1. Вителлий был убит; война кончилась, но мир не наступил. Победители, полные ненасытной злобы, с оружием в руках, по всему городу преследовали побежденных; всюду валялись трупы; рынки и храмы были залиты кровью. Сначала убивали тех, кто случайно попадался под руку, но разгул рос, вскоре флавианцы принялись обшаривать дома и выволакивать укрывавшихся там. Любого, кто обращал на себя внимание высоким ростом[1] или молодостью, будь то воин или житель Рима, тотчас же убивали. На первых порах победители еще помнили о своей вражде к побежденным и жаждали только крови, но вскоре ненависть отступила перед алчностью. Под тем предлогом, что жители могут скрывать у себя вителлианцев, флавианцы запретили что-либо прятать или запирать и стали врываться в дома, убивая всех сопротивлявшихся. Среди самых бедных плебеев и самых подлых рабов нашлись такие, что выдали своих богатых хозяев; других предавали друзья. Казалось, будто город захвачен врагами; отовсюду неслись стоны и жалобы; люди с сожалением вспоминали о наглых проделках солдат Отона и Вителлия, вызывавших у них в свое время такую ненависть. Полководцы флавианской партии сумели разжечь гражданскую войну, но оказались не в силах справиться с победившими солдатами: во время смут и беспорядков чем хуже человек, тем легче ему взять верх; править же в мирное время способны лишь люди честные и порядочные.
2. Домициан принял титул Цезаря и поселился во дворце. Он не спешил взять на себя заботы, сопряженные с этим званием, и походил на сына принцепса лишь своими постыдными и развратными похождениями. Префектом претория стал Аррий Вар, высшая власть сосредоточилась в руках Прима Антония. Он присваивал принадлежавшие принцепсам деньги и рабов и вел себя в императорском дворце как в захваченной Кремоне. Остальные командиры, то ли слишком скромные, то ли недостаточно решительные, никак не проявили себя во время войны и теперь, при дележе добычи, тоже остались в стороне. Жители столицы, запуганные и готовые пресмыкаться перед новым принцепсом, требовали послать войска навстречу возвращавшемуся из Таррацины Луцию Вителлию, дабы затушить последний очаг войны. Вскоре кавалерия действительно получила приказ выступить к Ариции, а легионы расположились в Бовиллах[2]. Луций Вителлий не стал медлить и сразу же вместе со всеми своими когортами сдался на милость победителя; его солдаты, испуганные и раздраженные, побросали оружие, принесшее им столько несчастий. Нескончаемая колонна пленных, окруженная вооруженными легионерами, вступила в столицу. Вителлианцы шли мрачные, суровые, не замечая ни рукоплесканий, ни насмешек толпы, ни на одном из лиц ни малейшего признака слабости; несколько человек вырвались за шеренгу конвойных и были тут же убиты; остальных отвели в заключение. Никто из пленных не проронил ни одного недостойного слова, и подобающая их мужеству слава осталась, несмотря на унизительное положение, незапятнанной. Луций Вителлий был убит. Пороками равный брату, он с большей энергией защищал принципат Вителлиев и был ближе к Авлу в дни его падения, чем в дни счастья.
3. В это же время Луцилий Басс[3] был отправлен во главе летучих конных отрядов на усмирение Кампании, хотя города этой провинции больше ссорились между собой, чем бунтовали против власти принцепса. С появлением солдат всюду водворилось спокойствие, и мелкие города не понесли никакого наказания. В Капуе[4] разрушили несколько лучших домов и разместили на зимние квартиры третий легион, но зато жители Таррацины[5] в возмещение понесенного ими ущерба не получили ничего: всегда легче воздать за зло, чем за добро; люди тяготятся необходимостью проявлять благодарность, но с радостью ищут случая проявить мстительность. Единственным утешением была казнь принадлежавшего Вергилию Капитону раба, который выдал Таррацину врагу, о чем я уже рассказывал прежде[6]; его распяли с тем самым кольцом на пальце[7] которое он получил от Вителлия и постоянно носил. В Риме тем временем сенат присвоил Веспасиану все почести и звания, обычно полагающиеся принцепсу. Сенаторы были полны радостных надежд: гражданская война, вспыхнувшая в Галлии и Испании[8], перекинувшаяся сначала в Германию[9], потом в Иллирию, наконец — в Египет, Иудею и Сирию[10], охватившая все провинции и все армии, как очистительное пламя пронеслась по миру и теперь, казалось, близилась к концу. Еще более обрадовало всех письмо Веспасиана, написанное им якобы до окончания войны, — во всяком случае форма письма производила такое впечатление. Веспасиан принял тон настоящего принцепса, все внимание уделял большим государственным вопросам, а о себе упоминал как о простом гражданине. Сенат со своей стороны проявил готовность ему служить: Веспасиан и сын его Тит получили звание консулов, Домициан стал претором с консульскими полномочиями[11].
4. Муциан тоже прислал сенату письмо, вызвавшее много разговоров. «Если мы имеем дело с частным человеком, — рассуждали сенаторы, — то на каком основании обращается он к сенату с официальным посланием? Разве не мог он несколькими днями позже сказать то же самое на словах? Запоздалые нападки на Вителлия тоже не свидетельствуют о благородстве, а хвастливое заявление о том, что он, Муциан, держал в своих руках императорскую власть и добровольно даровал ее Веспасиану, непочтительно по отношению к государству и оскорбительно для принцепса». Впрочем, Муциана ненавидели тайно, превозносили явно: после многословных восхвалений ему присудили триумфальные знаки отличия, — как говорилось, за поход против сарматов, на самом деле — за победу в гражданской войне[12]. Консульские знаки отличия получил Прим Антоний, преторские[13] — Корнелий Фуск и Аррий Вар. Потом вспомнили и о богах и приняли решение восстановить Капитолий. Все эти меры, одну за другой, предлагал кандидат в консулы Валерий Азиатик[14], остальные лишь улыбками и жестами выражали свое одобрение. Немногие, либо занимавшие особо почетное положение, либо особо изощренные в лести, заявляли о своем согласии в тщательно составленных речах. Когда очередь дошла до кандидата в преторы[15] Гельвидия Приска, он произнес речь, в которой, отдав должное заслугам нового принцепса, не сказал ни одного слова неправды. Выступление его вызвало восторг сенаторов. Этот день стал для Гельвидия самым важным в жизни, — с той минуты громкая слава и тяжкие несчастья сопутствовали ему повсюду.
5. Имя этого мужа встречается нам уже второй раз[16], и дальше о нем придется говорить еще чаще. Как видно, сам ход повествования требует, чтобы здесь я остановился и сказал несколько слов о его жизни, образе мыслей и судьбе. Гельвидий Приск родился в Карецинской области[17], в муниципии Клувиях, от отца примипилярия. Еще юношей он посвятил все свои блестящие способности занятию возвышенными науками[18], — не для того чтобы подобно многим прикрывать громкими словами постыдное безделье, но дабы укрепить свой дух мужеством, очиститься от всего пустого и случайного и затем отдаться государственной деятельности. Он последовал за наставниками, учившими, что единственное благо — честность, единственное зло — позор, власть же, знатность и все прочее, постороннее душе человеческой, — не благо и не зло. Гельвидий только еще отбыл службу в должности квестора[19], когда Пэт Тразея выбрал его себе в зятья; ценить свободу было главное, чему он научился у тестя. Как гражданин и сенатор, как муж, зять и друг, он был всегда неизменен: презирал богатство, неуклонно соблюдал справедливость и не ведал страха.
6. Некоторые считали чрезмерным его стремление к славе, — известно, что даже самым мудрым людям от честолюбия удается избавиться позже, чем от других страстей. После гибели тестя[20] Гельвидий был сослан, но при Гальбе вернулся в Рим и выступил как обвинитель Эприя Марцелла, по доносу которого казнили Тразею. Сенат разделился, одни считали стремление Гельвидия отомстить за тестя справедливым, другие — чрезмерным: если бы Марцелл был осужден, по этому же обвинению пришлось бы казнить целые толпы людей. Насколько напряженной на первых порах была борьба, можно судить по замечательным речам, произнесенным обоими противниками. Вскоре, однако, Гельвидий снял свое обвинение — его просили об этом многие сенаторы, да и Гальба занял слишком неопределенную позицию. Мнения людей всегда несходны, и поступок Гельвидия вызвал самые разные толки: одни хвалили его за умеренность, другие порицали за недостаток настойчивости. В тот день, когда сенат признал Веспасиана верховным владыкой империи, было решено отправить к нему легатов. По этому поводу между Гельвидием и Эприем снова началась бурная ссора: Приск настаивал на том, чтобы принесшие присягу магистраты поименно назначили легатов, Марцелл поддерживал мнение кандидата в консулы и требовал решить дело жребием.
7. Марцелл тем более рьяно отстаивал это предложение, что защищал здесь свои собственные интересы: если бы его не назначили, все бы решили, что его считают хуже других. Постепенно противники перешли от колкостей к длинным речам, полным взаимной ненависти. Гельвидий язвительно спрашивал Марцелла, почему он так боится решения магистратов, ведь он богат, красноречив и превосходил бы многих других кандидатов, если бы за ним по пятам не шла память о былых злодеяниях. Жребий не разбирает, кто хорош, кто дурен; голосование же и обсуждение потому и приняты в сенате, что таким образом можно ясно представить себе и жизнь человека, и его репутацию. Интересы государства, уважение к Веспасиану требуют, чтобы ему навстречу были посланы те, кого сенат считает самыми честными и благородными, люди, от которых император услышит лишь достойные речи. Веспасиан был другом Тразеи, Сорана, Сентия[21]; может быть, сейчас и не время карать тех, кто выступал с обвинениями против этих мужей, но выставлять их обвинителей напоказ тоже не следует. Посылая навстречу Веспасиану легатов, избранных сенатам, мы как бы указываем ему, кому следует доверять и кого опасаться. Хорошие друзья — главная опора всякой справедливой власти. Довольно с Марцелла и того, что по его наущению Нерон погубил стольких невинных людей, пусть наслаждается полученными за это деньгами[22] и собственной безнаказанностью, Веспасиана же пусть предоставит тем, кто честнее его.
8. Марцелл в своей речи говорил, что все эти нападки направлены против предложений, внесенных не им, а кандидатом в консулы; мнение последнего, впрочем, вполне соответствует древним установлениям, согласно которым состав легатов определялся жребием, дабы не дать проявиться честолюбию и личной вражде. «Не случилось ничего, что заставляло бы считать эти древние установления устаревшими или позволяло бы использовать почести, подобающие принцепсу, для унижения других. Можно любым способом выразить новому принцепсу свою покорность, но более всего надо опасаться, как бы кто-либо не рассердил его своим упрямством, именно сейчас, когда он еще не освоился со своим положением, внимательно вглядывается во все лица и прислушивается ко всем речам. Я хорошо знаю, в какое время живем мы и какое государство создали наши отцы и деды. Древностью должно восхищаться, но сообразовываться приходится с нынешними условиями. Я молюсь, чтобы боги ниспосылали нам хороших императоров, но смиряюсь с теми, какие есть. Тразея погиб не столько от моей речи, сколько по общему решению сената, — Нерон любил тешить свою жестокость такого рода зрелищами, и дружба его была для меня не менее ужасна, чем для других изгнание[23]. Пусть Гельвидий равняется мужеством и доблестью с Катонами и Брутами[24]; я — всего лишь один из членов этого сената, пресмыкавшийся и унижавшийся вместе со всеми. Я даже дал бы Приску совет: не ставить себя выше принцепса[25], не пытаться навязывать Веспасиану свои мнения, — он старик, триумфатор, отец взрослых детей. Плохим императорам нравится неограниченная власть, хорошим — умеренная свобода».
Доводы обоих противников, изложенные в яростном споре, были восприняты по-разному: победили те, которые настаивали на избрании легатов по жребию: рядовые сенаторы предпочитали не отступать от обычая, люди выдающиеся сочли за благо согласиться с ними, опасаясь возбудить зависть, если окажутся избранными.
9. Вскоре возникла новая распря. Преторы, распоряжавшиеся казной (ибо в те времена казной еще ведали преторы)[26], пожаловались на оскудение государственных денежных запасов и потребовали, чтобы было принято постановление, ограничивающее расходы. Кандидат в консулы, напомнив, каких огромных денег требует управление империей и как трудно найти средства борьбы с истощением казны, советовал предоставить решение вопроса принцепсу; Гельвидий же официально предложил, чтобы сенат сам принял постановление по этому поводу. Консулы уже приступили к опросу мнений, когда народный трибун Вулкаций Тертуллин воспользовался своим правом вето и запретил выносить решение в отсутствие принцепса. Гельвидий предложил далее, чтобы государство взяло на себя восстановление Капитолия, Веспасиан же оказал бы определенную помощь. Наиболее благоразумные встретили это предложение молчанием и вскоре о нем забыли. Кое-кто, однако, его запомнил.
10. Затем Музоний Руф напал на Публия Целера[27], утверждая, что тот своими ложными показаниями погубил Барею Сорана. Все понимали, что разбор этого дела грозит снова превратить сенат в арену взаимных нападок и раздоров, но подлость и вина Целера были столь очевидны, что спасти его от расследования оказалось невозможным. Все чтили память Сорана, Целер же, некогда обучавший Барею философии, а позже выступивший против него свидетелем, предал и опозорил то самое чувство дружбы, которое так красноречиво восхвалял. Разбор дела назначили на следующий день. Общее внимание было сосредоточено не столько на Музонии или Публии, сколько на Приске, Марцелле и других, стремившихся отомстить друг другу.
11. Между сенаторами царили раздоры, побежденные скрывали в душе злобу, победителей никто не уважал, законы не соблюдались, принцепс находился вдали от Рима. Таково было положение, когда Муциан вступил в город и немедленно сосредоточил всю власть в своих руках. Он отстранил от дел Прима Антония и Вара Аррия и относился к ним с ненавистью, которую, хоть и без большого успеха, старался скрыть за внешней любезностью. Столица, однако, привыкла безошибочно угадывать, кто находится в опале, — вся преданность и лесть тут же обратились на Муциана. Он тоже знал, как себя вести: его постоянно окружали вооруженные солдаты, он жил каждый день в новом дворце, беспрерывно менял одни сады на другие, и весь его вид, походка, повсюду сопровождавшая его охрана показывали, что он-то и есть настоящий принцепс, хоть и не соглашается принять это звание. Больше всего страху вызвало убийство Кальпурния Галериана, сына Гая Пизона[28]. Поведение его не давало поводов для подозрений, но окруженное почетом знатное имя и молодость привлекали к нему симпатии простонародья. В городе, еще не успокоившемся после пережитых волнений и жадно ловившем любые новости, нашлись люди, распускавшие бессмысленные слухи о том, что Галериан может стать принцепсом. Понимая, что убийство Кальпурния прямо в Риме будет слишком заметно, Муциан приказал взять его под стражу и отвезти по Аппиевой дороге[29] к сороковому мильному камню от города; здесь ему перерезали вены, и он умер от потери крови. Юлий Приск, бывший при Вителлии префектом преторианских когорт, наложил на себя руки, — ничто, кроме стыда, не принуждало его к этому. Алфен Вар остался жить после всех содеянных им подлостей и глупостей. Азиатик был вольноотпущенник, и смертью, достойной раба[30], заплатил за власть, которой так дурно пользовался.
12. В эти же дни в городе все чаще стали говорить о великой беде, случившейся в Германии[31], впрочем, разговоры эти не вызывали ни у кого особого огорчения. Граждане спокойно рассуждали о гибели целых армий, о захвате противником зимних лагерей легионов, о том, что галльские провинции готовы отпасть от империи[32]. Теперь мне следует вернуться назад, дабы рассказать о причинах, породивших эту войну, и о племенах, как чужих, так и союзных Риму, которые оказались в нее втянутыми. Батавы до своего переселения за Рейн составляли часть народа хаттов[33]; из-за внутренних распрей они переселились на самую отдаленную часть галльского побережья, где в ту пору еще не было оседлых жителей, а также заняли расположенный поблизости остров, омываемый спереди морем Океаном, а сзади и с боков — Рейном. Ни богатство и могущество Рима, ни союз с другими племенами не укротили их, и они до сих пор поставляют империи только бойцов и оружие[34]. Закаленные в войнах с германцами[35], батавы приумножили свою славу, сражаясь в Британии[36], — туда было переброшено несколько их когорт, которыми по старинному обычаю командовали воины, происходившие из самых знатных родов. Еще у себя дома они начали проводить наборы в конные войска, знаменитые главным образом искусством форсировать вплавь реки: их отряды с оружием в руках переплывали Рейн, не слезая с коней и не нарушая строя.
13. Среди батавов выделялись Юлий Цивилис и Клавдий Павел, оба из царского рода. Павла Фонтей Капитон[37] казнил по ложному обвинению в бунте, Цивилиса же заковали в цепи и отправили к Нерону. Гальба освободил его, но при Вителлии над ним снова нависла угроза гибели, ибо армия настойчиво требовала его казни. Все это озлобило Цивилиса, и он затаил в душе надежду использовать наши неудачи для мести Риму. Однако Цивилис был умнее, чем большинство варваров; он даже считал себя достойным равняться с Серторием и Ганнибалом, ибо лицо его было так же обезображено, как у них[38]. Понимая, что открытое выступление против римлян поставит его под удар римских армий, он решил принять участие в гражданской войне и прикинулся сторонником Веспасиана. Ему тем удобнее было это сделать, что у него в руках находилось письменное распоряжение Прима Антония, предписывавшее ему вызвать для вида волнения среди германских племен, дабы задержать легионы, расположенные в этих провинциях, и не дать им прийти на помощь Вителлию. Того же добивался от Цивилиса во время их личных встреч и Гордеоний Флакк; последний все больше склонялся на сторону Веспасиана и беспокоился о судьбе государства, которому грозила гибель, если бы гражданская война вспыхнула с новой силой и тысячи вооруженных солдат хлынули в Италию.
14. Решившись на восстание, Цивилис счел за благо до времени не открывать, как далеко простираются его замыслы, и, направляя развитие событий в выгодную ему сторону, рассчитывал, что ход их сам покажет, как действовать далее. В это время по приказу Вителлия проводился набор батавских юношей в армию. Делу этому, и без того нелегкому, мешали жадность и пороки людей, которым оно было поручено: они захватывали стариков и увечных, чтобы потом отпустить за выкуп, принуждали к разврату красивых мальчиков, благо почти все подростки в этой стране отличаются высоким ростом. Батавы пришли в ярость, и зачинщики готового уже вспыхнуть мятежа убедили их отказаться выдать рекрутов. Цивилис пригласил в священную рощу знатных людей своего племени и самых решительных из простонародья, якобы для того, чтобы угостить их ужином. Когда под влиянием веселого ночного пира страсти их разгорелись, он начал говорить, — сперва повел речь о славе своего племени, потом об оскорблениях и насилиях, которые приходится сносить батавам под властью Рима. «Некогда мы были союзниками, — говорил Цивилис, — теперь с нами обращаются как с рабами. Давно прошло время, когда нами правили присланные из Рима легаты. Они приезжали с огромной свитой, они были спесивы, и все же префекты[39] и центурионы, во власть которых мы отданы теперь, еще хуже. Каждый из них старается награбить как можно больше, а когда он напьется досыта нашей крови, его отзывают и на его место присылают другого, который старается придумать новые уловки и новые поводы для вымогательства. Теперь на нас обрушился этот набор, похищающий, подобно смерти, сына у родителей и брата у брата. Между тем никогда еще дела римлян не были так плохи; в их зимних лагерях — одни лишь старики да награбленная добыча. Поднимите же голову, оглянитесь окрест и перестаньте дрожать перед громкими названиями римских легионов. У нас — могучие пешие и конные войска, германцы нам братья, галлы хотят того же, что мы; даже римляне могут счесть эту войну небесполезной для себя. Разобьют нас — мы скажем, что действовали по приказу Веспасиана, а победим — никто не посмеет спросить у нас отчета».
15. Собравшиеся слушали Цивилиса с большим сочувствием, и он тут же связал их обрядами и заклятиями, полагающимися у варваров в таких случаях. К каннинефатам[40] были отправлены послы с поручением убедить их поддержать затеваемое предприятие. Это племя, похожее на батавов по происхождению, языку и доблести, но уступающее им численностью, занимает часть острова, о котором упоминалось выше. Цивилис тайно привлек на свою сторону приданные британским легионам батавские когорты, которые были, как я рассказывал, переведены в Германию и находились в это время в Могунциаке[41]. Среди каннинефатов большой известностью пользовался человек по имени Бриннон, происходивший от знатных родителей и отличавшийся безграничной, хоть и бестолковой, храбростью. Его отец много раз восставал против римлян и в свое время отказался принимать участие в смехотворных походах императора Гая[42], сумев при этом избежать наказания. Слава, окружавшая эту мятежную семью, привлекала к Бриннону симпатии соплеменников. Каннинефаты поставили его на большой щит и подняли на плечи; он стоял, слегка покачиваясь, высоко над головами людей; это значило, что Бриннона выбрали вождем племени. Он тут же договорился с живущим за Рейном племенем фризов[43], и они вместе устремились к зимним лагерям двух когорт[44], расположенных вблизи от берега Океана. Солдаты не ожидали нападения, да если бы и ожидали, все равно не могли бы справиться с противником, ибо их было слишком мало. Германцы захватили и разграбили лагерь, а потом бросились преследовать и убивать римских торговцев и обозных слуг, которые, считая, что время мирное, разбрелись по всей округе. Угроза нависла и над другими укреплениями. Видя, что защитить их не удастся, префекты когорт распорядились их сжечь. Все солдаты, когорты и отдельные отряды собрались в возвышенной части острова под командованием примипилярия[45] Аквилия. То была армия лишь по названию, не представлявшая собой подлинной боевой силы: Вителлий еще прежде вызвал из расположенных здесь когорт всех лучших бойцов и заменил их нервиями[46] и германцами, набранными по окрестным селам; их было мало, и они тяготились своим новым положением.
16. На первых порах Цивилис предпочитал действовать хитростью. Он обрушился на префектов с обвинениями, укоряя их в том, что они бросили доверенные им укрепления, убеждал каждого вернуться в свой зимний лагерь и обещал, что сам со своей когортой сумеет подавить мятеж каннинефатов. Все, однако, уже разгадали коварный замысел, скрытый за этими советами. Цивилис хотел, чтобы когорты разошлись по своим лагерям, где ему было бы легче уничтожить их поодиночке. Все больше признаков указывало на то, что не Бриннон, а именно Цивилис руководит восстанием; германцы же, как всегда радостно возбужденные войной, и вовсе перестали это скрывать. Увидев, что хитростью немногого добьешься, Цивилис стал действовать силой. Он расположил каннинефатов, фризов и батавов тремя клиньями, острия которых сходились у Рейна, в том месте, куда, после пожара наших укреплений, были сведены римские корабли. Бой едва начался, как тунгры перекинулись на сторону Цивилиса; союзники и враги вместе набросились на ошеломленных изменой солдат и уничтожили их. С таким же коварством вели себя и варвары бывшие на кораблях. Гребцы, среди которых было немало батавов, прикинувшись неловкими и неумелыми, сначала срывали все маневры матросов и солдат, потом повернули суда кормой к берегу, занятому врагами, и, наконец, перебили рулевых и центурионов, не соглашавшихся перейти на их сторону. Вскоре в руках врагов оказались все двадцать четыре судна, составлявшие наш флот; одни были захвачены, другим пришлось сдаться.
17. Эта победа не только тотчас же прославила батавов, но и в будущем принесла им немалую выгоду. Они получили оружие и корабли, которых им не хватало, все восхищались мужеством своих освободителей, и слава о них разошлась широко по землям Германии и Галлии. Германцы тут же прислали послов с предложением помощи, галльские племена Цивилис старался склонить на свою сторону с помощью подарков и разного рода хитростей. Он отправил обратно в свои племена префектов побежденных когорт, солдатам же предоставил выбор — оставаться или разойтись по домам; остававшимся было обещано повышение по службе, возвращавшимся домой — захваченные у римлян трофеи. Он вел с галлами тайные переговоры, убеждая их сбросить, наконец, рабство, лицемерно называемое мирной жизнью, в котором они изнывают уже столько лет. «Батавы освобождены от податей, — говорил он галлам, — и все-таки мы взялись за оружие. Мы поднялись против наших общих угнетателей и в первом же бою добились победы. Почему галлам тоже не сбросить с себя иго римлян? Много ли их осталось в Италии? Ведь они удерживают провинции под своей властью с помощью самих же провинциалов. Нынешнее положение не имеет ничего общего с тем, что было при Виндексе. Тогда эдуев и арвернов[47] разгромила батавская кавалерия, в число вспомогательных отрядов Вергиния входили белги, значит, Галлии нанесли поражение по сути дела сами же галлы[48]. Теперь мы выступаем все заодно, мы владеем боевым опытом и военными знаниями, накопленными в римских лагерях, за мной идут когорты ветеранов, только что нанесшие поражение легионам Отона[49]. Пусть Сирия, Азия, пусть весь Восток, привыкший сносить власть царей, пребывает и дальше в рабстве, — в Галлии живо еще немало людей, родившихся до того, как вы начали платить подати[50]. Недавно мы уничтожили Квинтилия Вара и избавили Германию от рабства, дерзнув бросить вызов не принцепсу Вителлию, а самому Цезарю Августу[51]. Свободой природа наделила даже бессловесных скотов, доблесть же — благо, данное лишь человеку, и сами боги помогают герою. Мы — сами себе хозяева, римляне связаны по рукам и ногам; мы полны сил, они истощены своими войнами. Пока одни помогают Веспасиану, а другие Вителлию, мы можем избавиться от тех и других». Такими речами Цивилис старался укрепить свое влияние в галльских и германских провинциях. Если бы ему удалось осуществить свои планы, он сделался бы верховным владыкой этих могучих и богатых народов.
18. Флакк Гордеоний сначала делал вид, будто не замечает поведения Цивилиса, и дал ему время до конца раскрыть свои намерения. Когда же перепуганные гонцы принесли ему известия о взятии лагерей, разгроме когорт и изгнании римлян с принадлежавшего батавам острова, Флакк приказал легату Мунию Луперку, возглавлявшему зимние лагеря двух легионов[52], выступить на врага. Луперк тут же собрал своих легионеров, живших рядом с лагерем убиев, и располагавшуюся неподалеку конницу тревиров и переправил все эти силы на остров, придав им еще отряд батавской кавалерии. Эти батавы давно уже решили изменить римлянам, но считали, что принесут своим больше пользы, если перейдут на их сторону прямо на поле боя. Цивилис велел окружить себя значками разбитых когорт, которые внушали бы врагам ужас и напоминали о понесенном только что поражении, бойцам же Цивилиса — о недавно одержанной славной победе. Позади армии Цивилис приказал поставить жен и малых детей, собранных со всего племени, и в их числе — свою мать и сестер. Они должны были воодушевлять бойцов на победу и служить им укором в случае поражения. Пение мужчин, вопли женщин громом прокатились по рядам, легионы и когорты отвечали им слабо, неуверенно. Еще до начала сражения обнажился левый фланг римской армии: занимавшие его батавские конники перешли к своим, и Цивилис тут же послал их в атаку. Легионеры, хотя и в столь трудном положении, сумели, однако, сохранить строй и не бросить оружия. Зато убии и тревиры, составлявшие вспомогательные отряды, самым постыдным образом разбежались по всей округе. Германцы бросились преследовать их, и легионы получили возможность отступить в лагеря, известные под названием Старых. Префекта батавской конницы Клавдия Лабеона, соперничавшего с Цивилисом за влияние на соплеменников, увезли в земли фризов: Цивилис понимал, что, убив Лабеона, может навлечь на себя ненависть соплеменников, оставить же его в живых означало сохранить повод для будущих раздоров.
19. Около этого же времени посланный Цивилисом вестник нагнал на дороге когорты батавов и каннинефатов, по приказу Вителлия двигавшиеся к Риму[53]. Солдаты тотчас же начали грубить командирам и нагло требовать награды за проделанный поход, удвоения жалованья, увеличения числа конных бойцов[54]. Вителлий действительно обещал им все это, но сейчас они возобновили свои домогательства вовсе не с целью получить обещанное, а в поисках повода для мятежа. Согласившись на многие из их требований, Флакк достиг лишь того, что батавы и каннинефаты выдвинули новые претензии, которые, как они заведомо знали, удовлетворить невозможно. Они отказались подчиняться приказам Флакка и двинулись в Нижнюю Германию на соединение с Цивилисом. Гордеоний созвал трибунов и центурионов, дабы посоветоваться, следует ли силой принудить когорты к повиновению. Флакк был трус по натуре; командиры его не доверяли ни явно что-то замышлявшим солдатам вспомогательных войск, ни своим наспех набранным легионам[55], в итоге было постановлено оставить войска в лагерях[56]. Вскоре, однако, Флакк раскаялся в этом решении, и те самые люди, которые еще недавно убеждали его не трогаться с места, теперь стали его же упрекать в бездеятельности. Гордеоний сделал вид, будто собирается выступить в поход, и написал Гереннию Галлу, легату стоявшего в Бонне первого легиона, чтобы тот напал на батавов, когда они будут проходить мимо, сообщив при этом, что сам он идет по следам мятежных когорт, готовый обрушиться на них с тыла. Если бы Флакк и Галл действительно двинули свои войска и с двух сторон напали на противника, батавы были бы уничтожены. Но Гордеоний снова передумал и послал Галлу еще одно письмо, в котором убеждал его не препятствовать движению мятежников. В результате у солдат возникло подозрение, что легаты нарочно тянут время и дают мятежу разрастись. Отныне и прошлые события, и все, что случилось далее, люди стали объяснять не бездеятельностью солдат или силой противника, а одним лишь коварством полководцев.
20. Дойдя до Боннского лагеря, батавы отправили к Гереннию Галлу своих послов, которые изложили требования когорт. Послы объяснили, что батавы не считают себя врагами римлян, в чьих рядах они так долго сражались, но они устали от долгой бесплодной службы и мечтают только о том, чтобы вернуться на родину и отдохнуть; они никого не тронут, если им дадут идти своей дорогой, но, встретив сопротивление, сумеют силой проложить себе путь. Легат медлил с ответом, однако под давлением солдат вынужден был пойти на риск и принять сражение. Три тысячи легионеров, солдаты наспех собранных белгских когорт[57], толпы местных крестьян и обозных слуг, в сражении трусливых и беспомощных, но хвастливых и дерзких, пока бой не начался, хлынули из всех ворот лагеря, надеясь подавить противника числом. Опытные, привыкшие к боям батавы построились клиньями, сплотили ряды и оказались неуязвимы со всех сторон, — не только спереди, но также с боков и с тыла. Клинья устремились вперед и без труда прорвали тонкие линии наших войск. Увидев, что белги не выдержали натиска, легионеры тоже дрогнули и в беспорядке бросились к лагерю. Больше всего народу погибло перед его воротами и под валами; рвы заполнились трупами; люди умирали не только под ударами противника, не только от ран, — в панике они сами давили друг друга, натыкались на свои же дроты. Одержав победу, батавы двинулись дальше, в обход Агриппиновой колонии. За все время пути они не позволили себе больше никаких враждебных действий. Битву под Бонном они оправдывали тем, что римляне, отказавшись удовлетворить их мирные требования, вынудили их прибегнуть к силе оружия.
21. После того как когорты ветеранов присоединились к Цивилису, в его распоряжении оказалась настоящая армия. Тем не менее он продолжал колебаться и не решался открыто выступить против римлян. Он привел всех своих людей к присяге Веспасиану и послал послов в оба легиона, запершихся после недавнего неудачного сражения в Старых лагерях, с предложением последовать его примеру. Полученный им вскоре ответ гласил: «Мы не принимаем советов ни от изменников, ни от врагов. У нас есть один принцепс — Вителлий. Ему мы останемся верны, за него будем биться до последнего вздоха. Не перебежчику-батаву решать за римлян, что им следует делать; пусть лучше готовится понести заслуженное наказание за свои преступления». Когда Цивилису прочли этот ответ, он пришел в неописуемую ярость. Все племя батавов взялось по его приказу за оружие, к ним присоединились бруктеры и тенктеры[58], разосланные по всей Германии гонцы звали народ к восстанию, обещая добычу и славу.
22. Перед лицом надвигавшейся со всех сторон опасности легаты легионов Муний Луперк и Нумизий Руф принялись укреплять валы и стены лагеря. За долгие годы мирной жизни вокруг лагеря вырос целый поселок; его снесли, дабы не дать врагу воспользоваться постройками. Однако меры по обеспечению армии провиантом были приняты непредусмотрительно: солдатам разрешили силой отбирать продовольствие у окрестных жителей, и запасы, которых могло бы хватить надолго, оказались уничтоженными в несколько дней. В центре наступающей армии находился сам Цивилис с главными силами батавов; рассчитывая устрашить противника, густыми толпами высыпали на оба берега Рейна германцы; по приречным лугам проносились всадники; вверх по течению реки двинулся флот. Осажденные не понимали, что происходит: на них глядели значки старых римских когорт и рядом с ними изображения диких зверей, которые здешние племена обычно хранят в лесах и священных рощах, а идя в битву, несут перед собой; гражданская война сливалась с войной против варваров. Осаждающие надеялись, что непомерная длина валов тоже послужит им на пользу. Лагерь строился с расчетом на два легиона, а теперь его защищали едва пять тысяч римлян[59] да толпа торговцев и обозных слуг, сбежавшихся сюда, как только начались военные действия.
23. Одна часть лагеря лежала на пологом склоне холма, другая — на равнине. Когда Август создавал его, он рассчитывал, что здесь будут постоянные квартиры легионов, способных держать под контролем германские провинции и подавлять малейшее сопротивление; он и не предполагал, что настанет день, когда за этими самыми валами придется выдерживать осаду нашим войскам. Поэтому, полностью положившись на доблесть солдат и силу оружия, римляне и не подумали выбрать для лагеря не столь доступное место или обнести его дополнительными укреплениями. Батавы и зарейнские племена[60] расположились поодаль друг от друга, чтобы было яснее видно, кто ведет себя с бóльшим мужеством. Сначала они издали обстреливали лагерь; почти все их стрелы, однако, попадали лишь в башни и зубцы стен, сами же варвары несли тяжелые потери от сыплющихся сверху камней. Тогда нападающие, оглашая воздух криками, бросились на штурм. Одни карабкались вверх по приставным лестницам, другие — по спинам построившихся черепахой товарищей. Еще минута — и многие из них добрались бы до вершины вала. Однако варвары хорошо сражаются лишь поначалу, пока дело само идет на лад; к тому же они слишком положились на счастье, сопутствовавшее им все последнее время; наткнувшись на мечи и щиты легионеров, они покатились обратно, падая в ров, где их настигали летевшие с вала копья и заостренные колья. Вскоре жажда добычи заставила их забыть о неудачах; они даже решились прибегнуть к помощи осадных орудий, столь им непривычных. Сами они не имеют никакого навыка в этом деле, но по указаниям перебежчиков и пленных изготовили грубый помост, поставленный на колеса, который передвигали, подталкивая сзади. Стоявшие на помосте бойцы поражали противника сверху; солдаты, спрятавшиеся под помостом, подкапывали под его защитой стены. Римляне обстреляли это нелепое сооружение камнями из баллисты и вскоре вывели его из строя. Тотчас же затем метательные орудия обрушили на варваров, занятых плетением фашин и подготовкой защитных навесов, огромные зажигательные стрелы. Вспыхнувшее пламя все ближе подбиралось к нападающим; от мысли взять лагерь штурмом пришлось отказаться, и решено было взять его измором. Цивилис знал, что продовольствия осажденным хватит всего лишь на несколько дней, что лагерь полон людей, неспособных носить оружие, и возлагал надежду на предательство измученных голодом солдат, на непостоянство рабов и случайности войны.
24. Тем временем Флакку сообщили, что мятежники осадили лагерь и разослали по галльским провинциям доверенных людей, которые пытаются набрать войска на помощь восставшим. Флакк выбрал лучших солдат из своей армии и поручил легату двадцать второго легиона Диллию Вокуле выступить возможно быстрее берегом Рейна[61]; сам же двинулся следом с кораблями, совершенно больной[62] и ненавидимый солдатами. Разговоры в войске становились все более угрожающими. Именно Флакк, роптали солдаты, выпустил из Могунциака батавские когорты, именно он скрыл от всех, что Цивилис готовит мятеж и пытается привлечь на свою сторону германцев. «Ни Прим Антоний, ни Муциан, — говорили они, — не оказали Веспасиану большей помощи. Если бы Флакк действовал открыто, с оружием в руках, мы могли бы так же открыто дать ему отпор, но хитрость и коварство тем и опасны, что не знаешь, откуда приходится ждать нападения. Цивилис перед нами, он строит свои войска для битвы, а Гордеоний лежит в постели и шлет из своей опочивальни приказы, лишь облегчающие врагу его задачу. Не довольно ли стольким здоровым и храбрым, хорошо вооруженным людям подчиняться хилому старику, который под влиянием болезни сегодня хочет одного, завтра другого? Не пора ли нам восстать против своей злой судьбы и покончить с изменником?». Солдаты были крайне возбуждены подобными разговорами, прибывшее в этот момент письмо Веспасиана разъярило их окончательно. Не имея возможности скрыть письмо, Флакк прочел его солдатам на сходке, арестовал доставивших его флавианцев и в цепях отправил их к Вителлию.
25. Этот поступок успокоил армию, и она благополучно прибыла в Бонну, где находились зимние лагеря первого легиона. Солдаты, стоявшие здесь, еще сильнее ненавидели Гордеония, так как считали, что он виновен в понесенном ими поражении: по его приказу они выступили против батавов, рассчитывая на идущие из Могунциака легионы, но так как подкрепления не пришли, их товарищам пришлось жизнью заплатить за эту измену. Все случившееся Флакк скрыл от остальных армий и от своего императора; в противном случае он с помощью собранных по провинциям ополчений легко мог бы подавить вспыхнувший мятеж. Услышав эти разговоры, Гордеоний обнародовал письма, отправленные им в Британию, в галльские и испанские провинции, содержавшие просьбу о присылке помощи. При этом письма были переданы знаменосцам легионов и солдаты получили возможность познакомиться с ними прежде командиров; так Гордеоний положил начало отвратительному обычаю, существующему и поныне. Затем он приказал схватить одного из бунтовщиков, не потому, что считал его одного виноватым, а для того, чтобы показать свою власть. Из Бонны армия двинулась в Агриппинову колонию; по дороге к ней присоединялись многочисленные вспомогательные отряды из Галлии[63], на первых порах оказавшие римлянам большую помощь. Вскоре, однако, узнав об одержанных германцами победах, большинство галльских племен тоже взялось за оружие в надежде завоевать свободу, а если удастся, то и захватить власть над другими. Раздражение легионеров росло, — арест одного человека не внушил им никакого страха. Сам заключенный к тому же уверял, будто играл роль посредника между Цивилисом и Флакком и будто последний потому и возводит на него ложные обвинения, что хочет отвести глаза от настоящего преступника. В этих условиях Вокула проявил редкое самообладание. Он поднялся на трибунал, приказал вывести арестованного и казнить, не обращая внимания на его вопли. Смутьяны пришли в ужас, настоящие солдаты стали подчиняться приказам. Армия в один голос настаивала, чтобы командование было передано Вокуле, и Флакк уступил общему требованию.
26. Многое, однако, продолжало вызывать у склонных к мятежу солдат страх и озлобление. Не хватало денег, не хватало провианта, галльские провинции противились взиманию податей и набору рекрутов, из-за засухи, невиданной в этих местах, Рейн обмелел, и суда едва могли двигаться; изыскивать и доставлять продовольствие становилось все труднее: чтобы не дать германцам форсировать реку вброд, по берегам расположили заставы, ртов из-за этого стало больше, а возможностей добывать пищу меньше. Люди, не привыкшие к трудностям, склонны были самую засуху считать небесным знамением и уверяли, что даже реки, испокон века бывшие оградительными рубежами империи, отказываются служить нам. В том, что в мирное время считалось естественным или случайным, теперь видели перст судьбы и гнев богов.
Войска перешли в Новезий[64], где соединились с шестнадцатым легионом; Вокула передал часть своих обязанностей легату[65] Гереннию Галлу. Полководцы не решались выступить против врага и, отведя армию к тринадцатому мильному камню от Новезия, разбили лагерь у места, называемого Гельдуба. Здесь они занялись строевыми учениями, сооружением и восстановлением валов и прочими воинскими упражнениями, укрепляющими боевой дух армии. Вокула решил дать солдатам пограбить, чтобы возбудить их воинский пыл, и вывел часть войск в земли присоединившегося к Цивилису племени кугернов[66]. Остальные остались на месте под командованием Геренния Галла.
27. Случилось так, что в это самое время один из кораблей, везших зерно, сел на мель недалеко от лагеря[67]. Пока матросы хлопотали, пытаясь сдвинуть судно с места, германцы стали тянуть его к своему берегу. Галл не мог стерпеть подобной наглости и отправил на помощь кораблю когорту солдат, к германцам тоже подоспела поддержка, подкрепления подходили и с той, и с другой стороны, и вскоре началась настоящая битва. Германцы нанесли нам тяжелый урон и захватили корабль. Как повелось в ту пору, причиной поражения солдаты сочли не собственную трусость, а вероломство легата. Его вытащили из палатки, избили, разорвали на нем одежду, требуя, чтобы он признался, сколько денег получил за свое предательство и кто ему помогал. В солдатах проснулась старая ненависть к Гордеонию; они уверяли, что это он подстроил поражение, а Галл лишь выполнял его волю. Перепуганный легат под угрозой смерти обвинил Гордеония в измене и подтвердил, что действовал по его приказу. Галла заковали в цепи и освободили только после возвращения Вокулы, который на следующий же день по прибытии в лагерь казнил зачинщиков бунта. Так эта армия постоянно колебалась между мятежным своеволием и тупой покорностью. Рядовые ее бойцы сохраняли верность Вителлию, — в этом не может быть сомнений; руководители же склонялись на сторону Веспасиана. Отсюда вечная смена мятежей и казней, то вспышки ярости, то смирение, и постоянная готовность командиров наказывать солдат, которых они не могли удерживать в повиновении обычными средствами.
28. Между тем германцы скрепили свой союз с Цивилисом, выдав в качестве заложников самых знатных своих людей, и теперь бойцы, оружие и деньги в несметных количествах стекались к нему со всех концов страны. Тем германцам, что жили неподалеку от убиев и тревиров, он приказал пройти с огнем и мечом по земле этих племен[68], другим отрядам велел переправиться через реку Мозу, вторгнуться в пределы соседних менапиев и моринов[69] и разграбить пограничные поселения галлов. И тут и там германцы захватили много добычи, но с особой яростью обрушились они на убиев, ибо это племя, германское по своему происхождению, отреклось от родного народа и приняло римское имя агриппинов. Когорты убиев, полагая, что они находятся достаточно далеко от побережья[70], расположились в деревне Маркодуре, не приняв никаких мер предосторожности, и внезапно напавшие ополченцы Цивилиса перебили их. Убии не примирились со своим поражением. Стремясь захватить побольше добычи, они, в свою очередь, ринулись в Германию[71], где на первых порах беспрепятственно занимались грабежом, пока, наконец, германцы не окружили и не уничтожили их. Вообще в эту кампанию убии прославились скорей своей верностью, чем боевыми удачами. После разгрома убиев Цивилис почувствовал себя полновластным хозяином, с каждым успехом он наглел все больше и, наконец, решил, что настало время расправиться с запершимися в лагере[72] легионами. Он велел усилить караулы, дабы никто не мог тайно проникнуть в лагерь и рассказать там о войсках, идущих на помощь осажденным. Батавам Цивилис поручил вести земляные работы и готовить осадные машины, а зарейнские племена, которые горели нетерпением и рвались в бой, бросил на штурм вала. Атака была отбита, но Цивилис приказал германцам снова идти на приступ, благо племена эти были так многочисленны, что не обращали никакого внимания на потери.
29. Наступила ночь, но битва не кончилась. Нападающие сваливали в кучи стволы деревьев, устраивали огромные костры и тут же садились есть и пить. Опьяненные вином, они с бессмысленной отвагой бросались в бой и в темноте метали в противника копья, не приносившие ему никакого вреда. Сами же варвары, освещенные огнем костров, были, напротив того, прекрасно видны римлянам, поражавшим на выбор всякого, кто привлекал их внимание храбростью или блеском боевого убора. Заметив это, Цивилис приказывает загасить костры и в темноте уничтожить противника. В нестройном грохоте битвы нельзя понять, кто погиб, а кто еще продолжает сражаться, куда наносить удары и откуда их ждать. Бойцы бросаются то в одну, то в другую сторону, — туда, откуда слышится шум, и давка становится еще ужаснее. Храбрость не дает преимущества, бессмысленный случай царит надо всем, и мужественные бойцы сплошь да рядом падают под ударами трусов. Германцами правит один лишь безрассудный гнев. Римские солдаты, привыкшие к опасностям, рассчитано и метко поражают их окованными железом кольями, обрушивают на них огромные камни. Заслышав шум подкопа, завидев приставленные к валам лестницы, римляне бросаются на врага, отталкивают его щитами, засыпают дротами, кинжалами поражают тех, кто успел вскочить на стену. Так прошла ночь. С наступлением дня сражение приняло другой облик.
30. Батавы выстроили двухэтажную башню и подкатили ее к преториевым воротам[73], туда, где почва была ровнее Выставив вперед крепкие колья, осажденные ударами балок разбили башню, уничтожив при этом многих воинов, стоявших на ее площадках, а затем внезапной удачной вылазкой ошеломили противника. Тем временем легионеры, более опытные, чем батавы, и превосходящие их в воинском искусстве, тоже соорудили множество машин. Особенный ужас наводил на варваров длинный гибкий рычаг, который неожиданно опускался на строй противника, выхватывал одного или нескольких человек и, взмыв под действием противовесов, перебрасывал захваченных воинов на глазах их товарищей за стены лагеря[74]. Видя, что попытки взять лагерь штурмом ничего не дают, Цивилис решил вернуться к осаде, не требовавшей от его армии никаких усилий. В то же время он продолжал склонять легионеров к измене, подсылая к ним гонцов, не скупясь на посулы и обещания.
31. Все эти события происходили в Германии еще до кремонской битвы. Об исходе ее легионы узнали из письма Прима Антония, к которому был приложен эдикт, подписанный Цециной[75], а префект одной из разбитых когорт Альпиний Монтан[76] рассказал о том, как складываются дела обеих борющихся партий в настоящее время. Новости эти вызвали у солдат различные чувства. Набранные в Галлии вспомогательные войска служили неохотно и не испытывали ни любви, ни ненависти ни к одной из враждующих сторон; они сразу же поддались на уговоры префектов и отложились от Вителлия. Ветераны долго колебались, а когда, наконец, согласились присягнуть новому императору, то всем своим видом показывали, что делают это, лишь подчиняясь приказам Гордеония и настояниям трибунов. Они отчетливо выговаривали слова присяги, пока не доходили до имени Веспасиана, — тут одни бормотали вполголоса, другие и вовсе молчали.
32. Антоний прислал Цивилису письмо, в котором обращался к нему как к другу и союзнику и во враждебном тоне говорил о германской армии. Когда письмо это было прочитано на сходке[77], оно вызвало у солдат недовольство и подозрения. Такое же отношение встретили сообщения обо всем случившемся и в лагерях под Гельдубой. Монтану было поручено отправиться к Цивилису и потребовать, чтобы тот прекратил военные действия и перестал оправдывать лживыми предлогами войну, которую он ведет против Рима, ибо если он и вправду взялся за оружие лишь чтобы помочь Веспасиану, то дело уже сделано. Выслушав легата, Цивилис начал было хитрить и лавировать, но видя, что Монтан — человек резкий, горячий и готов на самые крайние меры, заговорил о страданиях и опасностях, которые он двадцать пять лет терпел в римских лагерях. «За все, что мне пришлось вынести, — продолжал Цивилис, — я получил достойную награду: я пережил гибель брата[78], претерпел арест и носил кандалы, я слышал, как вопили солдаты, требуя моей казни, и я имею законное право мстить за все это. Ну а вы, тревиры, вы, рабские души, какой награды ждете вы за пролитую кровь, кроме изнурительной службы, бесконечных поборов, порок, казней и барских капризов? Я всего лишь префект одной когорты, каннинефаты и батавы — лишь ничтожная часть народа галлов[79], а ведь сумели же мы стереть с лица земли их нелепые огромные лагеря, сумели зажать их в кольцо железа и голода. Если мы наберемся мужества и поднимемся на врага, мы приведем свободу на наши земли, если же разобьют нас, то все останется как сейчас, хуже не будет». Своей речью Цивилис заронил сомнения в душу легата и отпустил его, велев, однако, значительно смягчить выражения, когда тот станет передавать римлянам содержание их разговора. Возвратясь, Монтан сообщил лишь, что посольство его было неудачным; вскоре, однако, все, что он постарался сохранить в тайне, сделалось явным.
33. Оставив при себе часть войск, Цивилис поручил Юлию Максиму и сыну своей сестры Клавдию Виктору командовать когортами ветеранов, добавил к ним самых храбрых бойцов-германцев и приказал выступить против армии Вокулы. По дороге они захватили и разграбили расположенные в Асцибургии[80] зимние лагеря конного отряда. Батавы и германцы налетели на лагерь столь неожиданно, что Вокула не успел ни обратиться к солдатам с речью, ни построить армию для боя; у него едва хватило времени распорядиться, чтобы находившиеся в резерве легионеры заняли центр лагеря. Вспомогательные отряды были смяты сразу же, наша конница вырвалась было вперед, но тут же разбилась о строй наступавшего противника и в беспорядке бросилась назад, давя и опрокидывая своих. С этого момента битва превратилась в резню. Когорты нервиев, то ли по трусости, то ли по вероломству, открыли фланги римской армии, и наступающие устремились на легионеров; те побросали значки, кинулись к валу, но и здесь падали под ударами варваров. Неожиданно на поле боя появились новые силы, и ход сражения круто изменился. Когорты васконов, набранные еще Гальбой[81], были вызваны в Германию и теперь приближались к лагерю. Они услышали шум битвы и с тылу налетели на увлеченных наступлением варваров, посеяв в их рядах панику, на какую, по своей малочисленности, никак не могли рассчитывать; одни решили, что прибыли войска из Новезия, другие — что из Могунциака, но никто не сомневался, что на помощь осажденным явилась целая армия. Это вдохнуло в римских солдат новую энергию, и, рассчитывая на чужие силы, они сумели собрать свои собственные. Лучшие бойцы-батавы, сражавшиеся в пешем строю, были уничтожены, конники ускакали, захватив с собой значки и пленных, взятых в начале сражения. По числу убитых потери нашей армии были в тот день больше, но мы лишились плохих солдат, тогда как германцы оставили на поле боя весь цвет своего воинства.
34. Оба полководца равно были виноваты во всем случившемся — и тот, и другой заслужили поражение, ни тот, ни другой не были достойны победы. Цивилис, стоило ему ввести в бой бóльшие силы[82], сумел бы взять и уничтожить лагерь и не дал бы нескольким когортам окружить свое войско. Вокула не предвидел приближения врага и поэтому был побежден, едва показавшись на поле боя; мало этого, он мог, развивая достигнутый в бою успех, освободить томившиеся в осаде легионы[83], если бы больше доверял своей победе, больше бы полагался на ход событий, если бы тут же, вместо того чтобы тратить попусту день за днем, бросился преследовать врага. Тем временем Цивилис всячески старался подействовать на осажденных и создать у них впечатление, будто победа на его стороне и положение римлян безнадежно. На виду лагеря выставили захваченные значки когорт и вымпелы и перед валом проводили пленных солдат. Один из них решился на героический подвиг: он громко обратился к осажденным, сказал им, что произошло на самом деле[84], и тут же пал, пронзенный мечами германцев, — ярость, с которой враги набросились на смельчака, лишь подтвердила справедливость его слов. В это же время осажденные услышали шум, доносившийся из разрушаемых деревень, увидели зарево пожаров и поняли, что на помощь им спешит победоносная армия. В виду лагеря Вокула остановил свои войска, велел составить в одно место значки когорт, обвести это место валом и окружить его рвом: он хотел, чтобы солдаты оставили поклажу в безопасном месте и сражались налегке. Армия протестующе зашумела, — привыкшие разговаривать с полководцами языком угроз, солдаты требовали, чтобы их тотчас же вели в бой. По-видимому, Цивилис был прав, рассчитывая не только на мужество своих войск, но и на распущенность своих противников: не успев построиться, усталые солдаты беспорядочной толпой бросаются на врага; боевое счастье улыбается то римлянам, то варварам, особенно трусливо ведут себя те, кто кричал больше всех. Некоторые из римлян, однако, одушевленные недавно одержанной победой, отстаивают каждую пядь земли, наносят врагу удар за ударом, подбадривают окружающих и самих себя. Вот они уже снова стоят крепким строем, машут руками стоящим на стенах, приглашая их тоже не терять времени. Осажденные все видели и все поняли — они распахивают ворота лагеря и со всех сторон устремляются в битву. Случилось так, что в этот самый момент конь Цивилиса упал и сам он оказался на земле. Тотчас же по обеим армиям разнеслась молва, что он ранен или убит. Трудно представить себе, в какой ужас повергла эта весть варваров и какой прилив бодрости вызвала она у наших солдат. Вокула, однако, не стал преследовать противника и занялся починкой валов и башен[85], словно лагерю могла угрожать новая осада, сведя на нет тем самым результаты победы. Видно, не без оснований подозревали его в том, что сама война интересовала его больше, нежели ее исход[86].
35. Ничто так не удручало наши войска, как недостаток продовольствия. Обозы легионов и всех, кто не был способен сражаться, отправили в Новезий за зерном, поручив им доставить продовольствие в лагерь по суше — река по-прежнему находилась в руках противника. В первый раз, — Цивилис в это время был еще не совсем здоров, — экспедиция кончилась благополучно. Когда же в Новезий за продовольствием двинулась вторая экспедиция и Цивилису стало известно, что охраняющие ее когорты ведут себя так, будто никакой войны нет, а кругом царят мир и спокойствие: значки почти не охраняются, оружие сложено на повозках, все разбрелись, куда глаза глядят, — он выслал заставы к мостам и в места, где дороги особенно узки и опасны, а сам построил войска и напал на римлян. Битва развернулась по всей длине колонны и шла с переменным успехом, пока ночь не положила ей конец. Когорты добрались до Гельдубы, где по-прежнему находился римский лагерь, охраняемый оставленными здесь солдатами. Не приходилось сомневаться, что на обратном пути напуганных всем случившимся и отягощенных поклажей солдат ждут еще худшие опасности. Вокула вывел им на помощь тысячу бойцов, набранных из пятого и пятнадцатого легионов. Солдаты этих легионов, перенесшие осаду Старых лагерей, ненавидели командиров и плохо подчинялись приказам. В выступавшую из лагеря колонну их набежало больше, чем было велено; в строю они громко выражали свое возмущение, кричали, что не позволят морить себя голодом и не станут дольше терпеть козни легатов. Те же, которые оставались в лагере, жаловались, что после ухода стольких бойцов они остаются брошенными на произвол судьбы. Недовольство, таким образом, росло с обеих сторон: одни требовали, чтобы Вокула вернулся, другие отказывались оставаться в лагере.
36. Тем временем Цивилис возобновил осаду Старых лагерей. Вокула отступил к Гельдубе, оттуда к Новезий[87] (Цивилис занял Гельдубу[88] ) и вскоре неподалеку от этого поселения одержал победу в конном бою. Поражение или победа — все теперь вызывало у солдат лишь одно желание: поскорее расправиться со своими командирами. После присоединения тысячи бойцов из пятого и пятнадцатого легионов армия[89] стала более многочисленной, и солдаты, проведав о деньгах, присланных Вителлием, начали требовать, чтобы им выдали денежный подарок. Гордеоний не заставил себя долго просить, роздал солдатам деньги, но сказал, что вручает им подарок от имени Веспасиана. Это и послужило главным поводом для бунта. На ночных сходках и попойках в солдатах проснулась их былая ненависть к Гордеонию. В темноте ночи они, потеряв последний стыд, вытащили Гордеония из постели и убили; ни один из легатов или трибунов не решился оказать им сопротивление. Та же участь ожидала и Вокулу, но он переоделся рабом и под покровом темноты, никем не узнанный, скрылся.
37. Когда первый порыв ярости улегся, солдаты пришли в ужас и послали в Галлию центурионов просить у тамошних племен помощи людьми и деньгами. Чернь, лишенная руководителя, всегда безрассудна, труслива и тупа; при приближении Цивилиса легионеры стали было беспорядочно готовиться к бою, но тут же побросали оружие и обратились в бегство. Беда порождает раздоры: солдаты нижнегерманской армии[90] объявили, что у них есть свои особые цели, а потому им с остальными не по пути. Изображения Вителлия были восстановлены и в лагерях, и в окрестных поселениях белгов, хотя он сам в это время был уже убит. Солдаты первого, четвертого и двадцать второго легионов вдруг раскаялись и вернулись под командование Вокулы, который заставил их снова присягнуть Веспасиану, а затем повел на освобождение осажденного Могунциака. Между тем армия, обложившая этот город, которая состояла из хаттов, узипов и маттиаков[91], успела награбить вдоволь добычи и сама сняла осаду; когда они, ничего не подозревая, разбрелись в разные стороны, наши солдаты напали на них и заставили кровью заплатить за содеянное. Тревиры обнесли свои границы валом и плетнем и вели с германцами упорные жестокие бои, но в конце концов тоже взбунтовались[92] и втоптали в грязь лавры, которые стяжали, воюя на стороне римского народа.
38. Между тем Веспасиан во второй раз[93] и Тит впервые вступили в должность консулов. Оба находились далеко от столицы, охваченной скорбью и тоскливым ожиданием действительных и мнимых несчастий. Ходили, например, слухи, будто от империи отложилась провинция Африка, подстрекаемая к тому своим проконсулом Луцием Пизоном[94]. На самом деле Пизон и не помышлял ни о каком восстании: зимние холода не давали судам возможности выйти в плавание, чернь же, привыкшая покупать хлеб каждый день и только на один день, вечно боявшаяся, что прекратится подвоз зерна, и из всех государственных дел интересовавшаяся только доставкой хлеба, поверила, будто свершилось то, чего она постоянно опасалась: будто порты закрыты и подвоз зерна приостановлен. Слухи эти раздували и вителлианцы, по-прежнему действовавшие в интересах своей партии, и флавианцы, чью алчность внешние войны лишь раздражали, а победы, одержанные в гражданской войне, не смогли насытить.
39. В день январских календ сенат, созванный городским претором Юлием Фронтином[95], принял решение воздать хвалу и выразить благодарность легатам, армиям и царям[96]. Теттия Юлиана под тем предлогом, что он покинул свой легион[97], перешедший на сторону Веспасиана, лишили звания претора и должность эту передали Плотию Грипу. Горм[98] был возведен в сословие всадников. Вскоре Фронтин сложил с себя звание претора, и оно было передано Домициану. Именем Домициана теперь открывались эдикты и официальные письма, но реальная власть была сосредоточена в руках Муциана; впрочем, Домициан, подстрекаемый друзьями и собственным властолюбием, действовал во многих случаях вполне самостоятельно. Муциан, однако, считал главной для себя угрозой Прима Антония и Вара Аррия, покрытых славой подвигов, которые были еще у всех свежи в памяти, боготворимых солдатами и любимых даже народом за то, что свою свирепую ярость они проявляли только на поле боя. Ходили слухи, будто Антоний подбивал Скрибониана Красса, человека, к которому знатность происхождения и слава брата привлекали всеобщее внимание[99], захватить власть в государстве. Сообщники нашлись бы, но Скрибониан сам отклонил все домогательства: он нелегко соглашался участвовать и в верном деле, а сомнительных предприятий остерегался всегда. Не чувствуя себя в силах победить соперника в открытой борьбе, Муциан выступил в сенате, превознося заслуги Антония, и негласно предложил ему стать наместником в ближней из испанских провинций, — эта должность оставалась незанятой после отъезда Клувия Руфа; друзья Антония тоже получили, кто префектуру, кто трибунат[100]. Усыпив эту тщеславную душу посулами и обещаниями, Муциан вывел в зимние лагеря фанатически преданный Антонию седьмой легион; третий легион, солдаты которого хорошо относились к Аррию Вару, он отправил в Сирию, лишив таким образом обоих полководцев воинских сил, на которые они могли бы в случае нужды опереться; часть армии была отослана в германские провинции. Из Рима таким образом оказалось удаленным все, что питало смуту и мятежи, и город снова принял обычный вид, вновь стали соблюдаться законы, магистраты вернулись к исполнению своих обязанностей.
40. В день своего первого появления в сенате Домициан произнес краткую речь. Говорил он главным образом о своей молодости и о том, что отца и брата его нет в Риме, держал себя скромно и достойно, поминутно краснел, и сенаторы, не знавшие еще его нрава, решили, что это от смущения. Когда Цезарь упомянул о том, что необходимо восстановить почести, окружавшие ранее имя Гальбы, Курций Монтан[101] предложил почтить также память Пизона. В принятом решении говорилось об увековечении памяти обоих погибших, но часть его, касавшаяся Пизона, так и осталась невыполненной. По жребию были назначены сенаторы, которым поручили обеспечить возвращение ценностей, отнятых в ходе войны, владельцам, восстановить пострадавшие от времени медные доски с текстами законов, очистить фасты от добавлений, внесенных в них в угоду временным властителям, сократить государственные расходы. Когда выяснилось, что Теттий Юлиан бежал к Веспасиану, ему вернули претуру, и Грипу остался лишь почет, подобающий бывшему претору. Сенат решил снова вернуться к рассмотрению дела, возбужденного Музонием Руфом против Публия Целера[102]. Публия осудили, и многое было сделано, чтобы восстановить доброе имя Сорана. День этот, ознаменованный победой суровости, подобающей при решении государственных дел, принес лавры и частному человеку: все хвалили Музония за то, что он добился столь справедливого возмездия, и, напротив того, с презрением говорили о Деметрии, философе из секты киников[103], который, руководствуясь не чувством справедливости, а одним лишь тщеславием, взялся защищать заведомого преступника. Сам Публий, попав в опасное положение, совсем растерялся, и речь, им произнесенная, не принесла ему никакой пользы. Дело Целера послужило сигналом к началу целой кампании против доносчиков. Юний Мавриций[104] попросил Цезаря передать сенату императорские архивы, чтобы выяснить, кто и на кого доносил в прошлом. Домициан ответил, что такой вопрос должен решать сам принцепс.
41. Сенаторы принесли присягу, в которой каждый из них клялся, призывая в свидетели богов, что не предпринимал никогда ничего с целью повредить другому лицу и не пытался извлечь преимущества или выгоды из несчастий сограждан. Сначала присягу произносили первые сенаторы, за ними, не соблюдая порядка, магистраты, наконец, остальные, которых вызывали по одному. Все, кто знали за собой вину, трепетали, произнося слова присяги, и старались с помощью разных уловок переиначить их. Сенаторы шумно одобряли тех, кто говорил правду, и тут же изобличали каждого, приносившего ложную клятву. Особенно яростно обрушились эти цензоры на Сариолена Вокулу, Нония Аттиана и Цестия Севера[105], которые во времена Нерона прославились своими многочисленными доносами. Над Сариоленом тяготела к тому же память о преступлениях, совершенных им совсем недавно, в правление Вителлия, при котором он пытался играть ту же роль, что и при Нероне. Сенаторы поносили Вокулу и грозили ему кулаками, пока не заставили его покинуть курию. Следом за ним был изгнан из зала Пакций Африкан[106]; его обвиняли в том, что он указал Нерону на братьев Скрибониев, славных своим богатством и постоянно царившим между ними согласием, и тем самым подстроил их гибель[107]. Признать свою вину Африкан не смел, отрицать не мог. Тогда, вместо того чтобы защищаться, он обратился к осыпавшему его вопросами Вибию Криспу и напомнил, что тот тоже был замешан в этом деле; так он избавился от самого яростного из своих обвинителей, разделив с ним вину.
42. Немалую славу стяжал себе в этот день твоим красноречием и преданностью интересам семьи Випстан Мессала, который решился выступить, хотя не достиг еще даже сенаторского возраста[108], и умолял о снисхождении к своему брату Аквилию Регулу[109]. Регула, хитростью и коварством погубившего семьи Крассов[110] и Орфита[111], люто ненавидели. Еще юношей он по собственному почину выступил в роли обвинителя, причем, как все считали, ему тогда ничто не угрожало и толкало его на этот путь одно лишь желание выдвинуться[112]. Если бы теперь сенат начал рассматривать его дело, на него немедленно обрушилась бы месть вдовы Красса Сульпиции Претекстаты и ее четверых детей. Поэтому Мессала не стал говорить ни о самом деле, ни об обвиняемом, а просто защищал попавшего в беду брата и уже разжалобил кое-кого из сенаторов, когда Курций Монтан[113] резко прервал его и предъявил Регулу чудовищное обвинение: после гибели Гальбы Регул якобы заплатил убийцам Пизона, и когда те принесли ему голову жертвы, яростно впился в нее зубами[114]. «К этому уж во всяком случае Нерон тебя не принуждал, — продолжал Монтан, — и творить такие зверства не нужно было ни ради спасения жизни, ни ради сохранения своего положения. Да и довольно уже мы наслушались оправданий людей, которые предпочитали губить других, лишь бы отвести опасность от себя[115]. Тебе же вообще ничто не угрожало: отец твой был в изгнании, имущество поделено между кредиторами, сам ты — слишком молод, чтобы добиваться должностей, Нерону нечего было у тебя отнять и нечего тебя бояться. Ты был еще безвестен и ни разу еще не защищал никого в суде, но жестокая, алчная душа твоя уже жаждала крови честных людей; лишь когда ты сумел украсть с погребального костра республики достояние консуляриев[116], засунуть себе в пасть семь миллионов сестерциев и сделаться жрецом, когда получил возможность губить без разбора невинных детей, покрытых славой старцев и благородных женщин, когда смог упрекнуть Нерона, будто он действует недостаточно решительно, тратя свои силы и силы своих доносчиков на уничтожение одной или другой семьи, вместо того чтобы казнить разом весь сенат, — вот тогда ты почувствовал, наконец, удовлетворение. Спасите же, отцы-сенаторы, и сохраните в своей среде человека столь тонкого ума; да послужит он образцом всему нашему веку, и как старики наши стремились подражать Марцеллу и Криспу, так пусть наши юноши следуют примеру Регула. Подлость и в беде находит себе последователей, — что же будет, если мы дадим ей расцвести и набраться сил? Вы боитесь обидеть его, пока он еще только квесторий, так как же поднимется у вас на него рука, когда он станет претором и консулом? Неужели вы думаете, что Нерон — последний из тиранов? И после смерти Тиберия, и после смерти Гая люди тоже думали так, но всегда являлся новый тиран, еще более гнусный, еще более свирепый, чем прежние. Нам нечего бояться Веспасиана — он настоящий принцепс и по возрасту, и по умеренности, его возрасту подобающей. Но люди уходят, примеры остаются[117]. Мы слабеем, отцы-сенаторы; уж мы не тот сенат, который после убийства Нерона требовал наказать его подручных и доносчиков так, как наказывали подобных людей наши предки. Лучший день после смерти дурного государя — первый день».
43. Сенаторы с таким сочувствием слушали Монтана, что Гельвидий вновь загорелся надеждой свалить Марцелла. Он начал с похвалы Клувию Руфу, который ни свой выдающийся ораторский талант, ни свое огромное богатство ни разу во времена Нерона не использовал кому-нибудь во зло; говоря так, он не только изобличал Эприя, но и противопоставлял ему Клувия, чем еще больше возбуждал гнев сенаторов против доносчика. Почувствовав общее настроение, Марцелл поднялся, как бы собираясь покинуть курию. «Мы уходим, Приск, — сказал он Гельвидию, — и оставляем тебе твой сенат. Управляй им, не смущаясь присутствием Цезаря». За ним следом двинулся Вибий Крисп; оба были одинаково полны ненависти, но выражением лица резко отличались друг от друга: Марцелл смотрел грозно, Крисп широко улыбался[118]: подоспевшие друзья заставили обоих вернуться на свои места. Яростный спор, в котором на одной стороне было состоявшее из честных людей большинство, на другой — располагавшее властью меньшинство, становился все более ожесточенным и затянулся до конца дня.
44. В следующем заседании сената Цезарь первым заговорил о том, что надо забыть прошлые обиды и распри, и о том, что иные вещи в прежние времена бывали необходимы. Муциан многословно развивал ту же мысль и всячески выгораживал доносчиков. Тех, кто вновь возбудил некогда начатые, но позже приостановленные судебные процессы, он мягко, даже с просительными интонациями, убеждал отказаться от своих претензий. Встретив сопротивление, отцы-сенаторы тут же отступились от своей едва обретенной свободы. Не желая, однако, создавать впечатление, будто он пренебрегает мнением сената и оставляет безнаказанными преступления, совершенные во времена Нерона, Муциан вернул на острова, на которые они были сосланы ранее, появившихся было в Риме сенаторов Октавия Сагитту и Антистия Созиана[119]. Октавий находился в незаконной связи с Понтией Постуминой, которая не соглашалась выйти за него замуж; не видя возможности удовлетворить свою любовь, Октавий убил ее. Созиан был негодяй, принесший гибель многим людям. Решением сената, составленным в самых суровых выражениях, оба были осуждены и изгнаны, и теперь, когда всем остальным разрешили вернуться, их оставили в прежнем положении. Ненависть к Муциану, однако, от этого не стала меньше: в ссылке ли, в Риме ли — Созиан и Сагитта все равно вызывали одно лишь презрение; доносчики же, с их талантом, богатствами, властью, с их изощренной способностью делать зло, внушали людям ужас.
45. Судебное дело, которое сенат рассматривал в соответствии с древними обычаями, заставило страсти хоть немного улечься. Манлий Патруит жаловался, что в Сенекой колонии[120] он был, по приказу местных магистратов, избит напавшей на него толпой. Преступление, однако, этим не исчерпывалось: окружив Патруита, жители колонии били себя в грудь, причитали как над трупом и проделывали над ним, живым, похоронные обряды, выкрикивая при этом ругательства и оскорбления, относившиеся ко всему сенату. Вызвали свидетелей преступления, дело было расследовано и виновные осуждены; к решению добавили постановление сената, которым колонистам предписывалось вести себя впредь более скромно. В те же дни, по обвинению, возбужденному жителями Киренаики, Антоний Фламма был осужден на основании закона о вымогательстве, изобличен в жестокости и выслан.
46. В разгар всех этих событий чуть было не вспыхнул мятеж в армии. Преторианские части, распущенные Вителлием[121] и вновь сформированные Веспасианом[122], требовали, чтобы им вернули их привилегированное положение; перевод в преторианскую гвардию был обещан многим легионерам, и теперь они настаивали на выполнении данных обещаний; не приходилось также надеяться, будто удастся без большого кровопролития распустить и тот преторианский корпус, что создал Вителлий, а содержание претория, в который вошли бы все, кто этого добивался, стоило бы немыслимых денег. Муциан явился в лагерь и, чтобы яснее видеть, кому какое причитается вознаграждение, велел флавианцам построиться с оружием и знаками отличия, оставив между манипулами и когортами совсем небольшое расстояние. Потом привели вителлианцев; все они — и те, что перешли, как я упоминал, на сторону победителей в Бовиллах[123], и остальные, собранные со всего Рима и его окрестностей, были едва одеты. Муциан приказал им построиться по армиям: бойцам германских легионов отойти в одну сторону, британских — в другую, остальным расположиться отдельно от тех и от других. Войдя в лагерь, вителлианцы оцепенели: со всех сторон на них глядели выстроенные словно для битвы войска, ощетинившиеся мечами и дротами; когда их, грязных и полуголых, стали разводить по указанным им местам, они впали в панику; больше всех испугались солдаты германской армии, решившие, что их хотят отделить от остальных, чтобы затем убить. Они обнимали своих товарищей, бросались им на шею, целовали как перед смертью, заклинали не покидать их в беде, умоляли не допустить, чтобы разная судьба постигла тех, кто воевал за одно дело; они обращались с мольбами к Муциану, к принцепсу, которого здесь не было, к небу и богам; наконец, Муциан рассеял их ни на чем не основанные страхи, сказав, что все они солдаты одного императора, верные одной присяге. Он не мог поступить по-другому, так как видел, что солдаты-победители тоже кричат, плачут и всячески выражают свое сочувствие побежденным. В тот день на этом все и кончилось. Вскоре, однако, они оправились и обратившегося к ним через несколько дней с речью Домициана встретили совсем по-иному: не соглашались принять земельные наделы, которые им предлагали, настаивали на выдаче жалованья и продолжении службы. Они только просили, но отказать в этих просьбах было невозможно, и в ряды претория пришлось принять всех. Позже те, кто безупречно отслужил свой срок, получили почетную отставку, многих уволили за провинности, но в разное время и поодиночке. Действуя этим испытанным методом, круговую поруку удалось сломить.
47. То ли действительно обнаружилось, что государственная казна истощена, то ли кто-то решил воспользоваться этим предлогом, но сенат постановил занять у частных лиц шестьдесят миллионов сестерциев и поручил сбор их Помпею Сильвану[124]. Вскоре, однако, потребность в этих деньгах миновала или миновала необходимость притворяться, будто они нужны. По докладу Домициана сенат отнял консульское достоинство у лиц, назначенных на эту должность Вителлием, и постановил похоронить Флавия Сабина со всеми подобающими почестями. Так переменчивая судьба еще раз показала, сколь любо ей то возносить человека, то свергать его в бездну.
48. Примерно в это же время был убит проконсул[125] Луций Пизон. Для того чтобы понятнее стал рассказ об этом убийстве, мне придется остановиться на событиях, ему предшествовавших и раскрывающих причины подобных злодеяний. При Августе и Тиберии легионом, расквартированным в Африке и охранявшим вместе с приданными ему вспомогательными войсками границы империи в этой провинции, командовали проконсулы. Вскоре Гай Цезарь, вечно всех в чем-то подозревавший и опасавшийся, в частности, правившего Африкой Марка Силана[126], отнял у проконсулов право командовать легионом и передал его специально назначенному легату. Обоим в равной мере было присвоено право раздавать награды и поощрения, обязанности их перепутались и между ними вспыхнула вражда, в которой был столь заинтересован император и которая в дальнейшем лишь возрастала под влиянием взаимной зависти. С течением времени легаты добились большей власти — может быть, оттого, что они дольше оставались в должности[127], а может быть, и потому, что, находясь в подчиненном положении, они вкладывали в борьбу больше энергии; проконсулы же, люди в основном знатные и богатые, вынуждены были думать не столько о власти, сколько о собственной безопасности[128].
49. В описываемое время легионом, стоявшим в Африке, командовал Валерий Фест, человек молодой, щедрый, честолюбивый, который, однако, был родственником Вителлия и потому пребывал в постоянном страхе. Теперь трудно установить, Фест ли подстрекал Пизона к бунту или Пизон подстрекал Феста, который не соглашался на его уговоры: они виделись без свидетелей, а после смерти Пизона большинство согласилось с версией, выгодной убийце. Во всяком случае, не подлежит сомнению, что и провинциалы, и солдаты здесь не сочувствовали Веспасиану. Некоторые вителлианцы, бежавшие в Африку из Рима, твердили проконсулу, что галльские провинции колеблются, что Германия готова восстать хоть завтра, что над самим Пизоном нависла смертельная опасность и ему выгоднее война, чем ненадежный мир. В это время к Пизону явился префект петрианской кавалерии Клавдий Сагитта. Его корабль сумел в море обогнать судно, везшее центуриона Папирия, направлявшегося к тому же Пизону, с поручением от Муциана. Сагитта уверил проконсула, что Папирию дан приказ убить его. «Галериан, двоюродный брат твой и зять, — продолжал префект, — уже погиб[129]; надежда на спасение у тебя одна — действовать сразу и решительно, путей к спасению — два: либо немедленно браться за оружие, либо плыть в Галлию и там встать во главе вителлианских войск». Слова префекта, казалось, не произвели на Пизона никакого впечатления. Между тем посланный Муцианом центурион, едва сойдя с корабля в карфагенском порту, начал громко призывать на голову Пизона благословение богов в выражениях, обычно употребляемых, когда речь идет о принцепсе; при этом он требовал от ошеломленных неожиданностью прохожих, чтобы они кричали вместе с ним. Доверчивая чернь, неспособная выяснить правду и одержимая страстью к лести, хлынула на форум, принялась шуметь, аплодировать и требовать, чтобы Пизон показался толпе. Может быть, помня о предостережениях Сагитты, а может быть, по врожденной скромности, Пизон не внял этим льстивым призывам и не вышел. Расспросив центуриона, он убедился, что тот старался создать повод для обвинения проконсула в измене, и приказал казнить его. Он поступил так не потому, что хотел спасти свою жизнь; им владел гнев против негодяя, который участвовал некогда в убийстве Клодия Макра[130] и теперь вернулся, чтобы руками, еще обагренными кровью легата, лишить жизни проконсула. Однако в эдикте, в котором Пизон выразил свое неудовольствие поведением карфагенян, ясно сквозил владевший им страх; затем он заперся у себя в доме и перестал выполнять свои обычные обязанности, дабы как-нибудь случайно не подать повода для бунта.
50. Когда молва, всегда раздувающая до невиданных размеров и правду и ложь, донесла до Феста слухи о беспорядках в Карфагене и о казни центуриона, он отправил конных солдат убить Пизона. День едва брезжил, когда прискакавшие во весь опор всадники, с обнаженными мечами, ворвались в темный еще дом проконсула. Фест выбрал для этого дела мавров и солдат-пунийцев из вспомогательных войск; большинство из них никогда не видело проконсула и не знало его в лицо. Недалеко от спальни они встретили случайно проходившего раба, спросили, как выглядит Пизон и где его найти. Доблестный раб ответил, что он сам и есть Пизон, и тут же пал под ударами мечей. Вскоре, однако, Пизон тоже был заколот, ибо среди убийц все же нашелся человек, который его знал. То был Бебий Масса, один из прокураторов Африки. В дальнейшем мы будем еще не раз встречать это имя, ибо с ним связано множество несчастий, о которых нам предстоит рассказать, но уже и в ту пору Масса был опасен для каждого порядочного человека[131]. Из Адрумета[132], где он выжидал исхода событий, Фест немедленно отправился к своему легиону и приказал заковать в цепи, как пособника Пизона, префекта лагерей Цетрония Пизана; на самом деле арест Цетрония был вызван личной неприязнью к нему Феста. Фест наказал кое-кого из солдат и центурионов и наградил других; как наказанные не заслужили своих наказаний, так награжденные — своих наград, но Фесту нужно было создать впечатление, будто он подавил целый заговор. Вслед за этим он заставил жителей Эи и лептийцев[133] прекратить свои распри, начавшиеся со споров между крестьянами из-за украденного продовольствия или скота, а кончившиеся настоящими сражениями, в которых обе стороны выступали в боевом строю и с оружием в руках. Дело в том, что жители Эи, уступавшие противникам численностью, призвали на помощь гарамантов, свирепое племя, своими набегами наводившее ужас на соседей[134]. Положение лептийцев стало критическим: поля и земли их на огромном пространстве были опустошены, а сами они в страхе сбежались в крепость, под укрытие стен. Появление наших когорт и конных отрядов заставило гарамантов обратиться в бегство и вернуть награбленное; не удалось получить обратно только вещи, которые гараманты сумели унести в свои недоступные становища, а там продали племенам, живущим еще дальше на юг.
51. После Кремонской битвы к Веспасиану отовсюду шли все новые и новые радостные известия. Теперь множество людей из различных сословий, положившись на судьбу и собственное мужество, устремились по бурному зимнему морю к новому принцепсу, дабы сообщить ему о смерти Вителлия. Прибыли к нему и послы царя Вологеза, предлагавшего Веспасиану сорок тысяч парфянских всадников[135]. Радостное и великолепное зрелище: принцепс, которому союзники предлагают столь значительную помощь и который в ней не нуждается! Поблагодарив Вологеза, попросив передать ему, что в империи ныне царит мир и послов следует направлять в сенат[136], Веспасиан занялся положением в Италии и в Риме. Первое, что ему пришлось услышать, были жалобы на Домициана, который, как говорили, разрешал себе больше, чем позволяется сыну принцепса, особенно в его возрасте. Веспасиан разделил свою армию, оставил лучшие войска Титу и поручил ему продолжать войну в Иудее[137].
52. Рассказывают, что перед отъездом Веспасиана Тит долго говорил с отцом, просил его не верить слухам, порочащим Домициана, и при встрече отнестись к сыну беспристрастно и снисходительно «Настоящая опора человека, облеченного верховной властью, — говорил Тит, — не легионы и не флоты, а дети, и чем больше их, тем лучше. По воле времени и судеб, под влиянием страстей или заблуждений слабеет чувство дружбы, друзья покидают нас, привязываются к кому-нибудь другому, и только узы крови остаются нерушимы. Особенно крепки они должны быть в семье принцепса, который счастье свое делит и с посторонними, а беды — только с самыми близкими. Как же сумеем мы с братом жить в мире и согласии, если отец не подаст нам пример?». Речи эти не заставили Веспасиана отнестись к Домициану снисходительнее, но верность Тита семье и уважение, которое он питал к старинным нравам, искренне порадовали отца. Он отвечал, что об интересах мира и делах семьи позаботится сам, Титу же посоветовал не беспокоиться, а лучше думать о том, как прославить государство разумным ведением войны и собственной доблестью. Потом Веспасиан приказал нагрузить зерном самые быстроходные корабли и отправил их в Рим, хотя море еще не успокоилось от зимних бурь: положение в столице было критическим, — когда отправленные Веспасианом суда вошли, наконец, в гавань, хлеба в амбарах оставалось едва на десять дней.
53. Восстановление Капитолия Веспасиан поручил Луцию Вестину, который, хотя и происходил из сословия всадников, пользовался таким уважением и снискал столь добрую славу, что считался одним из первых людей в государстве[138]. Созванные им гаруспики[139] объявили, что развалины старого храма следует вывезти на болота[140], а новый возводить на том же фундаменте: по словам гаруспиков, боги были против изменений в форме храма. Одиннадцатый день после июльских календ[141] был ясный и безоблачный; место, отведенное под постройку храма, обложили венками и обвили священными лентами; в образовавшееся пространство вошли солдаты, носившие особенно счастливые имена[142], держа в руках ветви деревьев, сулящих удачу[143]. Потом весталки, сопровождаемые мальчиками и девочками, у которых были живы отец и мать, омылись водой, зачерпнутой из рек и чистых ключей. Претор Гельвидий Приск вступил вслед за понтификом Плавтием Элианом[144] на место будущего храма, очистил его, принеся в жертву свинью, овцу и быка[145], и, разложив внутренности животных на дерне[146], обратился к Юпитеру, Юноне и Минерве, к богам-покровителям империи, прося их даровать делу успех и своей божественной десницей вознести на вершину славы предназначенное для них обиталище, к сооружению которого люди ныне приступают. Произнеся молитву, Гельвидий взялся за священные повязки, которыми были увиты камень[147] и опутывавшие его веревки. Тотчас же все остальные: магистраты, жрецы, сенаторы, всадники, множество людей из простого народа, — упираясь изо всех сил, сдвинули и с криками ликованья поволокли огромную глыбу. Отовсюду в основание храма бросали слитки золота, серебра, сырую, не ведавшую еще горна руду, — гаруспики заранее предупредили, что нельзя осквернять закладываемый храм золотом или камнями, ранее предназначавшимися для какой-либо иной цели. Новое здание сделали выше старого: говорили, что малая высота была единственным недостатком прежнего храма, и только это жрецы и разрешили изменить.
54. Тем временем весть о смерти Вителлия разнеслась по Галлии и Германии и породила еще одну, новую, войну[148]. Цивилис отбросил теперь всякое притворство и открыто выступил против римского народа. Вителлианские легионы скорее готовы были служить варварам, нежели подчиниться Веспасиану и признать его императором. Среди галлов распространился слух, будто зимние лагеря легионов в Мёзии и Паннонии осаждены сарматами и даками[149] и что дела римлян в Британии обстоят не лучше; галлы вообразили, что судьба повсюду преследует наши войска, и эта уверенность наполнила их сердца радостью. Самое большое впечатление, однако, на них произвел пожар Капитолия. Одержимые нелепыми суевериями, друиды[150] твердили им, что Рим некогда[151] был взят галлами, но тогда престол Юпитера остался нетронутым и лишь поэтому империя выстояла; теперь, говорили они, губительное пламя уничтожило Капитолий, а это ясно показывает, что боги разгневаны на Рим и господство над миром должно перейти к народам, живущим по ту сторону Альп. Ходили также слухи, будто знатные галлы, которых Отон отправил воевать против Вителлия, поклялись перед отъездом подняться на защиту свободы, если только они увидят, что беспрерывные гражданские войны и внутренние распри подорвали силы римского народа.
55. Пока был жив Флакк Гордеоний, никаких признаков заговора не было заметно, но после его гибели зачастили гонцы между Цивилисом и префектом тревирской конницы Классиком[152]. Классик происходил из царского рода, стяжавшего себе великую славу на военном и гражданском поприще, и превосходил всех своих соплеменников знатностью и богатством. Он любил говорить, что предки его прославились не столько как союзники Рима, сколько как его враги. К Цивилису и Классику присоединились Юлий Тутор и Юлий Сабин — один тревир, другой лингон. Тутора Вителлий назначил префектом прирейнских земель[153], Сабин же, вообще отличавшийся крайним тщеславием, нашел еще особый повод для хвастовства: ему не давала покоя генеалогия, которую он сам себе придумал, — он уверял, будто божественный Юлий во время галльской войны обратил внимание на красоту его прабабки и сделал ее своей наложницей. Заговорщики тайно выведывали настроения окружающих, и если находили человека, казавшегося им пригодным для их целей, втягивали его в заговор. Наконец, они устроили собрание в Агриппиновой колонии. Собраться им пришлось в частном доме: ведь если бы замыслы их были обнаружены, народ встретил бы их с ужасом и отвращением. На сходке присутствовало несколько убиев и тунгров, но решающая роль принадлежала тревирам и лингонам. Они были слишком нетерпеливы, чтобы серьезно обсудить положение, и наперебой кричали, что римляне, поглощенные внутренними распрями, не в состоянии больше действовать разумно, что легионы перебиты, Италия разграблена, Рим вот-вот падет, каждая армия поглощена войной со своими собственными врагами. «Стоит нам закрыть альпийские проходы, — твердили заговорщики, — и слившиеся воедино галльские племена обретут, наконец, свободу, а там нам останется лишь решить, где поставить предел победоносному шествию наших армий».
56. Присутствующие тут же утвердили это предложение. Сомнение у них вызывала дальнейшая судьба уцелевшей части вителлианской армии. Многие настаивали на том, чтобы уничтожить этих изменников и смутьянов, забрызганных кровью своих полководцев. Победило, однако, другое мнение: утратив надежду на спасение, вителлианцы станут сопротивляться с упорством отчаяния; гораздо выгоднее переманить их на свою сторону; достаточно перебить легатов легионов, а с остальными, исполненными сознания своей вины и стремящимися избежать наказания, договориться будет нетрудно. Приняв на первом собрании эти решения, заговорщики разослали по галльским провинциям своих людей, поручив им подстрекать жителей к восстанию, сами же продолжали по-прежнему беспрекословно выполнять все приказы Вокулы, дабы усыпить его бдительность и тем легче захватить его врасплох. Правда, нашлись люди, сообщившие Вокуле о том, что происходит, но подавить заговор со своими малочисленными и не внушавшими доверия легионами он все равно был не в силах и потому, окруженный ненадежными солдатами и тайными врагами, счел за лучшее действовать так же, как его противники, т.е. скрывать свои подлинные намерения. Он отправился в Агриппинову колонию, где застал Клавдия Лабеона[154], который сумел подкупить своих сторожей и бежать из-под ареста (я уже рассказывал прежде о том, что Лабеон был арестован по приказу Цивилиса и выслан в племя фризов). Он уверял Вокулу, что пойдет на батавов и, если только ему дадут войска, сумеет заставить большую часть племени вновь вступить в союз с римлянами. Ему дали немного пехоты и всадников, но он не посмел даже приблизиться к батавам, а, увлекши за собой кое-кого из племен нервиев и бетазиев, стал нападать на каннинефатов и марсаков[155], действуя исподтишка, не как полководец, а как разбойник.
57. Введенный в заблуждение коварством галлов, Вокула выступил против врага. Он находился недалеко от Старых лагерей, когда Классик и Тутор, под предлогом рекогносцировки продвинувшиеся вперед, встретились с вождями германцев и еще раз подтвердили прежде существовавшую между ними договоренность. Только после этого они построили лагерь и заперлись в нем со своими отделившимися от легионов войсками. Вокула заклинал их не делать этого, убеждал, призывал в свидетели богов. «Неужели вы думаете, — говорил он, — что Римское государство так ослабело от гражданских войн, что станет терпеть оскорбления от тревиров и даже от лингонов? Нет, у нас остались еще верные провинции и победоносные войска, осталась Фортуна, пекущаяся о нашей империи, и боги, готовые отомстить за нее. Довольно было одной битвы, чтобы уничтожить Виндекса с его галлами, а в старину — Сакровира и эдуев[156]; тот же гнев богов, та же судьба ждут и сегодня изменников, нарушающих договор о союзе. Божественный Юлий и божественный Август лучше знали ваш нрав: стоило Гальбе отменить подати[157], как ненависть овладела вашими сердцами, с вас стали меньше взыскивать — и вы сделались врагами Рима. Отберут у вас все и разденут донага — вот тогда вы почувствуете себя нашими друзьями!». Эти полные ярости слова не произвели на Тутора и Классика никакого впечатления, и они продолжали упорствовать в измене. Убедившись в этом, Вокула вернулся в Новезий[158], в двух милях от которого расположились и галлы. Центурионы и солдаты то и дело ходили к ним в лагерь, там их соблазняли деньгами, и они дали, наконец, обещание совершить неслыханное преступление: привести римскую армию к присяге варварам, а пока, в знак того, что они сдержат свое слово, — убить или заковать в цепи легатов. Многие советовали Вокуле скрыться, но он не хотел отступать и, созвав солдат на сходку, заговорил с ними так.
58. «Ни разу еще, обращаясь к вам с речью, не был я столь полон беспокойства за вас и столь спокоен за себя. Я слышу со всех сторон, что смерть моя близка, и радуюсь этому, ибо среди бед, на нас обрушившихся, она одна сможет положить конец моим несчастьям. Но за вас мне и горько, и стыдно. С вами ведь даже не собираются сражаться, не для вас отныне закон оружия и право войны. Классик надеется вашими руками выиграть войну против римского народа, убеждает вас покориться галлам и присягнуть им на верность. Пусть ныне счастье отвернулось от нас и мы утратили былую доблесть, разве мало было в прошлом римских легионов, которые предпочли умереть, чем сделать шаг назад? Разве мало мы знаем союзных народов, обрекавших огню свои города, своих жен и детей и не искавших за их гибель иной награды, кроме славы и сознания выполненного долга? Запертые в Старых лагерях легионы перенесли невиданные лишения, но не дали ни запугать себя, ни соблазнить посулами. А ведь наше положение совсем иное: у нас есть не только оружие, солдаты и ограждающие нас могучие укрепления, у нас к тому же вдоволь зерна и запасы провианта, с которыми можно выдержать любую, самую долгую осаду. Денег вам тоже только что роздали немало, — вы можете считать, что получили их от Веспасиана, или думать, что их вам прислал Вителлий, но никто не усомнится в том, что вам дал их римский император. Если вы, победители в бесчисленных войнах, герои Гельдубы и Старых лагерей[159], столько раз бившие врага, теперь боитесь открытого сражения, это, конечно, стыдно, но ведь мы можем отсидеться за нашими валами и стенами, можем разными способами протянуть время, пока из ближайших провинций не придут нам на помощь войска и отряды союзников. Не нравлюсь вам я — у вас есть другие легаты, есть трибуны, есть, наконец, центурионы и солдаты. Лишь бы только не разлетелась по миру чудовищная весть о том, что вы, покорно следуя приказам Цивилиса и Классика, вторглись в Италию! Или и это вам нипочем, и когда германцы и галлы приведут вас под стены Рима, вы с оружием в руках ворветесь в родные дома? Ужас наполняет душу при одной лишь мысли о подобном злодеянии. Неужто вы согласны нести караул возле опочивальни тревира Тутора? Идти в бой по сигналу, поданному батавом? Раствориться в разбойничьих шайках германцев? Как станете вы держать ответ за все содеянное, когда придется, наконец, встретиться с римскими легионами? Изменники среди изменников, предатели среди предателей, преследуемые гневом богов, будете вы метаться от тех, кому принесли присягу сначала, к тем, кому присягнули потом. О, Юпитер Сильнейший и Величайший, столькими триумфами прославленный за эти восемьсот двадцать лет[160]! О Рима создатель, Квирин[161]! Молю и заклинаю вас: если уж вы не дозволили, чтобы эти лагеря под моим началом сохранили всю свою неподкупную чистоту, не дайте хоть Тутору и Классику осквернить их; пусть римские воины либо не совершат преступления, либо быстро раскаются в содеянном и не понесут никакого наказания».
59. Среди слушавших Вокулу солдат одни были полны надежд, другие глядели в будущее со страхом, третьих мучил стыд, и речь легата вызвала у них самые разные чувства. Вокула удалился к себе и занялся приведением в порядок своих дел, готовясь вскоре покончить счеты с жизнью. Однако рабы и вольноотпущенники не дали ему оставить мир по своей воле, и ему пришлось принять тяжкую и позорную смерть. Убил его нарочно присланный для этой цели Классиком дезертир первого легиона Эмилий Лонгин; легатов Нумизия и Геренния сочли достаточным заковать в цепи, и лишь затем в лагерь явился сам Классик, украшенный знаками достоинства римского полководца. Но даже этот человек, привыкший ко всякого рода преступлениям, не нашелся, что сказать солдатам; он только прочел текст присяги, и все поклялись в верности власти галлов. Убийцу Вокулы Классик повысил в звании, остальных наградил в меру преступлений, совершенных каждым.
Тутор и Классик распределили между собой обязанности. Тутор во главе многочисленного отряда осадил Агриппинову колонию и привел к присяге не только жителей города, но и все войска, расположенные по берегам Верхнего Рейна. В Могунциаке трибуны и префект лагерей оказали ему сопротивление, — первые были убиты, второй изгнан. Классик выбрал из перешедших на его сторону римских солдат нескольких самых подлых, приказал, чтобы они отправились к осажденным[162], обещали им прощение и, приведя в пример самих себя, уговорили подчиниться новой власти. Если же осажденные станут упорствовать, велел передать Классик, пусть не надеются ни на что, кроме голода, цепей и смерти.
60. Верность долгу влекла осажденных в одну сторону, голод — в другую; верность долгу требовала, чтобы они помышляли лишь о своей чести и достоинстве, голод толкал их на путь преступления. Пока они медлили, съеденным оказалось и продовольствие, и то, что в крайних обстоятельствах его заменяет: лошади, волы, мулы, нечистые, отвратительные животные, употребляемые в пищу лишь в самой крайности. Под конец стали есть ветки кустов, корни, траву, пробивающуюся между камней[163]. Память об этой осаде, о муках, выпавших на долю римских солдат, и об их стойкости жила бы вечно, если бы осажденные не опозорили сами себя, послав к Цивилису делегатов с просьбой о помиловании. Парламентеров не стали слушать, пока осажденные не присягнули на верность галлам. После этого Цивилис, дабы захватить всю находившуюся в лагере добычу, прислал своих людей следить за тем, чтобы все деньги и поклажа, все обозные слуги остались на месте, а воины ушли бы из лагеря с пустыми руками. Ничего не подозревая, солдаты походной колонной дошли почти до пятого мильного камня, когда на них напали выскочившие из засады германцы. Лучшие из солдат оказали сопротивление и были уничтожены на месте, многие разбежались по округе, но германцы настигали их и убивали; остальные вернулись в лагерь. Цивилис громко жаловался на германцев, говорил, что они нарушили свои же клятвы, и возмущался их коварством. Притворялся ли он или и в самом деле не мог сдержать разъяренных германцев — судить трудно. Разграбленный лагерь варвары забросали горящими факелами, и пламя поглотило всех, кто избежал смерти в бою.
61. Легионы были разгромлены полностью, и Цивилис, который, по принятому у варваров обычаю, выступая против римлян, дал обет не стричь волосы, пока не добьется победы, снял, наконец, свою крашеную в рыжий цвет гриву[164], падавшую ему на лицо и на грудь. Рассказывают, что он отдал нескольких пленных своему маленькому сыну, чтобы те служили мишенью для его упражнений в стрельбе из лука и метании дротика. Цивилис не принес присяги галлам и не привел к ней никого из батавов; он опирался на германцев, и если бы ему пришлось с оружием в руках бороться с галлами за власть, на его стороне оказалась бы не только слава непобедимого полководца, но и перевес сил. Легата легиона[165] Муния Луперка отправили вместе с другими подарками Веледе. Эта девушка из племени бруктеров пользовалась у варваров огромным влиянием, ибо германцы, которые всегда считали, будто многие женщины обладают даром прорицать будущее, теперь дошли в своем суеверии до того, что стали считать некоторых из них богинями. Благоговение, которое вызывала у них Веледа, еще возросло, когда сбылись ее предсказания о победе германцев и гибели римских легионов[166]. Луперка, однако, убили по дороге, а немногих центурионов и трибунов родом из Галлии сохранили в качестве заложников, дабы помешать галлам нарушить свои союзнические обязательства. Зимние лагеря когорт, конных отрядов, легионов были разрушены и сожжены; уцелели лишь те, что находятся в Могунциаке и Виндониссе[167].
62. Шестнадцатый легион вместе со своими вспомогательными отрядами, также перешедшими на сторону врага, получил приказ выступить в определенный, заранее назначенный день из Новезия и расположиться в Колонии Тревиров[168]. Оставшееся до выступления время легионеры проводили в размышлениях и заботах: трусы бледнели от страха, вспоминая о судьбе погибших в Старых лагерях; настоящие солдаты стыдились содеянного и спрашивали себя, что теперь будет: куда они пойдут, кто их поведет и что станется с ними, раз они попали в полную зависимость от людей, которым сами дали право распоряжаться своей жизнью и смертью; были и такие, что вовсе не печалились о своем позоре, а заботились лишь о том, как лучше спрятать под одеждой деньги и драгоценности; иные, как будто готовясь к бою, острили мечи и чинили дроты. Среди всех этих размышлений пришло время выступать, и солдатам стало еще тоскливее: за стенами лагеря унижение их было не так заметно, теперь они выставляли его всем напоказ, в открытом поле, среди бела дня. Молча, как на похоронах, проходит нескончаемая колонна мимо валяющихся на земле императорских статуй; на значках когорт не видно ни украшений, ни знаков отличия; кругом весело плещутся по ветру вымпелы галльских отрядов, и впереди шагает назначенный командовать переходом Клавдий Санкт, кривой, грозный с виду, но слабый умом. К прежнему позору прибавился новый, после того как к шестнадцатому легиону присоединился еще один, вышедший из боннских лагерей[169]. Весть о том, что идут взятые в плен легионы, разлетелась по округе, и люди, еще недавно трепетавшие при одном упоминании о римлянах, выбегали в поле, взбирались на крыши, непристойно наслаждаясь небывалым зрелищем. Конники пицентинского отряда не вытерпели насмешек черни и, не обращая внимания на обещания и угрозы Санкта, свернули к Могунциаку. По дороге им случайно встретился убийца Вокулы Лонгин, они забросали его дротами, сделав таким образом первый шаг к искуплению своей вины. Легионы продолжали идти прежним путем и остановились лишь под стенами Колонии Тревиров.
63. Цивилис и Классик были в упоении от своих успехов, но все же колебались отдать на разграбление солдатам Агриппинову колонию. Алчность и природная жестокость толкали их к тому, чтобы расправиться с этим городом, но в то же время они понимали, что на первых порах им выгодно прослыть великодушными властителями, и желание добиться подобной репутации вместе со стратегическими соображениями удерживали их от этого шага. Цивилис, кроме того, не забывал о благодеянии, оказанном ему агриппинцами: они мягко и почтительно обращались с его сыном, который был схвачен в этой колонии в начале мятежа и содержался здесь под почетным арестом[170]. У зарейнских племен, однако, этот большой и богатый город вызывал слепую ненависть, и они считали, что война будет кончена только тогда, когда германцы любого племени получат право селиться здесь; если же нет, говорили они, город следует уничтожить, а убиев расселить по другим землям[171].
64. Тенктеры, обитавшие на другом берегу Рейна, послали своих представителей в совет колонии, и самый свирепый из них передал решение своего племени в следующих словах: «Мы благодарим наших общих богов и величайшего среди них — Марса[172] за то, что они вернули вас в семью германских народов и разрешили снова называться германским именем. Мы поздравляем вас, — отныне вы будете свободными среди свободных. Прежде реки и земли были в руках римлян, они ухитрились отнять у нас даже самое небо; они не давали нам собираться для обсуждения наших дел, а если и разрешали, то на условиях, невыносимых для людей, живущих ради войны, — безоружными, полуголыми, под наблюдением конвоиров и за деньги[173]. Но чтобы союз и дружба наши были вечны, мы требуем от вас срыть стены колонии; эта ограда — оплот рабства; даже дикие звери, если их долго держать взаперти, отвыкают быть храбрыми. Вы должны убить всех римлян, находящихся в ваших землях: трудно, став свободными, терпеть у себя господ. Имущество убитых будет отдано в общее пользование, и пусть никто не пытается что-нибудь скрыть или заботиться только о своей выгоде. И мы, и вы будем обрабатывать земли по обоим берегам реки, как в старину это делали наши предки. Земля, как воздух и свет, не может быть достоянием одного человека — воздух и свет принадлежат всем, земля доблестным воинам[174]. Вернитесь к установлениям предков, к нашим древним верованиям, откажитесь от удовольствий, с помощью которых римляне вернее, чем оружием, удерживают людей в подчинении. Забудьте о рабстве, станьте опять прямыми и честными, и вы будете равны другим народам, а может быть, даже добьетесь власти над ними».
65. Страх перед будущим мешал жителям колонии согласиться на предъявленные условия; отвергнуть требования тенктеров в положении, в котором колония находилась теперь, было тоже невозможно. Колонисты думали долго и, наконец, дали следующий ответ. «Едва обретя свободу, мы нетерпеливо, не думая об осторожности, воспользовались первой же возможностью, чтобы воссоединиться с нашими соплеменниками — с вами и другими германскими народами. И сейчас, когда на нас со всех сторон движутся римские войска, нам надо не срывать стены города, а напротив, укреплять их. Если в наших землях и находился кто-нибудь из жителей Италии или из провинциалов, не родственных германцам, они либо погибли на войне, либо вернулись на родину. Те римляне, которые были когда-то переселены сюда, издавна женятся на наших женщинах, они породнились с нами, здесь — их родина и родина их детей. Неужели вы будете столь жестоки и потребуете от нас, чтобы мы собственными руками убивали своих родителей, своих детей и братьев? Мы отменяем пошлины и другие ограничения торговли, пусть каждый без всякой охраны входит в колонию и выходит из нее, но пока это новое правило не станет старым и привычным, вход будет разрешен только безоружным и только днем. Посредниками мы выбираем Цивилиса и Веледу, пусть они утвердят наш договор». Успокоив таким образом тенктеров, агриппинцы отправили к Цивилису и Веледе послов, которые поднесли им дары и сумели уладить все дело к выгоде колонистов. К Веледе, однако, их не допустили и говорить с ней не дали: ее скрывают от людских взоров, дабы она внушала еще большее благоговение; живет она в высокой башне, задавать ей вопросы и получать от нее ответы можно только через одного из родственников, который передает также ее пророчества.
66. После того как жители колонии заключили с Цивилисом союз, его влияние возросло еще больше, он решил захватить власть также над окрестными племенами, а тех, кто станет сопротивляться, подчинить силой оружия. Он занял земли сунуков[175], сформировал несколько когорт из молодых людей этого племени и намеревался двинуться дальше, но дорогу ему преградил Клавдий Лабеон[176]. Он еще раньше захватил мост через реку Мозу[177] и, наскоро собрав отряд из бетазиев, тунгров и нервиев, решил встретить здесь Цивилиса, так как считал, что мост этот образует важную позицию и что его особенно удобно оборонять. Сражение развернулось в узких горных проходах и продолжалось с переменным успехом до тех пор, пока германцы, переправившись через реку вплавь, не зашли Лабеону в тыл. В этот момент Цивилис, то ли заранее все рассчитав, то ли следуя внезапному порыву, бросился в гущу сражавшихся тунгров и громко крикнул: «Не для того мы начинали войну, чтобы батавы и тревиры повелевали остальными племенами. Нет и не было у нас таких намерений. Давайте заключим союз, я перехожу к вам и готов быть у вас вождем или рядовым бойцом, как вы захотите». Обращение это ошеломило тунгров, они убрали мечи, а вожди их, Кампан и Ювенал, уступили Цивилису главенство над племенем. Лабеон бежал, не дожидаясь, пока его окружат. Бетазии и нервии также присягнули победителю, и он включил их в свою армию. Дела Цивилиса шли блестяще, и многие племена, либо напуганные его успехами, либо по доброй воле, переходили на его сторону.
67. Тем временем Юлий Сабин[178] уничтожил официальные свидетельства союзных отношений между лингонами и римлянами, велел провозгласить себя Цезарем и во главе огромной беспорядочной толпы своих соплеменников напал на секванов[179], живших рядом с лингонами и сохранявших верность Риму. Секваны выступили навстречу врагу, судьба встала на сторону достойных, лингоны были разбиты. Сабин бежал с поля боя так же стремительно, как ринулся в сражение. Он постарался распустить слух, будто его больше нет в живых, и с этой целью сжег виллу, где скрывался после поражения; все действительно поверили, что он искал смерти и погиб в пожаре. Позже я расскажу о хитростях, с помощью которых он сумел, скрываясь по разным тайникам, прожить еще девять лет, поведаю о мужественной преданности его друзей и достойном поведении жены его Эппонины[180]. Победа секванов положила предел дальнейшему распространению войны; галлы мало-помалу опомнились, стали соблюдать законы и выполнять союзнические обязательства. Зачинщиками выступили ремии[181], которые обратились к остальным племенам с предложением прислать своих представителей и всем вместе решить, что предпочесть — свободу или мир.
68. Из Рима положение представлялось еще более мрачным, чем оно было на самом деле, и Муциан встревожился не на шутку. Он назначил Галла Анния и Петилия Цериала командовать отправляемой в Галлию армией, но не был уверен, что даже эти выдающиеся полководцы сумеют справиться со столь трудным поручением. В то же время Муциан не хотел оставлять столицу без надежного руководителя, боялся Домициана с его бешеными страстями, не доверял, как я уже говорил, Приму Антонию и Вару Аррию. Командуя преторианцами, Вар располагал людьми и оружием[182], и Муциан счел за благо сместить его, предоставив в утешение должность префекта, ответственного за подвоз зерна в Рим. Вар пользовался расположением Домициана, и чтобы привлечь последнего на свою сторону, Муциан назначил префектом претория Аррецина Клемента, весьма близкого Домициану и родственника Веспасиана. «Отец Клемента, — объяснял Муциан, — в правление Гая Цезаря с большим успехом командовал преторием, и солдаты хорошо относятся к этой семье; что же касается обязанностей сенатора, то он прекрасно сумеет совместить их с руководством преторианцами»[183]. Все наиболее видные жители столицы получили назначения в армию, многие сами присоединились к войску из честолюбия. Домициан и Муциан тоже собрались в поход, но настроение их было весьма различно: один, полный молодого задора, мечтал отличиться, другой старался охладить его, придумывая все новые и новые проволочки: Муциан опасался, что, получив власть над армией, Домициан под влиянием молодости, собственных страстей и дурных советчиков наделает ошибок и в политике, и в военном искусстве. Победоносные восьмой, одиннадцатый и тринадцатый легионы[184], двадцать первый, состоявший из вителлианцев, и недавно сформированный второй[185] двинулись через Пеннинские и Коттианские Альпы, часть войска пошла Грайскими горами. Из Британии был вызван четырнадцатый легион, из Испании — шестой и первый.
Услышав о приближении легионов, галлы, которые и без того склонялись к миру, послали своих представителей на собрание в землю ремиев. Здесь их ожидало уже посольство тревиров во главе с рьяным сторонником войны Юлием Валентином. Он произнес тщательно подготовленную, исполненную ненависти речь, в которой осыпал римский народ оскорблениями и теми упреками, какие всегда предъявляются великим империям. Дикое красноречие этого человека, одержимого страстью к заговорам и смутам, произвело на многих сильное впечатление.
69. Ему возражал Юлий Авспекс, один из самых знатных людей племени ремиев. Он восхвалял римлян и блага мирной жизни, говорил, что развязать войну могут и трусы, а бороться против опасностей, с ней связанных, приходится людям решительным, призывал не забывать, что легионы уже совсем близко. Подобными доводами ему удалось убедить слушателей; люди постарше и поумнее вспомнили об уважении к законам и верности союзным обязательствам, те, кто помоложе, испугались. Все хвалили Валентина за патриотизм, но действовать предпочли по совету Авспекса. Бесспорно, что помощь, оказанная лингонами и тревирами Вергинию в пору восстания Виндекса, также настроила остальных галлов против них. Многие опасались, что между галлами вспыхнет борьба за власть. «Кто встанет во главе восстания? — спрашивали себя такие люди. — Кто будет нам приказывать и толковать пророчества? И в чьих руках сосредоточится верховная власть, если все кончится благополучно?». Ничего еще не добившись, галлы уже начали ссориться; одни гордились своими договорами о союзах, другие — мощью и богатством, третьи — древним происхождением. Видя, что будущее не сулит особых радостей, они решили примириться с настоящим. Тревирам отправили письмо, в котором от имени всех галльских племен советовали сложить оружие и покаяться. «Если вы так поступите, — писали галлы, — можно надеяться на прощение; у нас есть люди, готовые за вас ходатайствовать». Валентин изо всех сил сопротивлялся подобному обороту дела и сумел убедить своих соплеменников не обращать внимания на предложения галлов. К войне он, однако, не готовился и только ораторствовал на сходках.
70. Ни тревиры, ни лингоны, ни другие мятежные племена не предпринимали ничего, что соответствовало бы важности дела, ими затеянного. Вожди восстания действовали без всякого общего плана. Цивилис блуждал в белгских лесах, стараясь захватить Лабеона или прогнать его из этих мест; Классик проводил дни в бездействии и развлечениях, как будто уже создал собственное государство и стал его правителем; даже Тутор не спешил занять берега Верхнего Рейна и закрыть альпийские проходы. Тем временем двадцать первый легион и вспомогательные когорты под командованием Секстилия Феликса[186], первый — через Виндониссу, вторые — из Реции, прорвались на территорию Галлии. К ним присоединилась кавалерийская часть сингуляриев[187], некогда созданная Вителлием, но затем перешедшая на сторону Веспасиана. Командовал конниками Юлий Бригантик[188], сын сестры Цивилиса; он кипел злобой против своего дяди, а тот ненавидел его, — известно, что чем ближе люди по родству, тем более острое чувство вражды питают они друг к другу. Тутор влил в тревирскую армию ополченцев, набранных недавно в племенах вангионов, церакатов и трибоков[189], а также подразделения ветеранов, состоявшие из пеших и конных солдат, которых он угрозами или посулами переманил на свою сторону[190]. Эти ветераны разгромили когорту, высланную вперед Секстилием Феликсом, но когда увидели, что на них движется во главе со своими полководцами римская армия, вернулись к исполнению своего долга; трибоки, вангионы и церакаты последовали их примеру. Тутор со своими тревирами, в обход Могунциака, отступил к Бингию[191], сжег мост через Наву и считал, что теперь он находится в безопасности. Однако солдаты Секстилия нашли брод и разгромили армию Тутора. Это поражение ошеломило тревиров; побросав оружие, они разбежались по всей округе; некоторые из вождей племени, дабы показать, что они первыми прекратили войну, кинулись в города, сохранившие верность Риму. Легионы, которые, как я уже упоминал, были переведены из Новезия и Бонны в землю тревиров[192], добровольно принесли присягу Веспасиану. Все эти события произошли в отсутствие Валентина. Когда он появился, пылая гневом и готовый на все, лишь бы вернуть своих соплеменников на путь мятежа и разбоя, легионы уже ушли на территорию союзного племени медиоматриков[193]. Валентин и Тутор убедили тревиров снова взяться за оружие, а чтобы отнять у них всякую надежду на прощение и еще больше запутать их в свои преступления, убили легатов Геренния и Нумизия[194].
71. Таково было положение дел, когда в Могунциак прибыл Петилий Цериал. Появление его возродило надежды на скорое окончание войны. Цериал рвался в бой, в его характере храбрость преобладала над осторожностью, и речи его, полные яростного одушевления, сильно действовали на солдат. Он стремился возможно скорее сразиться с врагом и не соглашался ни на какие промедления. Цериал отправил по домам набранных в Галлии бойцов и велел каждому рассказывать своим соплеменникам, что империя вполне может обойтись силами легионов, союзники же пусть возвращаются к мирным занятиям, — если римляне взяли ведение войны на себя, можно считать, что она уже выиграна. В результате этой меры галлы сделались еще послушнее, чем были раньше: после возвращения молодежи им стало легче выплачивать подати, а видя, что никто не собирается их преследовать, они еще больше старались угодить римлянам. Узнав о поражении Тутора, разгроме тревиров и удачах противника, Цивилис и Классик испугались, начали срочно стягивать свои рассеянные войска и посылать к Валентину гонца за гонцом, убеждая его до времени не рисковать и ни под каким видом не принимать пока решительного сражения. Это лишь заставило Цериала действовать еще более энергично. Он велит легионам[195] двигаться на врага кратчайшим путем, через земли медиоматриков, сам собирает солдат, находившихся в Могунциаке[196], и тех, что привел с собой, и после трехдневного перехода появляется перед Ригодулом[197], где заперся Валентин со своими тревирами. Место это окружено горами и защищено рекой Мозеллой, однако Валентин велел вдобавок вырыть еще рвы и нагромоздить груды камней. Вражеские укрепления не устрашили римского полководца, он приказал пехоте прорвать оборонительную линию, коннице, не обращая внимания на противника, подняться по склону холма. Цериал не принимал всерьез наспех собранное войско варваров, он верил, что доблесть римских солдат сильнее, чем все укрепления, которыми окружили себя враги. На склоне холма под градом дротов и стрел наступающие замешкались, но едва дошло до рукопашной, тревиры отступили и покатились вниз. В тыл им тем временем зашли римские конники, которых Цериал послал в обход по более удобным дорогам; всадники захватили в плен многих знатных белгов[198] и среди них самого Валентина.
72. На следующий день Цериал вступил в Колонию Тревиров[199]. Солдаты настаивали на том, чтобы город был стерт с лица земли. «Тут родина Классика, здесь родился Тутор, — кричали они, — из-за их коварства попали в осаду и погибли наши легионы. Разве можно сравнить это преступление с виной Кремоны, которая лишь на одну ночь задержала победителей, но и за это была разграблена дотла, — а ведь Кремона стояла в самом сердце Италии? Неужели же мы допустим, чтобы здесь, на границе Германии, целым и невредимым сохранился город, похваляющийся убийством наших полководцев, трофеями, отнятыми у наших армий? Пусть все, что удастся здесь взять, идет в казну, мы хотим видеть, как пламя пожрет мятежный город, как гибелью своей он заплатит за уничтоженные римские лагеря». Опасаясь, что позор падет на него, если распространится слух, будто он потакает распущенности и жестокости солдат, Цериал постарался справиться с царившим в армии возмущением. Солдаты никогда не вносят в войны против варваров того ожесточения, с каким они сражаются против своих сограждан; теперь гражданские распри были позади, и войска подчинились требованиям Цериала. Внимание их к тому же было отвлечено другим событием: в Колонию Тревиров пришли легионы, находившиеся до сих пор в землях медиоматриков. Угнетенные сознанием содеянных преступлений, легионеры стояли, опустив глаза в землю, и вид их вызывал жалость. Армии не приветствовали друг друга, кое-кто из солдат Цериала пытался утешить и подбодрить новоприбывших, но те не отвечали, они разбрелись по палаткам и сидели там, избегая даже дневного света, оцепенев не столько от страха, сколько от стыда и сознания собственного позора. Победители тоже ходили мрачные и, не смея открыто просить о снисхождении к провинившимся, молчали и плакали, стремясь добиться прощения для своих товарищей. Наконец, Цериал успокоил и тех, и других, приписав злому року все, что на самом деле произошло из-за происков врагов или распрей между командирами и солдатами. «Считайте сегодняшний день первым днем вашей службы, — сказал он, обращаясь к пришедшим, — считайте, что только сегодня вы принесли присягу. Былых преступлений не станем вспоминать ни император, ни я». Новоприбывших разместили в том же лагере, где находились воины Цериала; по манипулам был оглашен приказ, запрещающий солдатам, если они поссорятся или начнут браниться, попрекать товарищей былой изменой или понесенным поражением.
73. Вскоре после этого Цериал созвал на сходку тревиров и лингонов и заговорил с ними следующим образом: «Я никогда не был оратором и привык оружием доказывать доблесть римского народа. Но раз для вас важнее всего — разговоры, раз добро и зло вы судите не по их подлинному значению, а по тому, чем назовет их какой-нибудь бунтовщик, я решил обратиться к вам с несколькими словами; исход войны почти решен, и вам важнее их выслушать, чем мне сказать. Римские полководцы и императоры вступили в земли, принадлежавшие вам и другим галлам, не из алчности, а по просьбе ваших предков, едва не погибших от междоусобных войн[200]. Германцы, которых вы в ту пору призвали на помощь, обратили в рабство вас всех, не разбирая, где союзник, где враг. Сколько раз сражались мы с кимврами и тевтонами, какие трудности пришлось вынести при этом нашим войскам, чем кончились войны с германцами[201] — достаточно хорошо известно. Мы поставили свои армии на Рейне не для того, чтобы обеспечить безопасность Италии, а для того, чтобы не дать новому Ариовисту[202] посягнуть на государство галлов. Неужели вы думаете, что вы милее Цивилису, батавам и зарейнским племенам, чем их предкам — ваши отцы и деды? Та же страсть к грабежам, та же алчность и любовь к скитаниям всегда гнали германцев в галльские земли; то же стремление захватить ваши плодородные края и вас самих испокон века заставляло их покидать свои болота и дебри. Свобода и прочие громкие слова для них лишь предлог; не было еще человека, который, намереваясь захватить власть и поработить других, не прибегал бы к этим словам.
74. «Борьба за власть и междоусобные войны терзали Галлию, пока вы не приняли наши законы. С тех пор, сколько бы раз вы ни бунтовали, мы использовали свое право победителей для единственной цели — взыскивали с вас лишь то, что необходимо для поддержания мира: спокойствие народов охраняется армиями, армии нельзя содержать без жалованья, жалованье солдатам неоткуда взять, если не взимать податей. Во всем остальном мы с вами равны: вы командуете многими из наших легионов, вы управляете провинциями, и этими, и другими; нет ничего, что было бы доступно нам и недоступно вам. Добро, которое творят хорошие государи, приносит пользу и вам, хотя вы живете вдали от Рима; жестокость дурных обрушивается только на нас, стоящих рядом. Сносите алчность и расточительность принцепсов так, как вы сносите недород или ливни, губящие урожай. Пороки будут существовать, пока существует род человеческий, но и они не беспрерывно властвуют над людьми, нет-нет да и наступают лучшие времена. Или вы, может быть, надеетесь, что правление Тутора и Классика будет более мягким? Что войска, которые вам понадобятся, дабы обуздывать натиск германцев и бриттов, потребуют меньших налогов? А ведь война всех со всеми и есть то, что вас ждет, если, — да не допустят этого боги, — римляне будут изгнаны из Галлии. Восемьсот лет сопутствовала нам удача, восемьсот лет возводилось здание Римского государства, и всякий, кто ныне попытается разрушить его, погибнет под развалинами. Самая большая опасность, однако, грозит вам, ибо вы обладаете золотом и богатствами, из-за которых чаще всего и возникают войны. Любите же и охраняйте мир, любите и охраняйте Город, который все мы, победители и побежденные, с равным правом считаем своим. Перед вами выбор между покорностью, обеспечивающей вам спокойную жизнь, и упорством, таящим смертельную опасность; вы уже испытали и то, и другое; пусть же опыт заставит вас выбрать первый из этих путей». Лингоны и тревиры ожидали гораздо худшего; речь Цериала успокоила и ободрила их[203].
75. Победоносная армия находилась в земле тревиров, когда Цивилис и Классик прислали Цериалу письмо следующего содержания: Веспасиан умер, хотя в официальных донесениях это и скрывается; Рим и Италия охвачены междоусобной войной; Муциан и Домициан не популярны, за ними никто не пойдет. Если Цериал согласен принять верховную власть над всей Галлией, они — Цивилис и Классик — удовлетворятся господством над своими племенами; если же он предпочитает сражаться, они согласны и на это. Цериал ничего не ответил, а гонца, принесшего письмо, отправил к Домициану.
Отряды варваров стекались отовсюду. Многие обвиняли Цериала в том, что он дал им объединиться, а не вступал в бой с каждым в отдельности. Римляне же тем временем обносили валом и рвом лагерь, который при постройке по неосторожности оставили неукрепленным.
76. Среди германцев шли споры. Цивилис настаивал на том, чтобы дождаться прихода зарейнских племен. «Римляне так их боятся, — утверждал он, — что смешаются, едва завидя их. Правда, что белги открыто перешли на нашу сторону и преданы мне, но ведь из всех галлов только они одни и составляют настоящую силу, все остальные — не более чем добыча для победителей». Тутор считал, что всякое промедление на пользу римлянам: «Отовсюду стекаются армии, — говорил он, — один легион переправляется из Британии, несколько вызваны из Испании, из Италии тоже движутся войска, причем идут не новобранцы, а старые, закаленные в боях воины. Германцы, на которых мы возлагаем столько надежд, не привыкли слушаться приказов, не знают дисциплины, всегда и во всем движимы лишь жаждой наживы. Единственное, что на них действует, — это деньги и подарки, которых у римлян больше, чем у нас, и не настолько они любят войну, чтобы предпочесть труды и опасности возможности получить те же деньги без всякого риска. Если же мы не станем медлить и нападем на врага сейчас, то Цериалу нечего будет нам противопоставить, кроме легионов, прежде входивших в состав германской армии, связанных обязательствами, которые они на себя приняли, вступив в союз с галлами. Поражение, которое римляне неожиданно для самих себя нанесли недавно Валентину и толпе его тревиров, исполнило самомнения и солдат, и их полководцев. Теперь они рвутся к новым победам, но когда явятся к нам, то увидят перед собой не юношу, больше способного произносить речи на сходках, чем владеть мечом[204], а Цивилиса и Классика, один лишь вид которых сразу заставит их вспомнить перенесенные опасности, бегство, голод, вспомнить, сколько раз их жизнь зависела от прихоти победителя. Тревиры и лингоны тоже ведут себя спокойно не оттого, что любят римлян; пройдет страх, и они снова возьмутся за оружие». Классик присоединился к мнению Тутора, и это решило спор; тотчас же начались приготовления к бою.
77. В центре встали убии и лингоны, на правом фланге — когорты батавов, на левом — бруктеры и тенктеры. Одни устремились вперед по горам, другие — по равнине, между дорогой и Мозеллой, и столь неожиданно налетели на наши позиции, что Цериал, ночевавший не в лагере, еще лежа в постели у себя в комнате, одновременно услышал и о нападении врага, и о поражении своих войск. Он обрушился на тех, кто принес это известие, и приписал его их трусости, но вскоре его глазам открылась вся картина побоища: оборона лагеря прорвана, конница бежит, середина моста через Мозеллу, соединявшего обе части города, занята противником[205]. Цериал всегда в критических обстоятельствах сохранял полное самообладание: он своею рукой останавливает бегущих и бросается, без щита, без панциря, под град дротиков. Его храбрость тут же приносит плоды: лучшие воины сбегаются к нему со всех сторон и отбивают мост. Поручив оборону его отборному отряду, Цериал возвращается в лагерь и видит, что манипулы легионов, сдавшихся в плен под Новезием и Бонной, разбегаются, возле значков осталось лишь несколько солдат, орлы почти полностью окружены врагами. В ярости обращается он к солдатам: «Кто может сказать, что вы изменники? Вы ведь не предаете ни Флакка, ни Вокулу[206]. Вы всего лишь отступаетесь от человека, безрассудно поверившего, что вы порвали союз с галлами и вспомнили о присяге, принесенной Риму. Пусть меня постигнет судьба Нумизиев и Геренниев[207], — чтобы не осталось в живых ни одного из ваших легатов, чтобы все они пали от руки солдат или под ударами врагов. Идите, скажите Веспасиану, а еще лучше Цивилису и Классику, что вы бросили своего полководца на поле боя. Скоро наши легионы будут здесь, я не останусь неотмщенным, а вы безнаказанными».
78. Все это была правда, и трибуны и префекты твердили легионерам то же самое. Солдаты собрались в когорты и манипулы. Они не могли развернуться строем, ибо враги были повсюду и территория лагеря, на которой шел бой, загромождена палатками и тюками. Тутор, Классик и Цивилис, каждый со своей стороны, воодушевляли бойцов, говорили галлам о свободе, батавам о славе, германцам о добыче. Победа склонялась на сторону варваров. Но двадцать первый легион, который не был так стеснен, как остальные, сумел выдержать атаку нападающих и заставил их отступить. Сами боги, должно быть, сломили боевой дух победителей, и они обратились в бегство. Варвары объясняли дело так, будто их испугал вид когорт, которые, смешавшись в начале сражения, отступили под натиском врага в горы, там снова построились и теперь производили впечатление шедших на помощь римлянам свежих подкреплений. На самом деле они одержали было уже победу, но забыли о противнике и начали драться между собой из-за добычи. Цериал, по небрежности чуть не проигравший сражение, поправил дело мужеством и упорством: он сумел использовать выпавшую на его долю удачу, в тот же день взял лагерь мятежников и уничтожил его.
79. Отдыхать солдатам пришлось недолго. Жители Агриппиновой колонии просили помощи и предлагали выдать жену Цивилиса, его сестру и дочь Классика, оставленных у них в залог взаимной верности батавов и галлов. Они перебили германцев, которые жили поодиночке в домах колонистов, боялись теперь, что враги, оправившись от поражения, вновь обретут уверенность в своих силах и вернутся мстить, и с полным правом просили римлян о защите. Цивилис уже шел к городу; силы его были все еще довольно значительны, ибо оставалась нетронутой лучшая его когорта, состоявшая из хавков[208] и фризов и расположенная в Тольбиаке[209], на окраине Агриппиновой колонии. В пути, однако, он получил недобрые известия, заставившие его изменить свои планы: жители колонии устроили для составлявших эту когорту германских солдат большой пир, а когда те, отяжелев от пищи и вина, заснули, заперли их в доме и сожгли; так благодаря коварству колонистов вся когорта оказалась уничтоженной. К этому же времени к Агриппиновой колонии после форсированного марша подошел Цериал. Опасность грозила Цивилису и с другой стороны: четырнадцатый легион мог с помощью британского флота напасть на батавов, живших на побережье Океана[210]. Однако легат этого легиона Фабий Приск повел своих солдат по суше, напал на племена нервиев и тунгров, и они тут же сдались ему. Флот тем временем подвергся нападению каннинефатов, потопивших или захвативших большую часть кораблей. Те же каннинефаты разгромили нервиев, по собственному почину выступивших на поддержку римлян. Классик тоже одержал победу над конным отрядом, высланным Цериалом к Новезию. Все эти поражения, сами по себе мелкие, но следовавшие одно за другим, омрачали славу, окружавшую после недавней победы армию Цериала.
80. Примерно в эти же дни Муциан приказал убить сына Вителлия[211], говоря, что нельзя считать войну по-настоящему конченной, пока не уничтожены семена смуты. Он не допустил также, чтобы Домициан включил Антония Прима в свою свиту, ибо опасался популярности Антония среди солдат и знал, что тщеславие этого человека не позволит ему терпеть кого-либо рядом с собой, а тем более — выше себя. Антоний уехал к Веспасиану, где был принят с меньшим радушием, чем рассчитывал, хотя никакой враждебности к нему император также не проявил. Противоречивые чувства владели Веспасианом. С одной стороны, он признавал заслуги Антония и понимал, что война окончилась победой лишь благодаря ему, с другой — письма Муциана убеждали его в обратном. Приближенные императора тоже всячески чернили Антония, говорили, что он человек непостоянный, обуянный гордыней, напоминали о неблаговидных поступках, совершенных им в молодости[212]. Антоний и сам оскорблял людей своей заносчивостью: он без конца напоминал о своих заслугах, всех считал трусами, бранил Цецину, уверяя, что тот сдался в плен без боя[213]. Постепенно уважать его перестали и даже начали презирать, хотя, казалось, он по-прежнему окружен дружеским расположением.
81. За несколько месяцев, что Веспасиан провел в Александрии, дожидаясь, пока установятся попутные ветры и море станет совсем спокойным[214], произошло множество чудес, как бы доказывавших благоволение неба и приязнь богов к новому принцепсу. Один из александрийских простолюдинов, у которого, как все знали, болезнь отняла зрение, пал Веспасиану в ноги, со слезами умоляя об исцелении. Он уверял, что поступает так по велению Сераписа, почитаемого этим суеверным народом больше всех прочих богов, и просил принцепса смазать ему слюной веки и глазницы. Другой, с парализованной рукой, якобы по указанию того же бога, умолял Цезаря наступить ему на больную руку. Сначала Веспасиан посмеялся над обоими и наотрез отказал им. Однако, когда они стали настаивать, он заколебался: ему не хотелось прослыть слишком самоуверенным, но мольбы обоих калек и уверения льстецов рождали в нем надежду, что исцеление может удасться. Наконец, он приказал спросить у врачей, в человеческих ли силах справиться с подобной болезнью глаз и с таким увечьем руки. После долгих споров те ответили, что слепой утратил зрение не до конца и его можно восстановить, устранив помехи, которые не дают больному видеть; что же касается руки, то она вывихнута и под действием целительной силы может вернуться в обычное положение. «Может быть, — говорили врачи, — это угодно богам, и они избрали принцепса для исполнения своей воли. Кроме того, если исцеление удастся, слава достанется Цезарю; если ничего не получится, посмешищем станут калеки». Веспасиан, решив, что удача сопутствует ему во всем, и нет вещи, даже самой невероятной, которой ему не дано было бы совершить, весело улыбаясь, исполнил то, о чем его просили. Огромная толпа следила за ним с напряженным вниманием. Увечный тут же начал двигать рукой, слепой узрел дневной свет. Люди, присутствовавшие там, уверяют, что все так в точности и происходило; они повторяют это до сего дня, когда им уже нет выгоды говорить неправду.
82. После этого случая Веспасиан еще сильнее захотел посетить святилище божества[215], дабы узнать о судьбах империи. Он приказал, чтобы в храм никого не пускали, но когда вошел в святилище и с напряженным вниманием ждал, что скажет оракул, заметил позади себя знатного египтянина по имени Басилид; Веспасиан знал, что этот Басилид лежит сейчас больной в нескольких днях пути от Александрии. Он спросил жрецов, приходил ли в тот день Басилид в храм, расспросил прохожих, видели ли его в городе, и, наконец, послал верховых к месту, где он находился. Вернувшись, всадники донесли, что в тот момент, когда Веспасиан видел его в храме, Басилид был в восьмидесяти милях от Александрии. Тогда Веспасиану стал ясен смысл божественного видения, и он понял, что само имя Басилида содержало ответ оракула на его вопрос[216].
83. Из наших писателей никто еще достойным образом не рассказал о происхождении этого божества[217]. Египетские жрецы говорят о нем следующее. Первый из македонян, кто сумел превратить Египет в мощную державу, был царь Птолемей[218]. Когда он обносил стенами только что основанную в ту пору Александрию[219], строил в ней храмы и создавал религиозные обряды, ему было видение, — во сне предстал ему юноша необычайного роста и редкой красоты и приказал: «Пошли самых верных друзей своих в Понт[220], дабы они привезли оттуда мое изображение. Царству твоему оно принесет счастье, а храму, где его поставят, — величие и славу». Едва юноша произнес эти слова, как огненный вихрь вознес его на небо. Встревоженный пророческим видением, Птолемей рассказал о нем египетским жрецам, опытным в толковании вещих снов. Те признались, однако, что почти ничего не слыхали о Понте и народах, живущих за пределами Египта. Тогда Птолемей обратился к Тимофею, афинянину из рода Евмолпидов[221], которого он еще раньше вызвал из Элевсина, поручив руководить отправлением священных обрядов, попросил его объяснить видение и истолковать волю божества. Тимофей расспросил людей, бывавших в Понте, и узнал от них, что есть в этих краях город, называемый Синопа[222], а недалеко от города — древний храм, известный у жителей под именем храма Юпитеру Диту[223]: в святилище, рядом со статуей самого божества, стоит и изображение женщины, которую многие считают Прозерпиной[224]. Но Птолемей был царь, и как то свойственно царям, действовал быстро, лишь пока ему угрожала опасность; видя, что все кругом по-прежнему спокойно, он снова стал больше помышлять о развлечениях, чем о почитании богов, мало-помалу забыл о пророчестве и обратился к другим делам, как вдруг тот же юноша явился ему в еще более грозном облике и сказал, что, если царь не исполнит приказания, немедленная гибель ждет и его самого, и его царство. Жителями Синопы правил в ту пору царь Скидрофемид; Птолемей тут же отправил к нему послов с дарами, велев им по дороге посетить святилище Аполлона Пифийского. Плавание их было удачно, и бог сказал им вполне ясно, что они должны ехать и возвратиться с изображением его отца, статую же сестры оставить на прежнем месте[225].
84. Прибыв в Синопу, послы вручили Скидрофемиду подарки, передали ему просьбу Птолемея и умоляли его эту просьбу исполнить. Царь не знал, что делать, — веление божества приводило его в трепет, народ требовал, чтобы статуи никто не касался, и своим буйством внушал Скидрофемиду ужас: однако подарки и обещания послов делали свое дело, и он все больше склонялся на их сторону. Так прошло три года, в течение которых Птолемей не ослаблял своих усилий и не скупился на подношения; от него приезжали послы все более высокого ранга, росло число прибывавших из Египта кораблей, все увеличивался вес золота, которое они привозили. Грозная тень явилась Скидрофемиду, приказала не медлить долее и тотчас выполнить веление бога. Он продолжал колебаться. Тогда на него обрушились беды; начались болезни, гнев небес, день ото дня все более неумолимый, разразился над жителями Синопы. Царь собрал народ и стал говорить о велении божества, о видениях, которые являлись ему и Птолемею, о несчастьях, все более свирепо терзавших Синопу. Жители не хотели слушаться царя; они ненавидели египтян, боялись за себя и кончили тем, что выставили у храма охрану. Поэтому и приходится так часто слышать, будто статуя сама поднялась на один из кораблей, стоявших у берега. Не меньшее удивление вызывает и та невиданная быстрота, с которой суда прошли огромное расстояние от Синопы до Египта: уже на третий день они появились в гавани Александрии. Святилище, размерами своими соответствующее величию города, было выстроено в месте, называемом Ракотис[226], где стоял старинный маленький храм, посвященный Серапису и Изиде. Именно так рассказывают чаще всего о происхождении храма и о том, каким образом попала сюда статуя бога. Я знаю, что, по мнению некоторых, статуя была привезена из сирийского города Селевкии[227] в правление Птолемея, третьего царя с этим именем[228]. Есть также люди, считающие, что привез ее тот самый Птолемей, о котором шла речь выше, но не из Синопы, а из Мемфиса, твердыни древнего Египта, пользовавшейся некогда громкой славой. Бога этого одни считают Эскулапом, так как он излечивает болезни, другие Озирисом — древнейшим божеством Египта; многие говорят, что раз он правит всем сущим, то это должен быть Юпитер; большинство же видит в нем отца Дита, поскольку многие признаки указывают на это прямо, а другие могут быть истолкованы в таком же смысле.
85. Еще не дойдя до Альп, Домициан и Муциан получили известие о благополучном исходе военных действии против тревиров. Яснее всего говорило об одержанной победе пленение Валентина, полководца противника[229]. Он держал себя мужественно, и лицо его еще выражало то одушевление, с которым он вел в бой своих соплеменников. Его участь была решена заранее, его выслушали лишь для того, чтобы узнать его образ мыслей, и осудили на смерть. Когда во время казни кто-то, желая уязвить Валентина, сказал, что его родина снова находится под игом победителя, он ответил: «Смерть меня утешит».
Муциан, сделав вид, что все это только что пришло ему в голову, выступил, наконец, с предложением, которое вынашивал издавна: вряд ли будет достойно Домициана теперь, когда кампания по сути дела кончена и сопротивление врага милостью богов сломлено, появиться на театре военных действий и делить славу с другими; если бы речь шла о судьбе империи, о спасении галльских провинций, тогда действительно место Цезаря было бы в первых рядах сражающихся, но борьбу с каннинефатами и батавами лучше предоставить не столь выдающимся полководцам; правильнее будет остановиться в Лугдунуме и, не подвергая себя мелким повседневным опасностям, но в то же время не избегая настоящих трудностей, показать окружающим народам принципат во всем его величии и мощи[230].
86. Домициан последовал этому совету; он разгадал замысел Муциана, но не хотел, чтобы тот это понял, и вместе с ним прибыл в Лугдунум. Существует мнение, что из Лугдунума Домициан отправил тайных послов к Цериалу, дабы выяснить, передаст ли тот ему, если он явится в армию, свои войска и командование над ними. Так и осталось неясным, что было у Домициана на уме: готовился ли он к войне с отцом или собирал силы и средства для борьбы с братом, ибо Цериал, с присущими ему умеренностью и здравым смыслом, сумел представить этот поступок Домициана как проявление детского тщеславия и превратил все в шутку. Видя, что его юный возраст вызывает презрение у людей пожилых, Домициан перестал выполнять даже те немногие государственные обязанности, которые на себя принял, прикинулся скромным, простоватым и, удалившись в уединение, сделал вид, будто всецело предался изучению литературы и сочинению стихов. Он хотел таким образом скрыть свои подлинные намерения и избежать соперничества с братом, чью мягкую душу, столь непохожую на его собственную, он никогда не был в состоянии понять.