Мы пили чай и разговаривали с о. Никифором не в келье, а на маленькой терраске сбоку кельи. Такие терраски делают себе все пустынники, главным образом для зимы, когда так заносит снегом, что никуда, кроме как на эту терраску, нельзя выйти.

Теперь о. Никифор попросил в самую келью.

Внутри она гораздо меньше, чем кажется снаружи, да еще перегорожена надвое, так что каморки крохотные. Из первой каморки во вторую, где стоит аналой и угол завешен иконами, — низенькая дверь. На двери надпись крупными буквами: «Имей в уме и сердце всегда молитву: Господи Иисусе Христе Сыне Божий помилуй мя грешнаго».

О. Иван встает за аналой. Справа, около окна — о. Никифор. У стены ближе к двери — я. Мы почти касаемся друг друга. В маленькое окно виден край ярко освещенной поляны, а в келье полумрак, точно поздним вечером. Вся келья почему-то похожа на темную, старую икону. И пахнет так же: кипарисом, ладаном и воском.

О. Иван читал по-монашески, не возвышая и не понижая голоса, не придавая словам никакого выражения. Это по-церковному и в высшей степени мудро, потому что всякое свое выражение делало бы чтение-его личным, человеческим, а теперь оно было простой формой, и потому по содержанию легче могло стать нашим общим.

О. Никифор часто кланялся глубоким, медленным поклоном. Стоял строгий, сосредоточенный.

Мир остался где-то далеко, как внешнее, чуждое нам. На вершине горы, в маленькой «кипарисовой» келье, у едва мерцающей лампадки, мы становимся единой душой и касаемся иного мира, невидимого, Божьего…

— … Свете тихий, — запел о. Иван также по-монастырски, почти на одной ноте.

И о. Никифор подпевал ему тихим голосом, похожим на вздох:

— … Святыя славы, Безсмертнаго Отца Небеснаго… Святаго Блаженнаго, Иисусе Христе… Пришедше на запад солнца… видевше свет вечерний… поем Отца, Сына и Святаго Духа, Бога…

К горлу подступает незнакомое чувство не то восторга, не то умиления, но во всяком случае, какого-то большого и нового для меня счастья.

Я сознавал ясно, это не мое, не мною достигнутое состояние, не мне открытое. Как будто бы вошел я в чужое святая святых и подсмотрел то, что мне не принадлежало. Но это «святое» на одно мгновение коснулось и меня.

Когда после вечерни мы вышли из кельи, мне все время, до самого позднего вечера, казалось, что служба еще идет, что каждое наше движение, каждый наш шаг, каждое наше слово имеет какое-то отношение к службе, является как бы продолжением ее, и потому невольно хотелось говорить тихо, благоговейно, серьезно.

О. Никифор сказал мне:

— Когда пойдете в свою келью, я пойду с вами… Мне надо нечто сказать вам.

В другое время я удивился бы этой фразе. Теперь принял ее так, как будто бы ждал, что она будет сказана. И просто ответил:

— Хорошо.

***

То, что сказал мне о. Никифор, не было проповедью. Нельзя назвать и исповедью.

Он пришел ко мне, сел за маленький столик, который стоял около койки, и начал так:

— Мне надо сказать вам, милый братец, о некиих таинствах духовной жизни. Вы простите меня, ради Христа.

С первой же встречи с о. Никифором, вечером, на поляне у меня было какое-то смутное, но неотступное чувство, что о. Никифор страшно близок к тем переживаниям, которые, по-церковному, принято рассматривать, как общение с личными началами потустороннего мира: «бесами», «демонами» и т. д. В улыбке, во взгляде, даже в голосе о. Никифора было что-то неуловимое, но все время заставляющее ставить его в какую-то личную связь с этой мистической областью потусторонней жизни.

Теперь этот вечер и странная речь его вполне подтвердили мое неясное чувство.

— Вот какое таинство, милый братец: часто я вижу бесов… Призраками, вроде как тень в лунную ночь. Особенно сильно действуют они от одиннадцати до часу ночи. Громадная какая-то работа у них совершается в это время. В эти часы труднее всего молиться. Зато, если преодолеешь тяжесть душевную, особенно хорошо чувствуется: тишина, благодать, все живое! Первый раз увидел я их во время чтения акафиста. Как раз после того, как рассказывал я вам, спас меня Господь от безумия и открыл, что не так молюсь… Долго перед этим голос их слышал. Как встану на молитву, слышу, шепчет на левое ухо — на правое не смеет! Прислушиваюсь к шепоту, и в рассеяние прихожу, — молиться не могу. А тут увидел их во вне: стоят два беса. Третий, чувствую, внутри меня есть, постоянный. Один бес говорит другому: входи в него. А тот отвечает: не могу. Значит, Господь по благодати власть мне в то время над ними дал; иной раз слышишь — говорит тебе бес:

— Разбей чайник!

А я уж могу ответить:

— Нет, не разобью! Ну, а дальше что?

И он скрываться не может, — говорит все по порядку, пока не признается и в том, зачем пришел. Этакое таинство! И ведь все это в разуме и все живое!

— Было со мной вот еще какое таинство, милый братец, — вижу я, будто бы предо мной область тьмы. И сам я стою в этой тьме, а область света за большою высокою стеною, и я знаю, что там область света. Часто виделось мне это, и каждый раз хочу и не могу перейти через стену. Потом открыл Господь: бес мешает! После того, как победил я его, и перестал он на левое ухо шептать, я все-таки не поверил, что вовсе он оставил меня. Не может, думаю, быть. И правда, стал замечать: начнешь молиться, а он вон где шепчет и отсюда на ум действует!

О. Никифор показал рукой, откуда шепчет бес: область ниже сердца.

— Стал внутрь умом обращаться, чтобы посмотреть, что есть в сердце, — не пускает! Как напрягусь — боль в этом месте нестерпимая (опять показал он на прежнее место), опять ум назад возвращаю. Своих сил бороться не хватает. Молюсь: Господи, пощади создание Свое!.. И вот открылось таинство. Что бы вы думали? Точно покрывало с сердца спало, и обратились у меня глаза внутрь, и увидел я сердце таким, какое оно есть: маленькое-маленькое, а посреди его вижу змея, тоже маленького. Пока страсти спокойны, стоишь на молитве, и змей спокойно лежит, будто бы неживой, не шелохнется; как страсти просыпаются, так и он шевелится. Господи, помози! Стал молиться. Долгое время так все шло. Только однажды смотрю, — нет в сердце змея! Неужто, думаю, совсем ушел? Да нет! Чувствую, что во мне, а в сердце не вижу. Молюсь Господу. И было мне откровение этого таинства: смотрю раз и вижу его ниже сердца! Только не маленький он, как раньше, а громадный… Из сердца вышел и ниже стал жить. Смотрю, ужасаюсь! И вот вижу, просовывает он голову, открывается пасть и берет из моего сердца нечто. И тут же разом почувствовал я, что стал пустой. Что же бы вы думали? Силу души это он взял!.. Господи, пощади создание Свое!.. Долгое время опять прошло. И вот опять вижу — нет его. И все-таки по-прежнему чувствую в себе. Увидел новое таинство: он спустился еще ниже и стал еще больше! Душа человеческая беспредельна, а силы змея спускаться ниже имеют предел, потому его и можно из себя изгнать. Помог Господь! И когда снова не видно его стало, ушел из души совсем!

Увидал я тогда новое таинство: будто бы в сердце растет дерево… Вижу ясно, очима, не то, что в рассуждении, а образно, вот так, как будто бы тут, перед нами дерево растет. Только дерево это в сердце. И много у этого дерева ветвей. Вижу, сходит в сердце огонь Божества и попаляет ветви, и чем больше сжигает их, тем мне свободнее и легче. Догорели ветви до корня, и огонь прекратился, а корни остались. И думаю: почему Господь не попалил корни?.. Господи, пощади создание Свое!.. Попали и корни!.. И слышу: за них еще надо поработать. И все это в разуме, и все живое! И понял я, что если корней не будет, успокоишься и погибнешь. Понял я это, милый братец, и такую благодать ощутил в сердце, что и передать не могу. В это время такое испытываешь блаженство, что кости точно тают. И человек отдельно ощущает душу и тело. Тело, аки одежда делается… И на душе тоже одежда есть, но тонкая, сказать, как бы папиросная бумага… Все сие по милости Божией открывается… по благодати…

— Я бесов теперь никак не боюсь. Всегда чувствую издали еще, что идут они. И только молюсь: помози, Господи!.. Идут они… — как-то странно повторил о. Никифор и встал.

— Ключи от рая даны апостолам, — сказал о. Никифор, глядя на меня пристально своими светлыми, громадными глазами, — потому всякий, кто хощет, может спастись. В раю, милый, все живое и единый дух. А ключи от ада у Самого Господа, потому без Его соизволения не может душа в ад быть заключена.

— Теперь я пойду. Спите покойно. Может быть, я лишнее что сказал — простите…

***

Я остался один.

Последние слова о. Никифора и фраза его: «они идут»… почему-то особенно врезались в мое сознание.

Я стал укладываться спать. Пошел запер дверь. Отворил окно. Прочел надпись карандашом над койкой: «кто азм! Господи?»… Поправил восковую свечу. И во всех своих движениях чувствовал странную машинальность. Как будто бы это делал кто-то другой, а я думал об о. Никифоре.

Лег на узкую койку из двух досок. Потушил огонь…

Слова: «они идут», засевшие в мой мозг, мало-помалу начали вызывать сначала неясное, а потом все более и более определенное чувство страха.

Я стал прислушиваться.

И вдруг почувствовал, как от меня в темноту, за стены кельи, протягиваются какия-то невидимые нити, и по ним передается мне что-то до ужаса безобразное, невыносимо страшное, что двигается к моей келье, и от чего нельзя ни уйти, ни спастись…

Я лежал, не двигаясь. Не в силах был поднять руку, чтобы зажечь свечу.

Из оврага, припав к земле, крадется к моей келье тот сумасшедший монах, которого мы встретили в духане. Я не вижу его глазами, — «галлюцинации» не было, но было какое-то особенное ощущение, представляющее все с подробностями не менее реальными, чем зрительные образы.

У монаха почти такое же лицо, как и у того, которого я видел. Но это не человек. Все человеческое отпало, и осталось какое-то непередаваемое, отвратительное уродство. Отчетливо мелькнуло в моем мозгу: это бес сумасшествия… В это время далеко в лесу закричал филин: у-гу!.. у-гу-гу!.. Монах почему-то совсем припал к земле и остановился. Опять стало тихо. И монах медленно стал придвигаться к келье. Он недалеко. Почти на краю поляны. Если он доползет до кельи и постучит в дверь, — я сойду с ума от ужаса и буду кричать: уйди… уйди… ворожи… анафема… Я стискиваю рукой койку и делаю страшное усилие, чтобы не дать монаху двигаться дальше. Я чувствую, что это почему-то в моей власти.

Явственно слышу голос о. Никифора:

— Господи, пощади создание Свое… Монах колеблется в темноте, делается тусклым, бессильным, расплывается в серой мгле, и я больше не вижу его.

Хочу приподнять руку, чтобы зажечь свечу, и не могу. Оглядываю келью. Вижу в окно крупные, чистые звезды, почти в полной темноте бледный контур аналоя и большую икону в углу.

Страх не проходит. Смотрю на запертую дверь и все жду, мучительно жду чего-то…

И вот отворяется дверь, и что-то маленькое, бледное, неясное в темноте входит в комнату…

Я всматриваюсь до холодных слез на глазах и начинаю различать около двери какое-то подобие ребенка. Мало-помалу вся его фигура отчетливо, точно освещенная изнутри, вырисовывается на черном фоне… Да, это ребенок. Без одежды. На хилых изогнутых ножках. Но лицо старое, обвислое, гадкое и страшное.

Стоит, не шевелится, и только круглые, неподвижные глаза смотрят на меня в упор.

И опять я напрягаю все силы, чтобы оттолкнуть его прочь от себя. Еще одно мгновение. Он шевельнется. Скажет слово. И я потеряю власть над своим рассудком. Закричу дико, как кричит чей-то голос в лесу, и брошусь вон из кельи.

И опять так же неожиданно и отчетливо о. Никифор произносит:

— Помози, Господи…

Я лежу в страшном изнеможении. Исчез ребенок. Исчез страх. Я так устал, что вообще, кажется, не способен ни на какое чувство.

. . . . . . . . . . . . . . . .

На следующее утро я рассказал обо всем о. Никифору и о. Ивану.

О. Никифор долго соображал что-то и потом сказал:

— Большое таинство, милый братец… Вы знаете, они даже в церковь приходят. Один иеромонах на Новом Афоне рассказывал мне. Стоит он раз за всенощной в соборе. И видит: подходит впереди его один послушник к другому. Хватает за волосы и начинает бить. Иеромонах хотел крикнуть на всю церковь: «Перестаньте, не деритесь, с ума вы сошли!» Но почему-то, говорит, сдержался. А как сдержался — все исчезло. Что бы вы думали? Никаких послушников и не было. Они, бесы, это во образе ему явились, чтобы закричал он среди службы, как помешанный. Да и впрямь за помешанного сочли бы.

О. Иван, видя, что я очень расстроен, по обыкновению, поспешил ободрить меня:

— Ничего нет удивительного. Страхование и мы испытываем часто. Особое искушение посылается нам… Такой внезапный страх ночью нападает, что хоть беги на край света… А тут без привычки, одни в лесу, да еще в духане душевно-больной произвел на вас тяжелое впечатление, — вот и испугались. Эту ночь надо мне в вашей келье лечь.

— Конечно, — согласился и о. Никифор. — Надо как лучше сделать, как лучше!..