Кажется, все, что только возможно придумать для человека, все это видала и испытала обширная Сибирь, и ничем не удивишь ее, — никакой новинкой! Проходили по ней тысячи верст закованные арестанты, громыхая тяжелыми цепями, кололи и рыли в темных рудниках ее недра, томились в ее острогах; по ее дорогам, весело звеня бубенцами, мчатся резвые тройки, а по тайгам[3] бродят беглые каторжники, воюя с зверями, и то выжигают селения, то питаются Христовым именем: толпы переселенцев тянутся из России почти сплошной вереницей, ночуя под телегами, греясь у костров, а навстречу им идут назад другие толпы, — обнищавшие, голодные и больные, и много их умирает по пути, — и ничто никому не ново. Слишком много чужого горя видала Сибирь, чтобы чему-нибудь удивляться. Не удивился никто и на Семку, когда тот проходил селением или спрашивал:
— Которая тут дорога в Расею?
— Все дороги в Расею ведут, — просто отвечали ему, и махали руками вдоль пути, как бы удостоверяли его направление.
И Семка шел без устали, без боязни; его радовала свобода, веселили поля с пестрыми цветами и звон колокольчиков проносившейся мимо почтовой тройки; иногда он ложился на траву и крепко засыпал под кустом шиповника, или забирался в придорожную рощу, когда становилось жарко. Сердобольные сибирские бабы кормили его хлебом и молоком, а попутные крестьяне иногда подвозили в телегах.
— Дяденька, подвези, пожалуйста! — упрашивал Семка, когда его догонял кто-нибудь на лошади.
— Тетенька, подай милостыньку! — обращался он в деревнях к хозяйкам.
Тетенька, подай милостыньку! — обращался он к хозяйкам
Все его жалели, и Семка был сыт.
На третий день перед Семкой заблестела река.
— Вот, вот! Она и есть!
Он вспомнил, как недавно с отцом они переехали поперек эту реку; только их тогда было очень много, и народ перевозили не разом, а партиями. Он вспомнил, как на барке, на которой они переплывали, ходили вокруг столба две лошади с завязанными глазами и тянули какой-то канат, а возле лошадей бегал с кнутом старик в рубахе и широкой шляпе и все кричал охрипшим голосом. «Н-но! проклятые! Н-но! но! родные!» И лошади от его крика бегали быстрее вокруг столба, и канат крутился тоже быстрее, а барка все ближе подвигалась к другому берегу… Но где же теперь эта барка?
Широко разливалась перед Семкой река. Солнце уже закатилось, и багрянец неба ярко отражался в воде. Было красиво и тихо, но всюду было так пусто, что Семка смутился. Вдалеке, на противоположном берегу, виднелось какое-то селение, а направо и налево тянулись рощи. Спустившись по круче к самой воде, Семка начал вглядываться то в одну, то в другую сторону, но было попрежнему все пусто и немо, только у ног его сердито плескалась холодная река да по небу тянулись гуськом какие-то птицы.
В смущении, он побрел вдоль по берегу, но нигде не было ни души, не слышалось ни единого звука. Между тем, багрянец заката начал медленно угасать; бледнее становилось небо, и на дальних полях закурилась роса.
Семка задумался.
Потом он сел на песок и только тогда почувствовал, что устал и что итти более не может. Да и куда же уйдешь, когда перед глазами вода?.. Сначала он глядел на эту воду, следил, как она стремится куда-то вперед и плещется о берег, потом глядел на небо, на меркнущее пространство вдалеке за рекой, на лес, на поляны, — и что-то грустное, смутное ложилось камнем на его детское сердце. Была ли это простая боязнь или сознание круглого сиротства, или раскаяние, или, может быть, дума о родине, но только Семке хотелось заплакать, хотелось есть и пригреться, хотелось видеть подле себя отца с матерью, и он, закусив палец, сидел неподвижно над рекой, уставившись глазами куда-то вдаль, и ничего не видел перед собою.
Вдруг среди затишья послышались звуки, неясные и негромкие. Семка встрепенулся. Казалось, кто-то пел про себя, нехотя, заунывную песню, пел лениво, сквозь зубы, почти сквозь сон…
Действительно, из-за куста, где река делала небольшой изгиб, показался челнок; он плыл не спеша и держался возле самого берега.
— Дяденька… довези! — крикнул Семка, когда рыбак, мурлыча песню, поравнялся с ним. — Дяденька!., а, дяденька!..
Тот повернул голову, и Семка увидел его загорелое нерусское лицо, с клочком черной бороды и вздернутой верхней губой, из-под которой виднелись острые белые зубы. Сидел он в таком маленьком челночке, вырубленном из ствола, что вода приходилась почти вровень с бортами; при этом речная зыбь сильно качала его, и была страшно, что он сейчас опрокинется и утонет. Но рыбак спокойно опустил весло (другого весла у него не было) и пристально поглядел на мальчика.
— Дяденька, — несмело повторил Семка, — перевези пожалуйста!
— А деньга давал? — резко ответил тот, и было заметно, что он недоволен просьбой.
Потом он нахмурил брови и сморщил нос, отчего зубы его сделались еще длиннее, и почесал себе грудь корявыми пальцами. Белая рубаха, с тесемкой у ворота, которая покрывала его сутулое тело, была расстегнута, и в прорехе виднелась грудь, такая же темная, землистого цвета, как было его лицо.
Грубый ответ, злое выражение лица рыбака и наступающая ночь среди пустыни совсем озадачили Семку. В эти три дня он перевидал много людей, но все они относились к нему участливо, сердечно, и только сейчас, когда помощь была особенно дорога и необходима, он встретился с суровым человеком и в первый раз почувствовал своей детской душою — чужого… Это был именно «чужой» человек, которому все равно, будет ли Семка сыт и жив, или не будет. И Семка глядел на него со страхом, почти враждебно. Ему вдруг стало так печально и тяжело, так стало жалко отца с матерью, так сиротливо и горько, что захотелось броситься в воду и умереть. И, не зная, что сделать, Семка схватился обеими руками за волосы, повалился ничком на песок и зарыдал громко, во весь голос; даже рыбаку стало жалко его. Он подумал, не заблудился ли мальчик и не живет ли на той стороне реки.
Дяденька, довези! крикнул Семка
Пожав плечами, он резко крикнул, чтобы Семка взглянул на него:
— Гей-гей!..
Потом указал на дно своего челнока, где валялась кучей мелкая рыба, и грубо проговорил:
— Садись!