среди пустынников, большое смущение, — сказал о. Вениамин. Голос и тон у него были грубоваты, но глаза смотрели по-детски доверчиво и ласково, — одни говорят, что будто бы вы член Думы, другие — что будто бы вас Великая Княгиня прислала, а некоторые боятся, что вы от лесного ведомства и донесете, чтобы нас с гор прогнали. Один пустынник говорил мне: дранку я для кельи нарубил, как теперь быть. Совсем испугался! Больше оттого смущаются, зачем, думают, из Москвы в такие дикие и пустынные места человеку ехать? Люди мы убогие, немощные, что на нас смотреть?
О. Иван поспешно вступился.
— Праздные все это разговоры у них. Не наше дело, зачем к нам человек приходит.
— Да я ничего не говорю, — сконфузился о. Вениамин, — я только рассказываю. Вчера с гор многие поговеть пришли. И все об этом толковали. Очень смущаются. Особенно как узнали, что вы снимать будете, — совсем застыдившись, признался о. Вениамин.
— Откуда же они узнали? — удивился я.
— Вперед вас пустынник один из монастыря пришел. Все это было ужасно неприятно! О. Иван утешал меня:
— Те, у кого мы будем, — не смутятся! Весь вечер прошел у нас в разговорах о монастыре о. Илариона.
— Без своей церкви, — говорил о. Вениамин, — нам плохо, совсем плохо!.. Я о себе скажу: если долго святых тайн не причащаюсь, — помыслы покою не дают. А соберешься в церковь — другая беда! Здесь, в Аджарской церкви, — поселенцы… приходится женский пол видеть. Соберешься в монастырь — дорога дальняя, — миром идешь, чего-чего только не наслушаешься, чего не насмотришься. Пока дойдешь до монастыря, в рассеяние впадаешь, совсем разобьешься… Насилу справишься, чтобы причаститься достойно. Назад, в горы, опять миром идешь, фразы разные слышишь, женщин видишь… Вернешься в келью, как больной делаешься. Бьешься, бьешься, чтобы себя собрать… Вот потому-то мы и дали о. Илариону свои подписи. Нам монастырь не нужен, нам хотелось бы разрешение получить жить в казенных лесах, чтобы, значит, не гнали нас, и чтобы была у нас церковь, куда бы нам ходить причащаться и исповедоваться.
— Да, но ведь о. Иларион хлопочет не о церкви, а о монастыре.
— Он нам сказал, что монастырь особый будет, пустыннический… Теперь-то мы и сами видим, что ошиблись… Да не знаем уж, как помочь беде…
— Об этом и надо думать сейчас! — энергично вставил о. Иван.
— Это так, — согласился о. Вениамин.
— Так, так, — согласился и о. Никифор.
— Все нас назовут глупыми, — продолжал о. Иван. — Из монастыря ушли, а сами просим разрешить монастырь строить. Как же не глупые? Теперь надо о том говорить, нельзя ли приостановить все это дело, и как?
Последний вопрос о. Иван задал, обращаясь ко мне.
Я ответил:
— По-моему, остановить трудно. О. Иларион подал прошение с вашими подписями. И у разных влиятельных лиц побывал. Как же теперь все остановить сразу? Бумаги идут по разным инстанциям своим порядком, и остановить их мог бы только сам о. Иларион. Но захочет ли он?
Все в один голос ответили:
— Ни за что! Он так ухватился за это дело, что и силой не заставишь…
О. Вениамин все время качал головой, как будто бы только сейчас вполне ясно понял, какая путаница получается со всеми этими ходатайствами о. Илариона.
Он так и сказал:
— Мы думали: дадим подписи, пусть хлопочет, как знает. Мы его не выбирали. Сам он приходил к нам, подпишитесь да подпишитесь. Своя, говорит, церковь будет и земля, — ну, Бог с тобой, хлопочи! И подписались. Что же теперь будет? — наивно и беспомощно обратился ко мне о. Вениамин.
— Лучшее, на что вы можете рассчитывать — это на то, что монастырь не разрешат, и все дело этим кончится. В худшем случае, если монастырь разрешат, положение создается крайне тяжелое. Вам предложат переселиться в монастырь, о котором вы сами просили, и скорей всего воспретят жить здесь. Вам скажут: теперь у вас есть, где жить, — монастырь, о котором вы сами хлопотали, уходите отсюда! Но этого мало. Ваш уход из монастыря в пустыню получит совершенно новое освещение. Всякий подумает: они ушли из монастырей, потому что сочли их плохими. Теперь выстроили свой, хороший. И ушли из пустыни назад.
О. Вениамин всплеснул своими громадными руками и схватился за голову.
— Да нет же, нет! Не потому мы в пустыню шли, что монастыри плохи! Никого мы не судим. Мы, может быть, хуже всех! Нам безмолвие желалось иметь. Наш путь спасения не монастырский — оттого и ушли. Мы почти все еще до монастыря о пустыне мечтали…
— И никак нельзя этому помочь? — почти сурово спросил о. Иван.
— Я вам одно могу посоветовать: подействуйте на о. Илариона. Пусть он, по крайней мере, не продолжает своих хлопот. Сделанного не воротишь, но вот он снова собирается в Москву по разным высокопоставленным лицам — обратитесь к нему с просьбой оставить все это дело в покое.
И опять все в один голос сказали:
— Никогда не оставит!
— Вот до чего ослеплен он этою страстью, — сказал о. Никифор, — приходил тут еще один пустынник из Адлера же, тоже хлопотать хотел и просил у нас подписи. Мы, разумеется, сказали: подписались уже, будет с нас. Прослышал о. Иларион, что к нам за подписями приходили, и что мы, будто бы, подписывались. Явился сюда. Был, говорит, у вас брат такой-то? Был, говорим. Давали ему подписи? Нет, говорим, не давали. Так что бы вы думали: не поверил! Истинный Бог! Я и говорю ему: «Да как тебе не стыдно! Что же я обманывать тебя буду? Что я, маленький мальчик, сегодня одному подпись дал — завтра другому. А если бы и дал, неужто бы побоялся сказать прямо». Такая страсть овладела им — не верит. Боится, что из рук его дело вырвут. Сходил куда-то — должно быть, на те горы. Узнал верно, и там, что не подписывались. Пришел опять сюда. Прости, говорит, теперь я тебе верю…
— Вы можете заставить его прекратить эти хлопоты. Напишите ему, что если он не перестанет, вы официально потребуете назад свои подписи.
— Вражда между братией пойдет, — сказал о. Вениамин. Лучше помимо о. Илариона просить Владыку дать антиминс и разрешить иеромонаху-пустыннику служить в келье. Нам больше ничего не надо. Чтобы в церковь ходить, не спускаясь с гор… Не общаться с миром… И главное — не видеть женщин…
На этом разговор наш кончился.
Когда я стал прощаться, о. Вениамин взял мою руку обеими своими громадными руками, мохнатыми, как у медведя, сжал ее, пригибая к земле, и сказал:
— Вы простите меня… Я — человек грубый… невежественный…
Я понял, что он просит прощения за то, что и его, очевидно, немного смутили разные слухи обо мне, и он тоже заподозревал, что я хочу сделать пустынникам какое-то зло, как представитель Думы или лесного ведомства!
— Что вы, о. Вениамин, — сказал я, — Христос с вами. Разве мне судить вас!
О. Вениамин все не выпускал мою руку, бережно, видимо боясь раздавить, жал ее и смущенно-застенчиво повторял:
— Я грубый… невежественный… простите…