На этот раз уже мне не стыдно, но зато во мне растет злоба против Ратнера. «Что я ему сделал? Чем ему мешаю?..» Мне хочется кому-нибудь пожаловаться и рассказать, как несправедливо поступает со мною учитель арифметики.

Иду к Станиславу и ему, старому солдату, приношу свою обиду.

— Гей, хлопец, иы журись!.. Хиба ж господа понимают сыротыну?.. Боны люди письменные, дюже разумные… Им наше горе — шо для волка слеза заячья…

Старик нежно гладит меня по плечу и всячески утешает.

От Станислава бегу на кухню, где подробно рассказываю о случившемся Оксане и Филиппу.

— То-то я гляжу, что за история такая: тащит Ратнер нашего парня, точно городовой пьяного, — говорит Филипп, но Оксана перебивает: — А я так вся замлила… Думаю: «Нашкодил мой хлопчик».

— Ты, парень, сделай вот что, — советует Филипп, — сходи к Нюренбергу и расскажи ему все дочиста… Он смекалистый и тебя в обиду не ласт. Вот какая история…

Сочувствие моих друзей меня успокаивает, но вместе с тем угасает мой гнев и притупляется острота перенесенного унижения. И когда встречаюсь с Нюренбергом, я жалуюсь ему уже без подъема, но мой покровитель и так понимает меня, и я вижу грусть в черных глазах и улыбку жалости на красивом смуглом лице.

— Придется нам потерпеть… Пришлют метрику, тогда определим тебя на законном основании, — говорит Нюренберг, а затем добавляет: — Ты пока поработай сам: учись читать и писать. Перед вечером заходи ко мне в общежитие: я буду задавать тебе уроки… Учиться необходимо. Если хочешь войти в жизнь и быть человеком, — учись, иначе будешь скользить по обрывам и скатываться на каждом шагу…

Говорит, а сам задумчиво глядит вдаль, и когда он уходит, я долго гляжу ему вслед и готов заплакать: всюду полно осенней печалью. Обмок ободранный сад, и там, где еще недавно пышно догорали фиолетовые клены, сегодня в серой мути безогненного дня озябшими нищими стоят мокрые деревья с черными прутьями оголенных ветвей.

«Учись, учись! — повторяю я слова Нюренберга. — А как тут учиться, когда писать надо правой рукой, а я левша?..»

Придавленный скукой и тоской, тихо плетусь к воротам, перелезаю через калитку и шагаю по безлюдной улице, сам не знаю зачем. Выхожу на Киевскую. Осматриваюсь.

На другой стороне поблескивают зеркальные окна самого большого магазина в Житомире. Наверху между окнами и карнизом протянута вывеска с аршинными золотыми буквами. Начинаю складывать и слог за слогом читаю.

— Ма-га-зин Жу-рав-ле-ва.

Несколько раз повторяю вслух прочитанное, и даже самому не верится.

Чтобы убедиться в моем умении читать, я обращаюсь к проходящему мимо большому гимназисту:

— Это магазин Журавлева?

— Да. Но только не Журавлева, а Журавлева.

Мне немного стыдно, но я тут же успокаиваю себя: а какая разница? Но все же я прочитал, и не по азбуке, а по вывеске.

До самого обеда брожу по городу и учусь читать. И когда овладеваю такими многосложными словами, как: «ма-ну-фак-ту-ра, коло-ни-аль-на-я, цы-рюль-ня», — моей радости нет границ. Мне хочется бежать домой и рассказывать Станиславу, Оксане и всем, как я научился читать.

На Малой Бердичевской сталкиваюсь с Иосифом Розенцвейгом.

Он важно шествует, спрятав руки в карманы шинели. За спиной висит на желтых ремешках черный ранец. Лицо бледное, маленькое, и только кончик носа краснеет от холода.

— Здравствуй, Иоселе! — приветствую гимназиста.

Розенцвейг удивленно смотрит, но тотчас же узнает меня и растягивает тонкую кожу лица в улыбку.

— Где учишься? — спрашивает Иосиф, внимательно разглядывая мою шинель, фуражку и башмаки.

— Нигде еще… Жду метрики… Как пришлют, так сейчас же поступаю в институт. Сегодня читать научился. По вывескам научился…

— Кто показывал?

— Никто… Сам научился… Не веришь?.. Давай любую вывеску — прочитаю.

— И афишу читать можешь? — спрашивает Розенцвейг.

— Что такое афиша?

— Да вот, что висит на заборе, видишь? Там напечатано о театре… Вот прочти, ежели грамотный.

Мы подходим к афише.

Впиваюсь в черные буквы и не совсем уверенно объясняю, что читать умею, но не быстро.

— Пожалуйста, я не тороплю тебя: читай, как умеешь, — говорит Иосиф, втягивая голову в поднятый воротник шинели.

Напрягаю память, зрение, складываю сначала про себя, а потом уже довольно четко произношу:

— Драматический театр, Гарин, «Король Лир», «Разбойники». Какие разбойники? — с непритворным удивлением спрашиваю я.

— Обыкновенные… Ну, как бы настоящие… Актерские… завтра я их увижу: с сестрой Эсфирью пойдем в театр… Билет стоит тридцать копеек. Вчера Яков ходил с Гришей… «Отелло» видели, а завтра мы увидим «Разбойников»… Неужели ты не видел?

Я не понимаю, но заинтересованно допытываюсь:

— И ты не боишься?

— Кого?

— Разбойников?

— Чудак… Ведь это же на сцене!.. Не понимаешь?..

— А что такое Гарин? — продолжаю допытываться.

— Гарин — великий актер… Мой брат Гриша говорит, что Гарин — самый великий на свете… Он так представляет, что взрослые плачут. Ну, я озяб… Побегу домой… А ты молодец, что читать научился. До свидания!

И неожиданно Розенцвейг протягивает руку.

Осторожно и почтительно пожимаю холодную тонкую руку и невольно приподнимаю плечи, чтобы казаться выше ростом.

— А где оно находится, это представление? — спрашиваю я в надежде хоть издали увидеть таинственную штуку.

— Не представление, а театр… Наш переулок пройдешь до конца, а там посреди площади театр стоит…

Я благодарю, кланяюсь и стираюсь быть почтительней, хотя я вдвое сильнее его.

— Если хочешь, — говорит Розенцвейг, — приходи к нам… Будем с тобой играть… У нас много книг с картинками…

— А разве можно? — спрашиваю я, удивленный и обрадованный неожиданным приглашением.

— Отчего нельзя?.. Ты прилично одет и читать умеешь… Мама моя позволит…

Иосиф сворачивает в переулок и бежит вприпрыжку, чтобы согреться. Я некоторое время гляжу ему вслед, а затем догоняю его…

— И я с тобой… Хочу театр посмотреть…

— Что же, беги… Там интересно, — говорит Розенцвейг, не останавливаясь.

Мы бежим рядом. Из вежливости стараюсь не обгонять его. А встречные, наверно, думают, что и я гимназист. У ворот дома, где живут Розенцвейги, мы расстаемся. Я бегу дальше.

Вот и конец переулка. Передо мною обширная площадь с большим каменным зданием посредине.

Пристально глядя, я вижу вывеску и читаю: «Городской театр».

Подхожу ближе. Дои хороший, крепкий, по без окон.

Обхожу вокруг здания и вижу изрядную кучу мальчишек и девчонок. Среди них немало гимназистов.

— Что здесь? — спрашиваю я.

— Здесь, — отвечает один из мальчуганов, — делают обрезание спрашивающим дуракам.

Раздается дружный смех. Я сконфужен, теряюсь и не знаю, куда деваться. В это время со стоном и оханьем открывается тугая дверь, и появляется высокого роста мужчина с синими пятнами на щеках и верхней губе.

При появлении этого человека среди гимназистов происходит движение, и я слышу шопот:

— Вот он!.. Это сам Гарин!..

Бритолицый обводит нас большими серыми глазами, толстые губы складываются в улыбку, а затем он обращается к нам густым и низким голосом:

— Кто из вас хорошо понимает по-русски?

— Я понимаю! — неожиданно восклицаю я и чувствую, как загорается мое лицо.

— Ты?.. Очень хорошо… Ну-ка, давай познакомимся. Я — артист Гарин, а тебя знаю, как зовут: Мишка… Не спорь, пожалуйста… Мишка — и никаких чертей!..

Я подхожу к нему вплотную и головой чуть ли не касаюсь его колен.

— Ну, Мишка, пойдем ко мне, — говорит Гарин и широко открывает дверь.

Я следую за ним.

Попадаю в странное, никогда еще не виданное мною помещение.

Вместо потолка на длинных палках висят какие-то полотнища, выпачканные зеленью. По бокам висят веревки. Всюду стоят огромные картины, изображающие деревья, горы, избушки и палисадники. На досчатом полу — будка с полукруглым отверстием.

Выбираемся из этих груд наваленного хлама и попадаем. в широкий коридор. По обеим сторонам — комнаты, и в каждой из них вижу зеркало, стол и табуретки.

Следую за Гариным и никак не могу понять, что здесь такое.

Какие-то люди шмыгают мимо нас, торопятся и кричат друг на друга. Где-то стучат молотки и шуршит пила.

— Как вы трон поставили, идолы! — слышится чей-то резкий, бранчливый голос.

Мы входим, как потом узнаю, в уборную самого Гарина. Комната просторней других и лучше обставлена.

Есть широкий мягкий диван, несколько стульев с высокими спинками, большое зеркало, а перед ним узкий стол, испачканный всякими красками.

Гарин садится на диван и всем грузным телом откидывается к стенке.

— Мишка, — обращается он ко мне, — друг мой, скажи откровенно: ты грамотный?

— Грамотный, — отвечаю я игриво.

— А Киевскую улицу знаешь?

— Знаю. Я сегодня там был.

Гарин приподнимает голову и глядит на меня остановившимися глазами. Потом, икнув раза два, он строго спрашивает:

— Что ты там делал?

Начинаю понемногу робеть. Он мне кажется страшным. Говорит мой новый знакомый громко и раздельно, но каждое слово он сначала пожует, а потом уже сбросит с толстых и подвижных губ. И слова получаются измятыми, ущербленными и пугающими.

— Я спрашиваю: что ты ди-а-дедал на Киевской? Ну?!

— Читал вывески, — тихо отвечаю я и мысленно измеряю расстояние, разделяющее меня от этого необыкновенного человека.

— Вывески?! — густой октавой переспрашивает Гарин и внезапно выплескивает кз себя такой сочный, заразительный смех, что невольно и я начинаю прыскать.

— Читал вывески… Ах ты, Спиноза этакий!.. И придумал же занятие!.. Ох, не могу… ну и клоп!..

Громкий неудержимый смех катает его по дивану, крупное чисто выбритое лицо становится багровым, а громоподобный хохот потрясает комнату.

И вдруг он неожиданно умолкает, лицо вытягивается, становится серьезным, и он простым человеческим голосом говорит мне:

— Вот что, Мишка, ты мне нужен… Он достает из бокового кармана визитки запечатанный конверт и продолжает: — Это письмо снеси сейчас на Киевскую. Там найдешь Варшавскую гостиницу. Войдешь и попросишь швейцара, чтобы он показал тебе третий номер, где живет одна дама… Здесь, на конверте, все написано… Этой даме передашь письмо, получишь ответ и беги с ним сюда, ко мне. Понял?

— Да.

— Ну, так мчись!.. Исполнишь — награжу по-царски…

И я мчусь, но по дороге вспоминаю, что не обедал, и сворачиваю домой. Письмо спрятано в боковом кармане шинели.

Прихожу во-время: Филипп и Станислав сидят в кухне за столом в ожидании обеда. Курсанты уже поели, и в пустой столовой видны неприбранные еще столы.

Немедленно усаживаюсь рядом с Филиппом, срываю с головы фуражку и, глотая слова, торопливо рассказываю о моих приключениях.

Оксана подает миску с супом и сама садится с нами.

Мы беремся за ложки.

— Увидит Мэн, что кушаешь без шапки, будет тогда история, — замечает Филипп.

Вилообразные усы Станислава шевелятся от тихого внутреннего смеха.

— А мы его заховаем, — говорит Оксана.

Среди этих людей я чувствую себя свободно, по-родному. И я знаю, что они любят меня и что я радую их своей резвостью и звонким смехом, заполняющим обширную закоптелую кухню.

Наиподробнейшим образом рассказываю о моих сегодняшних успехах на Киевской улице и, конечно, не скуплюсь на преувеличения.

— А когда Розенцвейг услыхал, как я читаю, — повествую я, — протягивает он мне руку и говорит: «Теперь ты мой товарищ на всю жизнь. Приходи ко мне каждый день: будем играть и учиться…» А дом-то у них большущий, игрушек горы, а книг с картинками — не счесть…

Лица у моих слушателей расцвечиваются улыбками, а у Станислава глаза суживаются и становятся поблескивающими щелками.

— Ну, хлопчик, почитай и нам трошки, а мы послухаем, — обращается ко мне сияющая от радости Оксана.

— А где тут вывески? — спрашиваю я и развожу руками.

Все дружно смоются. Даже у Филиппа рябинки наливаются румяной веселостью, и под ухом лихо качается серьга. Потом я рассказываю о моем знакомстве с «великим» Гариным и показываю им письмо.

— Он сказал, что наградит меня по-царски, — хвастаю я.

— По-царски?.. Вот история!.. — говорит Филипп и спрашивает: — Что же он может дать тебе такое?

— Все, что захочет… Он даже может живую лошадь подарить…

— Вот так подарок! Куда же ты ее денешь? На печь живая лошадь не полезет…

— А я сяду верхом и в Петербург уеду…

Веселый смех окружает меня, и каждому хочется со мной пошутить.

Пообедав, вылезаю из-за стола и берусь за шинель.

Оксана оправляет на мне воротник, застегивает верхний крючок и дает наставления: не озорничать, с мальчишками не драться, а как стемнеет, итти домой.

Понимаю, что Оксане без меня скучно. Но не могу же я всю жизнь сидеть на кухне, когда так интересно на свете.