Фредегонда также имела свою долю в завоеваниях нейстрийского короля; несколько аквитанских городов, кажется, было предоставлено ей в пользование, то-есть на праве взимания с них всех тех податей, которые следовали казне деньгами и натурой[666]. Желая как можно скорее увеличить эти доходы, добытые военным счастием, которые тоже счастие могло у нее похитить, она внушила королю Гильперику мысль составить, для расширившегося его королевства, новое положение о распределении и окладе поземельных налогов. — Поземельная подать, учрежденная в Галлии римским правительством, взималась в VI веке еще по окладным росписям, составленным по образцу древних императорских росписей. Ее платили только галло-римские владельцы, а свободные лица германского племени были от нее изъяты, по родовому обычаю и в следствие упорного сопротивления, пред которым оказывались бессильными все покушения насильства или хитрости чиновников казначейства[667].

Такой пример был не без влияния и на туземных владельцев, которые, при помощи епископов и высшего городского духовенства, употребляли всевозможные увертки для избежания требований и обысков казенных сборщиков[668]. Сверх того, постоянно возраставшее расстройство правительственной администрации делало взимание податей весьма неправильным, а сбор недоимок ненадежным. Перепись имущества и лиц производилась только частями и становилась все реже и реже; в деле налогов обычай стремился заступить место закона. Около 580 года, когда Фредегонда, не по внушению политических видов, а из свойственного ей корыстного побуждения, решилась присоветовать общую перепись, — подати, платимые в Нейстрийском королевстве с недвижимого имущества, распределены были на том же основании, как и во времена короля Клотера, то-есть в-продолжение по крайней мере двадцати или тридцати лет ни раскладка, ни мера повинностей не подверглись никакому изменению[669].

Совет, поданный королевой, был из числа таких, которые король Гильперик принимал охотно. Решили, что новая раскладка податей будет произведена в целой Нейстрии. Исполнение этой обширной меры король предоставил заботливости своих галло-римских чиновников, отличавшихся, по старой памяти, административным искусством и корыстолюбием. Приступая к действиям по методе, употреблявшейся во времена императоров, они распределили возделанные земли на разряды и наложили на них подати разной величины и повинности разного рода. В-последствии, королевским повелением было предписано привести в исполнение этот план во всех областях, как прежде принадлежавших нейстрискому королю, так и вновь ему подчиненных. Таким образом тягости, наложенные в этой стране более полувека назад на туземных владельцев, вдруг возросли выше всякой меры; новые подати, изменяемые и увеличиваемые не без некоторого искусства, были наложены на все промыслы и падали на орудия земледельческой производительности. Были налоги на поля, на леса, дома, на скот, на рабов, но главная тягость падала на виноградники; они в первый раз были обложены податью по одной амфоре, то-есть по полумере вина с пол-десятины. Это показывает, что Гильперик, жадный к вещественному стяжанию, кажется, преимущественно имел тогда в виду произведения богатых виноградников Аквитании[670].

Обязанность разъезжать из города в город и производить перепись землям и лицам, подлежащим налогу, обязанность в те времена очень трудная и даже не чуждая опасности, была возложена на референдария Марка, галльского происхождения, весьма ревностного к пользам казны и искусного в откладывании на свою долю части тех сумм, которые он собирал[671]. Поручение это было двоякое и могло быть исполнено двумя способами, одним для старых нейстрийских владений, другим для земель вновь приобретенных. Окладные росписи городов, принадлежащих Нейстрискому королевству по последнему разделу, хранились в королевском казначействе; Марк, взяв с собой копии с этих росписей, должен был поверить и пополнить их по новым справкам. Напротив того, в городах, приобретенных от Австразии или от королевства Гонтрана, он должен был овладеть городскими оценочными ведомостями и поверив их, отправить в королевское казнохранилище. Таково было поручение, возложенное на галло-римского пристава, с наказом ускорить, всей силой его власти, взимание новых податей.

Он выехал из суассонского дворца, а может-быть из какого-либо другого соседнего королевского местопребывания, зимой 580 года, и потому ли, что начал объезд с северных городов, или прямо отправился в южные земли, только в конце февраля месяца он был в Лиможе. Этот город, так часто переходивший из рук в руки, сперва законным образом принадлежал Гильперику, пока впоследствии не достался ему войной. Оценочные ведомости его давным-давно хранились в нейстрийских королевских архивах, так-что город этот считался в числе тех, где новая система взимания податей могла быть исполнена простой поверкой росписей; но это было возможно только при посредстве всенародного исследования и показания землевладельцев перед курией, или муниципальным сенатом. Календы, то-есть первый день марта, были, кажется, днем торжественного собрания и судебного присутствия лиможской курии[672]. В этот день муниципальные судьи и сословие декурионов заседали в судилище, или рассуждали в совете, а сельские жители, землевладельцы или поселяне, толпами шли в город по своим тяжебным и другим делам. Этот день был избран Марком для первых его действий; они состояли во всенародном чтении королевских повелений, в склонении, волей или неволей, муниципальных властей к содействию в предпринимаемом исследовании, о состоянии владений, находящихся в черте городских земель, в то время весьма обширных, и затем о внутренней ценности этих имуществ, их различных промыслах и переходах от одного владельца к другому со времени последней переписи[673].

С утра 1-го марта город Лимож был в волнении. Множество граждан всякого звания толпились у входов к тому месту, где должна была собраться курия. Судьи, декурионы, дофензор, епископ и высшее городское духовенство заняли кресла и скамьи сената. Референдарий Марк вошел в собрание с почетной стражей и слугами, несшими его оценочные книги и податные росписи. Он представил данный ему указ, скрепленный отпечатком королевского кольца, и объявил оклад и род податей назначенных королем. Во времена римской империи, дофензор возвысил бы голос и стал бы делать замечания и возражения по праву, данному ему на то законом[674]; но этот светский глава муниципальной власти исчезал, со времени владычества варваров, перед епископом, который один был способен принять на себя попечение о выгодах города. Лиможский епископ, Ферреоль, не уклонился от этого долга. Противопоставляя правам казны давность, он сказал, что город был переписан во времена короля Клотера и перепись эта сделалась законом; что по смерти Клотера, когда граждане присягали Гильперику, этот король обещал клятвенно не вводить у их ни новых законов, ни обычаев, ни отдавать никаких приказаний, клонящихся к новым с них поборам, но держать их так, как они жили под властью его отца[675]. За этими речами, спокойным выражением общего неудовольствия и готовности к сопротивлению, крывшихся тогда в городе, последовал ропот одобрения, раздавшийся со скамеек курии, и, может быть, по римскому обычаю, послышались с разных сторон общие восклицания, подобные следующим: «Истинно! справедливо! Все так думают! Да, все, все![676] »

Кичась своей властью и досадую на задержку, которую могло причинить это сопротивление, Марк отвечал грубо и высокомерно; он сказал, что пришел для того, чтоб действовать, а не спорить; требовал от города повиновения королевскому указу и к требованиям своим присоединил угрозы[677]. Общие крики внезапно покрыли его голос; волнение в собрании сообщилось толпе, собравшейся у дверей; она не выдержала и ринулась в курию. Тогда умеренное сопротивление уступило место народной ярости, и в зале раздались крики: «Не хотим переписи! Смерть грабителю! Смерть хищнику! Смерть Марку[678] ». Сопровождая эти вопли выразительными телодвижениями, народ устремился к тому месту, где королевский пристав сидел рядом с епископом. В эту критическую минуту, епископ Ферреол вторично исполнил благородный долг заступничества, соединенный с его званием: он велел Марку встать, взял его за руку и, удерживая голосом и знаками напор мятежников, остановившихся с изумлением и уважением, достиг выхода из залы и отвел референдария в ближайшую базилику[679]. Марк, достигнув этого убежища, где жизнь его была в безопасности, стал думать о средствах выбраться скорее из Лиможа; это удалось ему также с помощью епископа, — он бежал, может-быть, переодетый.

Между-тем в зале курии волнение продолжалось. Судьи и сенаторы, светские и духовные, смешались там с толпой народа. Одни были пасмурны, не зная на что решиться; другие предавались увлечению политических страстей. В числе последних отличались, кажется священники и настоятели аббатств. Народ, оставшийся с минуту в нерешимости и как-бы в изумлении от того, что выпустил живым и здравым человека, которому готовил мщение, — обратил потом всю свою ярость на оценочные книги, брошенные Марком в бегстве. Самые отчаянные схватили их с намерением изорвать, но другие предложили перенести эти ведомости на площадь и там сжечь с торжеством, которое ознаменовало бы победу лиможских граждан и решимость их не подчиняться новым налогам. Это предложение взяло верх; побежали обыскивать дом, где жил референдарий, и вынесли оттуда все, какие только нашли там, росписи и книги, предназначенные для других городов. При радостных кликах толпы, упоенной мятежом, сложен был костер. Граждане высшего звания волновались наравне с другими и рукоплескали, глядя, как пламень разрушает книги, привезенные королевским чиновником[680]. Вскоре от них остался лишь пепел; но эти книги были только списки, подлинник которых хранился в целости в сундуках королевской казны. Таким образом, избавление, которым хвалился город Лимож, не могло быть прочно.

Оно в-самом-деле было непродолжительно и последствия его были плачевны.

Из первого города, где Марк признал возможным остановиться, он отправил гонца к королю Гильперику с известием о важных событиях, совершившихся в Лиможе. Мятеж, угрозы смертью королевскому чиновнику и истребление ведомостей, — все это было таким преступлением, которое во времена римского владычества, император, какого-бы свойства ни был, никогда не прощал и не миловал. В настоящем деле, к преданиям империи присоединился дух злобы и личной корысти, возбужденной видами собрать, при таком удобном случае, обильную жатву конфискаций и пеней. Эти различные двигатели содействовали, по-видимому, энергической решимости короля. Он отправил в Лимож нарочных чиновников и приказал им войти в него или дружелюбно или силой и жестоко наказать граждан смертной казнью истязаниями, и наконец надбавкой податей, которые привели бы их в ужас[681]. Повеление это было исполнено в точности; королевские пристава прибыли в Лимож, и народ, столь дерзко восставший, не смел или не мог защищаться. После короткого исследования всех обстоятельств мятежа, лиможские сенаторы подверглись изгнанию, а за ними и все знатнейшие граждане. Аббаты и священники, обвиненные в подстрекании народа к сожжению окладных книг, были подвергнуты, на городской площади, разного рода мучениям[682]. Все достояние казненных и изгнанных отобрано было в казну, и на город наложена была особая дань, гораздо тяжелее тех податей, в платеже которых он отказался[683].

Пока лиможских граждан постигала такая тяжкая кара за их однодневный мятеж, референдарий Марк продолжал свой административный объезд и окончил его беспрепятственно. Через шесть или восемь месяцев после своего выезда, он возвратился в бренский дворец и привез деньги, собранные им за первый срок нового налога, вместе с переписями и установленной им раскладкой податей для всех городов королевства. Списки, относившиеся до городов, принадлежавших Фредегонде, были вручены ей для хранения в сундуках, где она берегла свое золото, драгоценности, дорогие ткани и грамоты на владение поместьями[684]; остальные были возвращены в нейстрийскую королевскую казну или впервые в нее поступили. Из этой обширной финансовой операции Марк извлек для себя огромные выгоды, более или менее незаконные; богатства его были предметом зависти и проклятий со стороны собратьев его по происхождению, Галло-Римлян, отягченных и разоренных новыми налогами[685]. Сами ли по себе повинности эти были невыносимы, или тяжесть их увеличивалась от неправильной оценки земель и неравномерной раскладки налогов, но только множество семейств предпочло покинуть свое наследие и переселиться, нежели нести новую подать. В течение 580 года толпы выходцев оставляли нейстрийския земли и селились в городах, повиновавшихся Гильдеберту II или Гонтрану[686].

Этот год, в который правительственные меры короля Гильперика, как бич, пали на Нейстрию, был ознаменован во всей Галлии страшными бедствиями. Весной, Рона и Сона, Луара и ее притоки, переполненные непрерывными дождями, разлились и произвели большие опустошения. Вся овернская равнина была наводнена; в Лионе множество домов было смыто водой и обрушилась часть городских стен[687]. Летом град опустошил округ Буржа; половина города Орлеана истреблена была пожаром. Довольно сильное землетрясение, повредившее городские стены в Бордо, распространилось и на его окрестности; удар, продолжившийся до пределов Испании, отторгнул от Пиренеев огромные глыбы скал, раздавивших стада и людей[688]. Наконец, в августе месяце, самая убийственная оспа открылась в некоторых местах центральной Галлии и, распространяясь мало-помалу, обошла почти всю страну.

Мысль о тайном отравлении, которая, в подобных бедствиях, всегда представляется воображению народа, была принята почти повсеместно и пития из противоядных трав играли главную роль между всеми другими врачеваниями[689]. Страшная смертность особенно поражала детей и юношей. При этом плачевном зрелище скорбь отцов и матерей была поразительна; она извлекает у современного повествователя вопль сочувствия, в выражении которого есть много нежности и мягкости: «Мы теряли», говорит он, «своих кротких и милых младенцев, которых грели на нашей груди, носили на наших руках, кормили с заботливым старанием собственными нашими руками; но мы осушали слезы наши и говорили, как святой муж Iов: «Господь даде, Господь отъят; яко Господеви изволися, тако бысть: буде имя Господне благословенно во веки[690] ».

Когда поветрие, опустошив Париж и его окрестности, дошло до Суассона и вместе с этим городом охватило королевское местопребывание, Брен, оно постигло короля Гильперика почти первого. Он почувствовал тяжкие признаки начала болезни, но имел в этом испытании преимущество возраста и скоро оправился[691]. Пока он выздоравливал, занемог младший из его сыновей, Дагоберт, еще не окрещенный. По набожной предусмотрительности и в надежде призвания на младенца небесной благодати, родители поспешили окрестить его[692]; ребенку, по видимому, сделалось лучше, но вскоре брат его, Клодоберт, пятнадцати лет от роду, был поражен свирепствовавшим недугом[693]. Видя двух сыновей своих на смертном одре, Фредегонда почувствовала те страшные муки, которые свойственны только сердцу матери под тяжестью этой скорби что-то странное совершилось с этой душе, зверски себялюбивой. В ней пробудились проблески совести и человеческих чувств; ей пришло на ум раскаяние, жалость к чужим страданиям, боязнь Божьего суда. Зло, которое она совершила или присоветовала, особенно мрачные события того года, кровь пролитая в Лиможе, разного рода бедствия, навлеченные на все королевство новыми налогами, — все это ей представилось, смущая ее воображение и вселяя раскаяние, смешанное со страхом[694].

Тревожимая материнскими опасениями и угрызениями совести, Фредегонда однажды, находилась вместе с королем, в комнате, где лежали оба сына ее в лихорадочном изнурении. На очаге горел огонь для приготовления питья юным страдальцам и по причине наступивших сентябрьских холодов. Гильперик, безмолвный, не показывал большего волнения; напротив того королева, вздыхая, озиралась кругом и, устремляя взоры то на одного, то на другого сына, обнаруживала своими телодвижениями беспокойство и смущение мыслей, ее волновавших. В таком состоянии души германским женщинам часто случалось говорить импровизированными стихами, или языком более поэтическим и мерным, нежели обыкновенный разговор. Увлекала ли их сильная страсть, или хотели они сердечным излиянием ослабить горечь каких либо душевных страданий, всегда прибегали они к такому более торжественному способу выражения своих впечатлений и разного рода чувствований, печали, радости, любви, вражды, негодования или презрения[695]. Подобное вдохновение снизошло на Фредегонду; она обратилась к королю и, устремив на него взор, требовавший внимания, произнесла следующие слова[696]:

«Давно мы творим зло и милосердие Божие нас терпит; часто оно карало нас болезнями и другими бедствиями, а мы все не исправились.

«И вот теряем сыновей наших; их изводят слезы неимущих, жалобы вдовиц, воздыхания сирот, и нет нам надежды кого нибудь сберечь.

«Мы стяжаем злато, не зная, для кого все это копим; теперь сокровища наши, вызвавшие столько насилий и проклятий остаются без господина.

«Не полны разве были вином наши подвалы? Не ломились разве под пшеном наши житницы? Разве сундуки наши не были набиты золотом, серебром, каменьями, ожерельями и разным царским убором? Что имели лучшего, то ныне теряем[697] »

Тут слезы, которые в начале этой жалобы заструились из очей королевы, а потом, при каждой паузе, лились все обильнее, наконец заглушили ее голос. Она замолчала и понурила голову, рыдая и ударяя себя в грудь[698]; потом встала, как-бы вдохновенная внезапной мыслью, и сказала королю: «И так, если ты мне веришь в этом, пойдем и бросим в огонь все эти росписи беззаконных налогов; на нашу казну станет и того, что доставало отцу твоему, королю Клотеру[699] ». Она тотчас же приказала вынуть из своих сундуков переписные ведомости, которые Марк привез из городов, ей принадлежавших. Когда их подали, то она взяла их и одну за другой побросала на широкий очаг, на горячие уголья. — Взоры ее одушевлялись, глядя, как пламень обхватывал и пожирал эти списки, составленные с великим трудом; но король Гильперик, более удивленный, нежели обрадованный таким неожиданным поступком, глядел, не вымолвив ни слова одобрения. «Разве ты колеблешься», повелительно сказала ему королева: «делай, что, ты видишь, я сделала; если теряем сыновей наших, то по-крайней-мере сами избегнем вечных мучений[700] ».

Повинуясь такому внушению, Гильперик пошел в комнату, где были собраны и хранились государственные акты. Он велел достать оттуда все росписи, составленные для взимания новых податей, и приказал бросить их в огонь; после того разослал в разные области своего королевства гонцов с объявлением, что прошлогодний указ о поземельном налоге уничтожен королем, и с запрещением графам и всем коронным чиновникам взимать его на будущее время[701].

Между-тем, смертельная болезнь не прекращалась; младший из двух детей скончался первый. Родители пожелали похоронить его в базилике Сен-Дени и велели перенести тело из бренского дворца в Париж, но не сопровождали его сами[702]. Все их заботы обратились тогда на Клодоберта, положение которого подавала лишь слабую надежду. Отвергнув всякую человеческую помощь, родители положили его на носилки и пешком проводили в Суассон, в базилику св. Медара. Там, по суеверному обычаю того времени, они установили постель Клодоберта рядом с гробницей святого и дали торжественный обет за восстановление его здоровья. Но больной, утомленный усталостью от нескольких миль дороги, в тот же день впал в предсмертное томление и к полуночи умер[703]. Эта смерть сильно тронула всех городских жителей; с сочувствием, которое обыкновенно внушает преждевременный конец царственных особ, граждане Суассона соединяли также и мысль о собственной своей участи. Почти каждый из них оплакивал какую либо недавнюю утрату. Они толпой повалили на похороны молодого принца, и провожали его до места погребения, в базилике святых мучеников Крепина и Крепиньяна. Мужчины проливали слезы, а женщины, одетые в черном, изъявляли такую же горесть, как-бы при погребении отца или мужа; им казалось, что, провожая эти похороны, они облеклись в печаль за все семейства[704].

В изъявление отцовской горести, Гильперик роздал богатые дары на церкви и бедных. Он не вернулся в Брен, где пребывание было для него неприятно и где эпидемия продолжала свои опустошения; выехав из Суассона с Фредегондой, он поселился в ней в одном из королевских дворцов, находившихся на опушке обширного Кюизского Леса, недалеко от Компьена. Тогда был октябрь месяц, пора осенней охоты, имевшей значение народного празднества; всякий мужчина франкского происхождения предавался этой забаве с увлечением, способным заглушить в нем самую сильную горесть[705]. Движение, шум, прелесть деятельного и нередко опасного занятия, утоляли скорбь короля и по временам возвращали ему спокойное расположение духа; но печаль Фредегонды не знала ни развлечения, ни отдыха. Скорбь матери еще более увеличивалась в ней от ожидания перемены, которую потеря обоих сыновей должна была повлечь в ее королевском значении, и от опасений ее на счет будущего. Оставался только один наследник Нейстриского Королевства, и то был Клодовиг, сын другой женщины, супруги, — которую она некогда вытеснила, — человек, которого недавний заговор выставил ей предметом надежды и козней врагов ее[706]. Будущее вдовство, несчастье, которого она ежедневно должна была страшиться, поражало ее ужасом; в тревожных опасениях своих она воображала себя низложенной, лишенной почестей, власти, богатств, подвергнутой мести и жестокостям, или унижению худшему, смерти.

Однако это новое душевное беспокойство не обратило ее к таким же помыслам, как первое. Став на короткое время выше самой себя, благодаря благородным и нежным внушениям материнского чувства, она снова возвратилась к собственному характеру, к безмерному себялюбию, коварству и жестокосердию. Она стала изыскивать средства вовлечь Клодовига в сети, и для погибели врага своего рассчитывала в уме на бич, похитивший у нее собственного ее сына. Молодой принц, не быв в Брени, избежал язвы; она решилась, под лживым предлогом, внушить отцу его мысль отправить его в это место, где зараза губила все сильнее и сильнее. Придуманный ею, для убеждения своего мужа, предлог состоял вероятно в необходимости выведать, через доверенное лицо, через члена семейства, о том, что делается в этом королевском жилище, внезапно покинутом господами и подверженном воровству и хищениям нового рода. Ни мало не подозревая тайных побуждений этого совета, Гильперик его одобрил; он отправил к Клодовигу, с гонцом, приказание ехать в Брен, и юноша повиновался с той сыновней покорностью, которая была в духе германских нравов[707].

Вскоре король переехал из Кюизского Леса в поместье Шелль, на Марне, для личного надзора за уборкой годовой жатвы или, может-быть, за тем, чтобы придать разнообразия своим развлечениям. Там вспомнил он о своем сыне, находившемся, в угоду ему, в Брени среди опасности, почти неизбежной, и вызвал его к себе[708]. Клодовиг возвратился жив и здоров; полный доверия к самому себе и к счастию, допустившему его пережить младших братьев, он будто нарочно раздражал досаду и ненависть Фредегонды. Он обходился с ней с презрительной гордостью и всякому встречному говорил речи, подобные следующим[709]; «Братья мои перемерли; королевство достается мне одному; вся Галлия будет мне подвластна; судьба готовит мне всемирное царство. — Враги мои у меня в руках; я поступлю с ними, как мне заблагорассудится»[710]. К такому ребяческому самохвальству, дышащему гордостью, внушенной Нейстрийцам недавними завоеваниями и их надеждой восстановить единство франкского господства, ему нередко случалось присоединять и ругательства на королеву[711].

Фредегонде были известны все речи ее пасынка, и при том сильном беспокойстве, в котором она тогда находилась, эти пустые слова наводили на нее ужас. Сперва доносили ей верно; потом к истине примешалась лож; наконец ей сообщали чистые сказки, выдуманные из ревностного усердия[712]. Однажды кто-то сказал ей: «Если ты лишилась сыновей, то единственно от козней Клодовига. Он в связи с дочерью одной из твоих прислужниц и научил мать извести колдовством детей твоих. Предваряю тебя, не жди теперь лучшего и себе, потеряв то, что давало тебе надежду на царство[713] ». Этот лживый донос, поразив королеву словно электрический удар, возбудил в ней всю ее энергию и обратил ее от уныния к ярости. Она велела схватить в своем доме, связать и привести к себе обеих женщин, ей указанных. По ее приказанию, любовницу Клодовига секли розгами и отрезали ей косу в знак позора, которым, по обычаю Германцев, отмечали перед наказанием, прелюбодейную женщину или распутную девушку; потом выставили несчастную на дворцовом дворе, ущемив ее тело между двумя половинками расщепленного бревна, поставленного перед окнами молодого принца, чтобы за-одно пристыдить и огорчить его[714]. Между-тем, пока дочь подвергалась этой казни, призвали к допросу мать и пыткой заставили ее сделать ложное признание в чародействе, в котором ее винили[715].

С этим доказательством, на которое, казалось, не было возражений, Фредегонда пошла к королю, рассказала ему все, что узнала, и требовала отмщения Клодовигу. Рассказ ее, искусно перемешанный с намеками, которые могли заставить Гильперика опасаться за собственную свою жизнь, сделал на него такое впечатление, что, ничего не разбирая, никого не расспрашивая, даже не выслушав своего сына, он решился предать его на суд мачехе[716]. Сделавшись от легковерия малодушным, предполагая в Клодовиге, сверх преступления, в котором его обвиняли, мысль о похищении престола и отцеубийстве, король не осмелился задержать его во дворце, в кругу юных товарищей, но хотел овладеть им посредством какой-либо западни. В тот день, в лесу близ Шелли, назначена была охота; король поехал туда в сопровождении только некоторых из преданных ему лиц, в числе которых были герцог Боб или Бодегизель и герцог Дезидерий, искусный и счастливый предводитель войска, продолжавшего в то время в Аквитании завоевание городов Гильдеберта и Гонтрана[717]. Прибыв к нейстрийскому двору в промежутке двух походов, он явился тут, как-бы в урочный час, помочь рукой своей безрассудному гневу отца на сына и исполнить ту роль орудия рока, которую галло-римское дворянство не раз разыгрывало в домашних переворотах меровингской династии[718].

На одном привале в лесу, Гильперик остановился и послал гонца за Клодовигом, с приказанием явиться одному, для тайного разговора[719]. Юноша, может-быть, подумал, что это тайное свидание устроено отцом его для того, чтобы доставить средство с ним объясниться, говорить свободно и доказать свою невинность; по-крайней-мере, он немедленно повиновался, ни мало не подозревая того, чтò должно было совершиться. Прибыв в лес, он вскоре очутился перед своим отцом и герцогами Бобом и Дезидерием, стоявшими близ него. Неизвестно, с каким видом король встретил своего сына: разразился ли он упреками и проклятиями, или подал только повелительный знак в угрюмом безмолвии. По этому знаку, или по данному приказанию, Дезидерий и Боб подошли к молодому принцу и, схватив его, каждый с своей стороны, за руку, крепко держали его, пока у него отбирали меч[720]. Когда он был обезоружен, с него сняли богатую одежду и покрыли грубым рубищем; одетый таким образом и связанный, как злодей, он был отведен к королеве и предоставлен ее произволу[721].

Хотя Фредегонда уже заранее обдумала, чтò сделать, когда жизнь последнего из ее пасынков будет в ее руках, однако она не торопилась: из расчета и предусмотрительности, никогда ее не покидавших, она удержала Клодовига пленником во дворце, с намерением лично допросить его и извлечь из его ответов или улики против него самого, или сведения о его связях, дружественных или основанных на расчете[722]. В течение трех дней, это домашнее следствие свело лицом к лицу, в неравной борьбе, два существа совершенно различного покроя, женщину столь же хитрую, сколько безжалостную, искусную в притворстве и сильную волей, и юношу безрассудного, ветреного, откровенного сердцем и неосторожного на словах. Допросы пленника касались трех пунктов, предложенных ему во всевозможных видах: Чтò он мог показать на счет обстоятельств преступления, в котором его обвиняли? Кто именно научал его или советовал ему? С кем в особенности он был связан дружбой[723] »?

Как ни ухищрялись для уловления Клодовига, он был непоколебим в отрицаниях своих на все приводимые доказательства, но не устоял против удовольствия похвалиться своим могуществом и преданностью друзей и назвал их в большом числе[724]. Этих сведений было достаточно для королевы; она прекратила следствие, чтоб перейти к исполнению того, что ею было задумано. Утром на четвертый день, Клодовиг, все еще связанный или закованный, был переведен из Шелли в Нуази, королевское поместье, находившееся не вдалеке, на другом берегу Марны[725]. Стража, переведшая его таким образом, как-бы для перемены темницы, имела тайные приказания; через несколько часов после прибытия его, он был поражен на смерть ножом, который оставили в его ране, и зарыт в могиле, выкопанной близ стены в часовне, принадлежавшей к нуазийскому дворцу[726].

По совершении убийства, люди, наученные Фредегондой, явились к королю и объявили ему, что Клодовиг, доведенный до отчаяния великостью своего преступления и невозможностью помилования, сам наложил на себя руку; в доказательство самоубийства они прибавили, что оружие, нанесшее ему смерть, оставалось еще в его ране[727]. Гильперик, невозмутимый в своем легковерии, ни мало не усомнился и не произвел ни исследования, ни осмотра; считая своего сына, преступником, покаравшим самого себя, он не оплакивал его, и даже не отдал никаких приказаний на счет его погребения[728]. Такой забывчивостью воспользовалась королева, вражда которой не могла насытиться; она поспешила приказать выкопать из могилы тело своей жертвы и бросить его в Марну, чтобы и после нельзя было похоронить его с честью[729]. Но этот варварский расчет оказался неудачен; труп Клодовига не остался на дне реки и не был увлечен течением, но попал в сети, расставленные соседним рыбаком. Вытаскивая невод, он извлек труп из воды и узнал в нем молодого принца по длинным волосам, которых не догадались ему отрезать. Проникнутый почтением и состраданием, он перенес тело на берег и похоронил его в могиле, которую, для заметки, прикрыл дерном, сохраняя в глубокой тайне свое благочестивое дело, способное погубить его[730].

Фредегонда не имела более причин бояться, чтобы сын Гильперика, рожденный от другой жены, наследовал королевство; ее безопасность в этом отношении была совершенная, но злоба ее не истощилась. Мать Клодовига, супруга, отторгнутая ею, Авдовера, жила еще в монастыре города Манса; эта женщина имела право требовать у нее отчета в собственном ее бедствии и в смерти двух сыновей, одного, загнанного ею, как дикого зверя и доведенного до самоубийства[731], другого зарезанного. Сочла ли Фредегонда возможным, чтобы Авдовера, в тиши монастыря, таила мщение и нашла средства его исполнить, или ненависть ее не имела другого побуждения, кроме зла, которое она сама причинила, только вражда эта достигла высшей степени; новое преступление вскоре последовало за убийством Клодовига.

Слуги королевы, снабженные ее приказаниями, отправились к Манс и по прибытии велели отворить себе врата обители, куда, более пятнадцати лет тому назад, удалилась Авдовера и где она вырастила при себе дочь свою, Гильдесвинду, прозывавшуюся Базиной[732]. Обеих их касалось ужасное поручение, данное Фредегондой; мать была умерщвлена, а дочь, вещь невероятная, если бы не подтверждал того современник, собственная дочь Гильперика, была изнасилована и подверглась такому позору при его жизни[733]. Поместья, которые Авдовера некогда получила как-бы во утешение за развод, и все остальное имущества ее, Клодовига и сестры его, все досталось Фредегонде[734]. А бедная девушка, оставшаяся в живых, обесчещенная, бессемейная, хотя имела отца и отец этот был королем, затворилась в монастыре в Пуатье и вверилась материнским попечениям основательницы этой обители, кроткой и благородной Радегонды[735].

Женщина, показавшая, под истязаниями пытки, на самого себя и на Клодовига, обречена была судом на сожжение живой. Идя на казнь, она отреклась от своих признаний и громко кричала, что все сказанное ею ложно; но Гильперик, тот, кого слова эти должны были привести в содрогание, не выходил из своего странного оцепенения, и слова обвиненной бесследно заглохли в пламени костра[736]. Других казней не было в шелльском дворце; слуги и друзья Клодовига, наученные примером того, что три года назад постигло товарищей его брата, вовремя разбежались в разные стороны и старались удалиться из королевства[737].

Повеления, разосланные к пограничным графам, предписывали им заградить путь беглецам; но только один, казначей Клодовига, был схвачен в то время, когда перебирался в буржскую землю, принадлежавшую к королевству Гонтрана. Когда его возвращали через город Тур, то епископ Григорий, повествователь этих печальных событий, увидев его идущего с связанными руками, узнал от стражей, что его вели к королеве и какая участь его ожидала[738]. Григорий, сострадая несчастному, передал проводникам его письмо, которым просил даровать ему жизнь. Эта просьба человека, которого Фредегонда нехотя уважала, привела ее в спасительное изумление, и она удержалась, как-будто тайный голос шептал ей: «довольно». Горячка жестокости ее прекратилась; она показала милосердие льва, презрение к бесполезному убийству, и не только избавила пленника от пытки и казни, но даже предоставила ему свободу идти, куда угодно[739].

Через пять лет, Гильперик был зарезан, оставив наследником своего королевства четырехмесячного сына. Фредегонда, сознавая свое бессилие против восстания своих врагов, поручила этого младенца и самое-себя покровительству короля Гонтрана, прибывшего к ней в Париж. Во время этой поездки, которая должна была доставить ему влияние на дела Нейстрии, Гонтрана волновали противоположные чувствования: радость, что он в состоянии отплатить за все зло, причиненное ему Гильпериком, и горесть, которую он, как добрый брат, ощущал по его кончине; недоверчивость в обманчивой дружбе Фредегонды и необходимость оказать ей услугу, дабы утвердить за собой опеку над ее сыном и регентство над королевством[740]. С одной стороны, честолюбие удерживало его в Париже; с другой — неопределенный страх побуждал сократить по возможности пребывание в этом городе, казавшееся ему опасным; он играл роль покровителя и защитника Фредегонды и остерегался ее[741]. Мнительность его приводила ему на память насильственный конец его брата и племянников, Меровига и Клодовига; особенно эти последние, погибшие в цвете лет и не причинившие ему никакого зла, были предметом его помыслов, смешанных с опасением за самого себя и сетованиями о родственниках. Он беспрестанно говорил о них, и жалел, что не может по-крайней-мере похоронить их прилично, не зная места, куда тела их заброшены[742]. Мысли эти побудили его собрать на этот счет справки, и вскоре слух о благочестивых его разысканиях разнесся по окрестностям Парижа. Один поселянин, прослышав о том, пришел в королевское жилище, испрашивая дозволения говорить с королем и, быв к нему допущен, сказал: «Если мне от того не будет после худо, то я укажу место, где лежит труп Клодовига[743] ».

Обрадованный этими словами, король Гонтран поклялся крестьянину, что не сделает ему никакого вреда, но напротив, если он докажет объявленное, то будет награжден дарами[744]. Тогда человек этот продолжал: «О! король, я говорю правду, дело само докажет это. Когда Клодовиг был убит и погребен под кровлей часовни, кто королева, опасаясь, чтоб он со временем не был открыт и похоронен с честью, приказала бросить его в Марну. Я нашел его в неводе, который расставил, как надлежит по ремеслу моему, потому-что я рыболов. Сначала не знал я, кто бы это был, но потом по длинным волосам догадался, что это Клодовиг. Я взвалил его на плечи и отнес на берег, где похоронил и сделал над ним дерновую могилу. Прах его в целости; делай теперь, что хочешь[745] ».

Гонтран, под видом отправления на охоту, велел рыбаку проводить себя туда, где он воздвиг дерновый холм[746]. Разрыв землю, нашли труп Клодовига, лежавший на спине и почти неповрежденный; часть волос, бывших под низом, отделись от головы, но остальные, с длинными висящими косами, на ней уцелели[747]. По этому признаку, рассеявшему все сомнения, король Гонтран узнал сына своего брата, одного из тех, чьи остатки он так желал отыскать. Он приказал великолепно похоронить молодого принца и, сам предводя погребальным шествием, велел перенести тело в базилику св. Винцента, что ныне Сен-Жермень-де-Прё[748]. Несколько недель спустя, тело Меровинга, отысканное близ Теруанна, было перенесено в Париж и погребено в той же церкви, где также почивал и король Гильперик[749].

Храм этот был общим местом погребения для всех Меровингов, преимущественно тех, которые, погибнув насильственной смертью, не могли сами избрать себе могилы. Каменный помост его еще существует, и в стенах здания, несколько раз перестроенного, покоится еще прах сынов покорителей Галлии. Если рассказы эти имеют какую либо цену, то усугубят уважение нашего времени к древнему королевскому аббатству, ныне простой приходской церкви Парижа, и к мыслям на которые наводит это место, более тринадцати веков посвященное молитве, прибавят может-быть, новое ощущение.