Исполнив поручение, бегу к Гарину. Навстречу мне ползут сумерки наступающего вечера. Перед главным подъездом театра какойто человек на приставной лестнице оправляет лампу в одном из четырех фонарей.

Иду к заднему ходу, но попасть в театр не могу: не достать мне дверной ручки. А народу собралось здесь еще больше, чем днем.

Все говорят и спорят о каких-то контрамарках.

— Откройте, пожалуйста, — обращаюсь я к высокой стриженой девушке, стоящей близко к двери.

— А тебе куда?

— Мне к Гарину… Письмо ему несу.

— К Гарину?! — удивляется она. — Дай мне, я снесу.

— Да… так я и дал!..

— Такой маленький, а уступить не хочет, — говорит она и смеется во весь рот.

— Он не маленький, — вступает в разговор кто-то, — у нас в доме живет карлик еще меньше его ростом, а лет ему за тридцать…

В это время кто-то изнутри распахивает дверь, и я мышью проскальзываю в театр.

За время моего недолгого отсутствия здесь уже все изменилось так, что не соображу, куда итти.

Предо мною какая-то высокая стена, и до того тонкая, что качается при малейшем прикосновении, и двустворчатая дверь посредине. Переступаю порог и в полумраке вижу, что нахожусь в большой роскошной комнате. Мягкий ковер во весь пол, кресла, столы, цветы, позолота, бархат и… прежняя будка с черной полукруглой дырой. А за комнатой — возня, крики, перебранка и стук молотков.

В боковой стене вижу еще одну дверь и направляюсь к ней, чтобы выйти отсюда и найти уборную Гарина.

Письмо, полученное мною от красивой дамы в Варшавской гостинице, держу крепко в руке.

Осторожно, чтобы не запачкать ковер, плыву на цыпочках к намеченной двери. Но только выхожу, натыкаюсь на рабочих. Их двое.

Тащат огромную штуку в деревянной раме. На махине этой темно-коричневыми красками нарисованы не то шары, не то камни, а на камнях тучи вроде дыма…

— Куда волочите, идолы чортовы?.. — кричит знакомый мне голос.

— Приказано, — мы и несем… Наше дело маленькое, — ворчит один из рабочих.

Из темноты выплывает маленький быстроглазый человек с неровными плечами: одно значительно выше другого.

— Кто приказал?.. Зачем приказал?..

— Я велел, — несется из мрака чей-то ровный, спокойный голос.

— Вы?! Тем хуже!.. Должны же вы знать, что степь в третьем действии, а вы бурю тащите на первый план.

— Знаем, знаем! — слышится все тот же голос невидимого человека. — Но нельзя же кулису нести через рампу! Напрасно горячитесь: все будет в порядке…

Рабочие трогаются. «Буря» скрипит и качается — вотвот свалится. Первый рабочий, крепко вцепившись в рамку, движется спиной. Хочу перебежать и сталкиваюсь с рабочим.

— У, дьяволы!.. Откуда только эта мелкота здесь берется?.. Задавишь отвечай еще…

— Ты кто такой?.. Как сюда попал?..

Маленький человек стоит предо мною и ввинчивает карие зрачки в мое лицо.

— Я к Гарину… Письмо несу…

— Так бы и сказал… А то тычешься в ноги… Иди по коридору, третья комната направо… И скажи Гарину: «Режиссер просит гримироваться: реквизит привезли»…

Непонятные слова пчелами впиваются в мою память, и мне хочется запомнить их навсегда.

Вхожу в уборную и останаливаюсь в удивлении: «великий» Гарин лежит распластанный на диване с налитым кровью лицом.

Руки раскинуты, крахмальная грудь рубахи измята, ноги, обутые в лакированные ботинки, не вместе: одна на диване, другая — на полу, а сам храпит целым оркестром.

На столе мигает и пахнет керосином лампочка. Стою в нерешительности: будить боюсь, а письмо передать надо. Скоро наступит ночь, мне домой пора: Оксана браниться будет. Делаю еще один робкий шаг и хочу вложить в сжатую ладонь спящего письмо, но в это время входит еврей среднего роста, широкоплечий, грудастый, с толстыми волосатыми руками и с густой черной бородой.

Он похож на мясника. Вслед за ним появляется маленький крикун-режиссер. Сейчас его трехугольное, чисто выбритое лицо ласково улыбается, и он просительными глазами смотрит на еврея.

— Ну где же ваше слово? — говорит еврей, указывая на лежащего Гарина. Вы же мне сказали, что он будет трезв, как стекло… И он-таки лежит, как стекло. Ой, я уже вижу, что мнетаки придется закрыть спектакли!.. Вы хотите, чтобы я нищим ушел отсюда… Ведь я городской управе плачу вперед, а сам получаю назад. Вы же помните, как «Человек, который смеется» не состоялся?.. А почему не состоялся?.. А потому, что господин Гарин на ногах не стоял… Но я не хочу докладывать на этом деле!.. Вы слышите?.. Не хочу!..

Еврей не говорит, а кричит изо всей мочи. И спящий просыпается. Сначала Гарин потягивается и рычит, потом приподнимается и обеими руками трет лицо и голову, а затем длительно зевает, встает и, заложив руки за голову, вытягивается во весь гигантский рост и так рявкает, что еврей невольно делает шаг назад.

— Кто вы и что вам от меня надо? — гудящим басом обращается проснувшийся к пришедшим.

— Господин Гарин… Извините меня… — начинает еврей тихо и примирительно, — но я пришел просить вас, чтобы вы мне из «Короля Лира» не сделали «Человека, который смеется»… Сегодня полный сбор… И если мне придется возвратить публике…

Гарин не дает ему договорить:

— Вон отсюда!.. Здесь храм искусства, а не базар!..

Мощный голос Гарина ветром сдувает пришедших, и оба исчезают.

А я прижимаюсь к стене и не знаю — бежать или оставаться?

— Мишка!.. Ты здесь, миляга?.. Получил ответ?..

И уже другой человек говорит: тон мягкий и приятно-густой.

Я подаю письмо. Гарин подходит к лампочке, наклоняется и читает.

— Ага!.. То-то!.. Вот так лучше будет… — шепчет он про себя.

Потом садится на стул, задумывается и вдруг вскакивает, идет к двери, высовывает в коридор голову и кричит:

— Парикмахер!..

Рев Гарина катится большими барабанами, и сейчас же раздаются чьи-то торопливые шаги.

Вбегает тонкий, костлявый человек на длинных ногах-ходулях, в коротенькой черной визитке. Небольшая птичья голова его висит на гусиной шее впереди туловища.

— Уберите эту вонючку и дайте пару свечей! — приказывает Гарин.

Парикмахер, согнувшись в «э» оборотное, хватает лампочку и молча уходит.

Гарин снова опускается на стул, роняет тяжелую голову на грудь и стонет.

— Какая гадость во рту! — ворчит он. — Фу ты, чорт возьми!

Потом, обращаясь ко мне:

— Мишка, голубчик ты мой… Сбегай, душа моя, за квасом… Знаешь, тут на площади погреб есть…

Он запускает два пальца в жилетный карман, достает двугривенный и протягивает его мне…

— Сбегай… сделай милость…

С этого момента попадаю во власть Гарина, теряю представление о времени и уже не думаю об Оксане.

Возвращаюсь с квасом и застаю парикмахера. Комната освещена двумя свечами, воткнутыми в бутылки.

— Принес?! — радостно восклицает Гарин. — Ну, что Мишка за молодец такой!.. Сдачу возьми себе на орехи, — добавляет он.

В моей руке целый пятиалтынный! Мне даже не верится: никогда еще таких больших денег у меня не было.

Гарин выпивает квас залпом — стакан за стаканом.

Ладонью вытирает толстогубый рот, поднимается, расправляет широкие плечи, откидывает назад большую темнорусую голову, обеими руками подтягивает брюки и пробует голос:

— Та-ма-ра… Са-ла-ман-дра…

Из богатырской груди вырываются не звуки человеческого голоса, а вопли необычайной силы, заполняющие не только нашу комнату, но и все смежные помещения.

— Ну, что… как звучит голос? Недурно как будто? — спрашивает Гарин.

Парикмахер, прежде чем ответить, оправляет выскочивший из короткого рукава визитки манжет, вытягивает вперед голову с остренькой бородкой, похожей на запятую концом вверх, и говорит на плохом русском языке:

— Разве у вас голос звучит? Он бьет пудовым молотом прямо по голове.

Гарин хохочет. А спустя немного становится в позу, делается меньше ростом, суживает глаза, лицо принимает выражение оскорбленного человека, доведенного обидой до отчаяния, а затем голосом, полным злой горечи, декламирует.

Дуй, ветер, злись, пока не лопнут щеки!..
Вы, хляби вод, стремитесь ураганом,
Залейте башни, флюгера на башнях…
Вы, серные и быстрые огни,
Предвестники громовых тяжких стрел,
Дубов крушители…
Летите прямо
На голову мою седую.

Я слушаю с остановившимся сердцем, и полнозвучные слова, произносимые Гариным, живут и гнездятся под моим черепом.

— Вот что, дорогой мой, — неожиданно обрывает Гарин, обращаясь к парикмахеру, — с третьего действия мне понадобится второй парик… Тот самый, что надевал в Виннице…

— Это все можно, но где я возьму помощника? Захарка уже второй день валяется пьяный, а сегодня действующих лиц — целая синагога… Вот вы, господин Гарин, — продолжает парикмахер, — не любите евреев… А за что? За то, что мы не пьяницы? Мне уже сорок лет, а я, извините, ни разу еще не был пьян.

— Да неужели?! — перебивает Гарин. — Прожить сорок лет — и ни разу… От всего сердца жалею вас… А что касается помощника, то я рекомендую Мишку: человек на редкость… Мишка, пойдешь в помощники?

— Пойду, — откликаюсь я, уверенный, что мое согласие доставит удовольствие Гарину.

Парикмахер поворачивает свою маленькую птичью голову в мою сторону и всматривается в меня глазами ученого, разглядывающего козявку.

— Вы все шутить любите! — говорит Гарину парикмахер. — Какой же это помощник, когда он ниже моего колена?

— Это ничего не значит: мал, да удал…

Длиннокостный парикмахер подходит ко мне, наклоняется и спрашивает на родном языке:

— Ты еврейское дитя?

Я утвердительно киваю головой.

— Ну, идем уже, — обидчивым тоном говорит парикмахер и первый выходит из комнаты.

Я следую за ним. В коридоре нам встречается еврей, разбудивший давеча Гарина.

— Ну, что?.. Как там у него?.. — спрашивает еврей.

— Вы уже можете войти: он в порядке…

— Ой, вы себе представить не можете, сколько крови стоят мне эти знаменитые актеры!..

— Разве театр приносит вам убыток?

— Хорошенький вопрос!.. Уж я вам скажу по секрету: если бы я не держал ассенизационного обоза, я бы отсюда ушел без рубахи. Обоз — это действительно золотое дело. Но у меня же еврейское счастье! И управа грозит отнять у меня ассенизацию, если я откажусь от театра. И вот то золото, что я добываю от вывозки нечистот, я отдаю этому сумасшедшему дому, чтоб он вам сгорел.

Арендатор приподнимает широкие плечи, запускает толстые пальцы в темную чащу жестококудрой бороды и направляется к уборной Гарина. Не проходит и полчаса, как я уже становлюсь здесь своим человеком.

Все, что происходит сейчас перед моими глазами, поднимает меня на вершину радости, где я обогащаюсь новыми словами, новыми понятиями. Я на лету хватаю куски доселе неведомой мне жизни, заглядываю в тайны театрального волшебства, впитываю в себя и закрепляю в памяти своей каждое слово, малейший жест и мимику играющих лиц.

Быстро узнают меня актеры, плотники, режиссер, актрисы, бутафор, парикмахер… И всем я нужен, и поминутно меня зовут…

«Мишка, подержи! Мишенька, подай щипцы!.. Мишка, позови бутафора!..» И я волчком обвиваю кулисы, шмыгаю по уборным актрис и актеров, вьюном проскальзываю через все щели, ведущие на сцену, заглядываю в будку суфлера и не чувствую усталости, а время летит мимо, не задевая меня.

Нарождается сказка. Обыкновенные люди превращаются в королей, принцев, завоевателей, героев… Неинтересные женщины, старые и бедные, вдруг становятся царевнами, молодыми и гибкими, в богатых нарядах из шелка, бархата, парчи и сверкающих камней…

Эта живая сказка развертывается с необычайной быстротой.

Только что бритоусые люди, с испитыми лицами, убогие и обтрепанные, перебранивались из-за какого-то пустяка, а сейчас они уже в рыцарских плащах, при шпагах, в шляпах с перьями, в высоких ботфортах с шпорами гордо и важно прохаживаются за кулисами.

А Гарин… Он — король до ногтей, до корней волос…

Хочу узнать его, но не могу: другая походка, и не его совсем глаза… Какое величие в его поступи, какая осанка, и какое холодное выражение лица. Я боюсь его…

— Мишка! — кричит режиссер. — Возьми вот этот колокольчик, пойди на сцену и дай звонок.

Не трудно вообразить, как я это делаю. В куцей и тесной курточке, в длинных, закатанных снизу брюках с двумя карманами, несусь вдоль рампы и так трясу колокольчик, что рука устает.

От радостного волнения горит мое лицо, кольца черных кудрей падают на глаза, пока подбежавший режиссер не вырывает у меня колокольчик.

— Ты никак взбесился! — шипит он на меня. — Сколько же надо звонить! Отнеси королю Лиру посох… Вон в углу стоит…

Еще немного — и начнется спектакль.

— Занавес! — хриплым шопотом приказывает режиссер.

И когда занавес поднимается, я впервые вижу зрительный зал, переполненный людьми. На темном фоне скупо освещенного театра желтыми пятнами выступают сотни лиц с сверкающими точками глаз.

Человеческая громада взволнованно молчит в ожидании зрелища.