Мэри вошла в гостиную. Вошла со своим обыкновенным выражением, с прищуренными глазами и немного выдвинутыми губами, с небрежными изящными движениями, с миной человека, которому все дозволено и который знает, что если найдется человек, который ей скажет — неправда, то все-таки и он и она будут уверены в душе, что это правда. Мэри поглядела кругом равнодушно, но с тайным любопытством: какое впечатление произвело ее долгое отсутствие в зале и не найдется ли свободного уголка. Ее глаза остановились на графине Вычевской, которая вместе с знаменитым пианистом-любителем графом Морским разговаривала со Стжижецким, затем на группе нескольких барышень и молодых людей, — наконец перешла на старого ученого профессора Тукальского, который, сидя одиноко в кресле, протирал свои очки. Мэри проскользнула около барышень и, не обращая внимания на графиню Вычевскую и на ее кружок, с очаровательной улыбкой села возле профессора Тукальского.
— И вы не боитесь соскучиться со стариком? Хе-хе! — засмеялся профессор, надевая очки.
— О, если только вы не боитесь соскучиться со мной, профессор… — ответила она, приветливо улыбаясь.
Мэри разговаривала живо и остроумно, но мысли ее были где-то в другом месте. Она обдумывала, какое впечатление произведет ее разговор с Тукальским.
Разговор сразу отличал ее не только от всех барышень, но даже от дам. Ведь всякий скажет: она подошла к нему, видя его одиноким — значит, у нее доброе сердце; она, очевидно, развитее других, если не смущается и находит тему для разговора с таким ученым человеком; безусловно она добрее и умнее других. В то же время она обращает на себя всеобщее внимание и злит всех тех молодых людей, которые хотели бы подойти к ней, а этого, без сомнения, хотят все, за исключением двух женихов, хотя и относительно одного из них она сомневается, так как он женится на Лиле Покерт только ради фабрики ее отца.
В « Бухгалтерской книге своей жизни» на 11 марта 189… г. Мэри отметила большую прибыль. Она вполне была довольна собой.
По временам глаза ее искали глаз Стжижецкого и встречались с ними. Она интересовалась его мыслями и, казалось, угадывала их. Он очень хотел подойти к ней, а вместе с тем его глаза выражали что-то злое… То, что он хотел подойти к ней, ее мало интересовало: уж слишком привыкла она к этому, — впрочем, иначе и быть не могло; за то эти злые огоньки в больших темно-синих глазах интриговали ее. Ей хотелось помериться с ним силою, и хотя она была уверена в победе, но эта борьба казалась ей интересной и возбуждающей. Мозг Мэри стал ей вдруг казаться шпагой в ее руках. Наступая и отражая мысленно удары, она продолжала разговаривать с профессором Тукальским. Она видела, что Стжижецкий не сводил с нее глаз, насколько это было возможно в присутствии других. Вдруг злые огоньки в его глазах потухли, в них мелькнуло страданье. Мэри отвернулась с гримасой легкого презрения и скуки.
А хозяин дома, Лудзкий, здоровался в дверях залы с высоким графом Виктором Черштынским, который корчил из себя англичанина. В голове Мэри стрелой промелькнула мысль. Здесь два человека, на которых обращено всеобщее внимание, — Стжижевский и Черштынский. У Черштынского титул и вид англичанина, все знают, что он ищет богатой жены и хочет продать себя; ему безразлично, откуда будут деньги, где бы их добыть. При том он хорош собою, элегантен, beau parieur, спортсмен, а также двоюродный брат княгини Заславской. Княгини Заславской!..
Стжижецкий безусловно гораздо интереснее, и окружен тем блеском, который только дает аристократизм.
Они первые здесь между молодыми людьми, как она между барышнями…
Теперь можно будет помериться силами!
Она почувствовала странное желание психической борьбы.
Как поступит Черштынский, это для нее безразлично, но как — Стжижецкий?.. В его душу, в это тихое озеро бросить каменную глыбу, которую представляет из себя Черштынский.
Что же произойдет? Озеро забушует, забурлит!..
Да, да… Теперь Стжижецкий покоен, ведь его никто не раздражает… Но это страшно скучно! Пока станешь женой такого Черштынского, нужно кое-что пережить с такими, как Стжижецкий. Надо жить… Жить!..
Громадный избыток жизненных сил стал клубиться в ее жилах, какая-то дрожь пробегала по губам… Грудь ее разрывала корсет и лиф, и кровь в ней замирала, как у барса при виде добычи, которой ему не поймать. Ноздри расширялись… Какая-то дикая, злобная жажда легкой дрожью пробежала по телу…
«Мне хочется впиться ногтями во что-то!..» — думала она.
Профессор Тукальский восхищался ее остроумием, а общество любезностью; без сомнения, оборотный капитал Мэри на 11-е марта принес очень хорошую прибыль.
Между тем, Черштынский, со свободными движениями светского человека, захотел подойти к Мэри, но она предупредила его, встала и, перекинувшись с профессором Тукальским еще несколькими приветливыми словами, подошла к Стжижецкому.
Глаза их встретились и точно впились друг в друга, но вскоре оторвались и смотрели друг на друга холодно и неподвижно.
— Вы были сегодня очень расстроены у рояля, — заговорила Мэри.
— Это вам только показалось.
— Как же? Вы чуть в обморок не упали.
— Это казалось только m-me Лудзкой.
— Мне кажется, что это вам только кажется.
— Вы любите играть словами?
— О, я люблю играть всем.
— Что может принести поль… — Стжижецкий запнулся и не кончил. Лицо Мэри облилось румянцем, но, дерзко взглянув на Стжижецкого, она сказала.
— Почему же вы не кончили? Что вы хотели сказать?
— Пользу! — сказал Стжижецкий грубо.
— Что может принести пользу? — повторила Мэри, уже совершенно владея собой. — Да, да, и я думаю, что тот, кто играет иначе, — неумен.
— Разве вы не понимаете, что можно играть, хотя играть не хочется?
— Так делают слабые люди.
— И если они проиграют?
— Жалеть их не стоит.
— Вы притворяетесь, если серьезно так думаете.
— А вам как кажется?
Стжижецкий быстро взглянул на нее; Мэри вызывала его взглядом.
— Я ничего не хочу думать, — ответил он, немного помолчав.
— Разве вы боитесь?
— Боюсь.
— Чего?
— Чего-то нехорошего.
— Вы не хотите думать обо мне нехорошо?
— Да.
— Только слабые люди играют тем, что не приносит пользы.
Лицо Стжижецкого нахмурилось, это доставило ей удовольствие.
— И не стоит их жалеть, — опять сказал он.
— Вы думаете, что я говорю серьезно?
— Вероятно… да.
Мэри сделала гримасу ребенка, который притворяется тщеславным.
— Я выше всякого мнения.
— Вы играете?
— Я всегда играю.
— Всем?
— Да, всем тем это мне в руку не дается? Его вина!
— Но ведь это неблагородно.
— Но стильно, — ведь мы поссорились из-за этого «недостатка благородства».
— Послушайте, Мэри.
Стжижецкий произнес это очень мягко. У Мэри слегка закрылись глаза, но только на одно мгновение.
— Вам жаль?
Минуту Стжижецкий точно колебался и боролся с собой; потом проговорил тихо и еще мягче прежнего.
— Жаль.
Этот момент показался Мэри подходящим, и она с притворной развязностью, лишь бы что-нибудь сказать, ответила Стжижецкому:
— Не стоит ничего жалеть. — И тотчас устремила свои глаза на Чарштынского, который разговаривал с профессором Тукальским.
Она долго смотрела на него, так долго, что Чарштынский поднял глаза и стал пристально смотреть на нее.
— О чем же мы говорили? — обратилась она к Стжижецкому.
— Ни о чем, — ответил он, а лицо его побледнело, и брови дрожали.
— Как ни о чем? Со мной так нельзя, — пошутила Мэри.
— Мне, видно, можно.
— Вам, такому вельможе, все, все можно! Мэри забавно склонила голову.
— Даже обанкротиться, — отрезал он. Мэри рассердилась.
— Ведь я не говорила о настоящих вельможах.
— Вы напрасно это подчеркиваете.
Ответ Стжижецкого казался Мэри пощечиной; он поплатится за это! Во-первых, ее слова ей самой показались грубыми, во-вторых ответ Стжижецкого уж слишком был дерзок. За это все он поплатится! Покинуть его и подойти сейчас к Чарштынскому слишком банально, слишком просто, недостойно ее. Мэри почувствовала в себе змею. Посмотрев на Стжижецкого нежно, по-детски, она без всякого кокетства, с необыкновенной грацией шепнула:
— Простите…
Стжижецкий еще более побледнел, затем покраснел, и в глазах его блеснули слезы.
«Вот тебе и отместка! — подумала Мэри. — И теперь не надо портить настроения и не позволять ему ничего лишнего». Она отвернулась и ушла в глубь залы, взявши под руку одну из барышень, стоявших вблизи. Это была ее кузина Клара Тальберг, славившаяся своей наивностью и перевиранием всего, что слышала от других.
За это ее и прозвали «ситцем».
— Знаешь, это просто несчастье быть богатой, — говорила ей Мэри. — Никому верить нельзя, все мне кажется, что у меня ищут только денег. Я иногда чувствую, как я несчастна… Миллионы моего папы тяготят меня. Я бы не хотела быть совершенно бедной, но предпочла бы иметь столько, сколько ты. Лишь бы не терпеть нужды. Ты, по крайней мере, можешь любить и быть любимой, можешь верить любви и быть счастливой. А я со своими миллионами всегда одинока, окружена завистью, корыстолюбием. Всегда со своей необходимой, такой мучительной тоской равнодушия на лице. Ведь я за все свои миллионы не могу купить слова «люблю», которому бы я смело могла поверить.
— Бедненькая, — сказала растроганная Клара.
— Какая ты добрая, — ответила Мэри, прижимая ее к себе. — «И глупая», — мысленно прибавила она.
Однакоже в том, что она говорила Кларе, было много правды.
С самого раннего детства Мэри внушала недоверие к людям. «Будь возможно больше «réservée», — слышала она всегда от всех своих гувернанток, от всех англичанок, француженок, итальянок, немок и испанок, от всех своих бабушек, тетушек и дядей, от матери и отца. Быть «réservée» должно служить идеалом для нее, признаком изящества, необходимого для такой богатой барышни. «Früher als dich, sieht man dein Geld», — постоянно повторял дядя Гаммершляг, у которого была отвратительная привычка говорить на немецком языке, а иногда даже на еврейском жаргоне.
«Не верь, — здесь дело в твоих деньгах», — говорила ей тетя Розенблюм. «Выверни его десять раз наизнанку, пока не убедишься, что он тебя любит», — жужжала в уши мать Клары, сожалея в душе, что ей приходится вместо подобных замечаний запихивать дочери вату в дырявые калоши. «Чего бы ты стоила без денег?» — шипела m-lle Александра Тальберг, старая дева с капиталом в семь тысяч и с веснушками на лице.
Деньги, деньги, только деньги, — это была главная духовная пища, которою ее кормили. Купить и продать, — вот вся суть жизни. Чувства и тому подобные вещи — пустяки, которые годятся для поэтов и романтических старушек, в роде Лименраух, которая плачет над Гейне и Альтенбергом и у которой украли все золотые ножи для апельсинов. Выгодные дела, барыш, вот вся цель жизни, но, конечно, не следует этого показывать людям, — надо всегда носить про запас маску идеализма, но все же — это основное. Люди так глупы, что пустить им пыль в глаза не трудно… единственное, что они ценят, пред чем преклоняются, это деньги. Они в этом не сознаются, им стыдно друг друга, и всякий носит маску идеализма, встречаясь с другим.
«Aber meinst du, Mery, — говаривал дядя Гаммершляг, — что действительно больше ценят Мицкевича или Гёте, чем «den Baron Adalbert Rotschild, oder deinen Papa?» Они все одинаковы. Наступает война, ist der Krieg — нужен Ротшильд. Francois-Joseph один император, baron Rotschild — другой. Мы, капиталисты, решаем дела о войне и мире, о счастье и несчастье, от нас зависит la pluie et le beau temps мира. Der liebe alte Gott ist schlafen gegangen und Er hat uns, den Kapitalisten, gesagt: «Messieurs, faites le jeu, s'il vous plait».
Et nous faisons le jeu, wir machen Spiel. Богу уже не о чем заботиться, не зачемь управлять, — мы заботимся и управляем. Der Baron Adalbert Rotschild in Wien, твой папа, барон Блюменфельд, я, Цыпрес, Пукелес и компания — в Варшаве. Ja, ja, es geht so. Der liebe alte Gott ist schlafen gegangen und hat als seinen Stellvertreter das liebe Geld gelassen. Et nous faisons le jeu. Возьми себе этот жемчуг на память». — Так всегда говаривал дядя Гаммершлягь возвращаясь из Вены, где были главные агентства штирийских роз и зальцбургских лесов. Мать Мэри, «berèait son infini», а отец улыбался и, кивая головой, повторял: «Ну, ну, еще, — еще не так скверно», — но оба были очень довольны тем, что их родственник Гаммершляг обучает Мэри «жизненной премудрости», и принимали его у себя, хотя он и плевал в платок, говорил по-немецки и иногда даже от него пахло «жидом». Мэри слушала дядю Гаммершляга, слушала теток Тальберг, слушала своих гувернанток, бонн, учительниц, слушала, наконец, мать, насколько последняя благоволила отзываться со своей «качалки», слушала отца, который говорил то же самое, но предусмотрительно, осторожно, под вуалью, и выработала себе два понятия: что деньги составляют всю суть жизни, что барон Ротшильд решает дела о войне и о мире, что люди вообще ужасные подлецы. «Если ты богата, то тебе станут целовать руки и все, что угодно, если же ты бедна, тебя станут топтать ногами», — повторял дядя Гаммершляг.
«Может случиться, что кто-нибудь влюбится в тебя, — говорил ей отец, — ведь ты красива и умеешь быть очень милой; но любовь — вздор: пройдет, как сон, а блеск останется. Барышня с твоим богатством должна владеть сердцем. Влюбиться в первого встречного тебе нельзя. Твой дедушка и твой отец не для того трудились в поте лица. До сих пор мы славились миллионами, теперь настало время прославиться тобой. Мы ждем от тебя, Мэри, теперь награды. Несмотря на перемену вероисповедания, несмотря на богатство, ты ведь это понимаешь Мэри. Говорю тебе: всякая любовь — это сон; ты можешь выйти замуж за Сенкевича, Падеревского, или же за титул. А помни, что большинство из тех, которые за тобой ухаживали или же хотели ухаживать, любили других».
И Гнезненская опять качала «son infini», а тетка Тальберг добавляла: «Выверни его сперва десять раз наизнанку, выверни сперва».
Все можно купить. Принципы, убеждения, добродетель, милосердие, честность, патриотизм, честь, — это, конечно, прекрасные и желательные качества, но главное дело в деньгах. Впрочем, если бы знали, сколько этих названий дается только для денег и за деньги, как их покупают и продают, как злоупотребляют ими, насколько прилагают их к личным делам… «Croyez moi — повторял дядя Геммершляг — croyer moi: все зависит от величины цены. Все можно купить, den Mickieivicz, den Kosciuszko… Bce зависит от цены». — «Ну, ну, еще не так скверно», — говорил отец Мэри, улыбаясь и отрицательно качая головой, но вместе с тем радуясь в душе, что Мэри узнает настоящую стоимость денег и цену того, что для всех главное в жизни.
— Если все можно купить, если все зависит от величины цены и если злоупотребляют всем, — все покупают и продают, то, очевидно, люди — подлецы. И кто принужден быть более подлым? Конечно, тот, у кого меньше. «Если это для меня выгодно, und ich Kaufe, einen Waschington, oder einen Schiller, то я сделал дело, а он свинство», — говорил дядя Гаммершляг.
— Только купил бы ты их?! — с бледной улыбкой кивал головой отец Мэри.
— Если не я, то барон Адальберт Ротшильд. Не барон Адальберт Ротшильд, так Вандербильд. Не Вандербильд, так Астор. Не Астор, так компания Ротшильд, Вандербильд, Астор et compagnie. Главное дело — уметь пользоваться. Нужно поддерживать известный décorum, но не надо быть наивным в отношениях с людьми. В «благородных поступках» какую громадную роль играет стыд перед общественным мнением, необходимость считаться с ним: дай Бог мне только здоровья, — говорил дядя Гаммершляг. — Слова, слова, слова, — sagt Hamlet.
— Рот создан для того, чтобы говорить. Но смолоти все это и испеки хлеб. Am Anfang war weder Wort, noch Kraft, wie es der alte Goethe will; в начале было дело…
Мэри слушала с детства эти поучения. Дядя Гаммершляг был того мнения, что девушка богатая, как Мэри, должна быть особенно приготовлена к жизни, и, находя отца Мэри слишком слабым, а мать слишком апатичной, взял на себя обязанность образовать Мэри.
Гнезненские охотно на это соглашались: она по лености, а он в душе соглашался с родственником Гаммершлягом. Отец Мэри был человеком весьма предприимчивым, находчивым и энергичным в делах, в своей конторе, на бирже, на фабриках и собраниях промышленников, но как бы застенчивым и боязливым. Он страшно боялся, чтобы не называли его «parvenu» и «богатым жидом». Одевался он скромно, вел образ жизни зажиточного мещанина, проживая лишь 15-ю часть своих сказочных доходов; для всех он был предупредительно вежлив, даже «не смел иметь собственного мнения», подчинялся кому мог и где мог. Кланялся он, впрочем, не только по расчету, но по какой-то внутренней необходимости. В обществе, особенно в деревенском, он со всеми своими миллионами скорей производил впечатление торговца, который пришел по делу в имение. «Дедушка в нем силен», — заметил кто-то остроумно.
На благотворительные цели он давал много, не всегда об этом печатал. И часто печаталось: «Марыня Гнезненская из своего капитала…»; потом: «Мария Гнезненская из своего капитала…» Впрочем, Мэри ежемесячно получала тысячу рублей на благотворительные цели. Иногда она садилась в карету со своей dame de compagnie, с лакеем на козлах, и отправлялась «к бедным». Местами задерживались, лакей сходил и относил подачку. Чрез окно кареты Мэри видела маленькие, облезлые дома, а перед ними маленьких детей.
Какие-то люди выходили и что-то говорили, вернее — хотели говорить, но лакей отталкивал их и карета трогалась рысью. Видно было только, как кланялись и махали руками. Ехали дальше.
Мэри вовсе не представляла себе нужды и никогда о ней не думала. Когда ей на серебряном подносе подавали кучу прошений, она по большей части думала, что бедняки — страшно скучный и однообразный народ, а для проверки посылала лакее. Затем уж он отправлялся с подачкой или же запрягали карету.
Тем не менее, вследствие частых объявлений о «собственных капиталах», вследствие щедрого подавания милостыни, Мэри пользовалась репутацией девушки с добрым сердцем. В сущности, она делала очень много добра, но как автомат для разбрасывания денег. Бедняк, который не сказал «дай», мог десять раз пройти мимо нее. Она его не видела, не интересовалась им. Она давала, если просил он или другие за него. Впрочем, она отлично понимала, какую пользу извлечет из этого. Чтобы о ней ни говорили, обязательно вспоминали ее доброе сердце, ее благотворительность.
У нее могли быть фантазии, причуды, капризы — на то она миллионерша и красавица, за то у нее «доброе сердце». Это она отлично понимала.
— Хотя бы ты издержала тридцать тысяч на бедных, барышня в твоем положении, — говорил дядя Гаммершляг, — du kaufst für sechzig Tausend. Это капитал, отданный на хороший процент. Он приносит великолепную прибыль — хорошее общественное мнение. — Впрочем, — он при этом с грубой фамильярностью толкал отца Мэри в бок, — кто взял с кого-либо пятьсот тысяч, может дать другому пятьдесят, чтобы заткнуть рот. Отец Мэри неясно и неохотно улыбался, она же не хотела думать о богатстве отца.
Достаточно того, что он был богат. А откуда взялось его состояние? Каким образом? Вопросы эти не должны были существовать для нее и не существовали.
Цинизм дяди Гаммершляга, оды в честь денег тетки Тальберг, бледная физиономия отца, апатичное качание матери в качалке, — все это с детства проникло в душу Мэри. Она, наконец, прониклась чувством, которое прививали ей бедные родственники, что она должна «совершить великое дело». Она чувствовала, что составляет квинтэссенцию семьи Гнезненских, Тальбергов, Гаммершлягов, Вассеркранцов, Лименраухов и т. д. и что все поколения соединились для того, чтобы произвести такой пышный, сильный цветок, как она. В этом утверждало ее еще и то, что она была единственной дочерью, — в ней угасало еврейское происхождение семьи, она должна начать новую эпоху. Графиня Мэри… Княгиня Мэри…..
С течением времени все Вассеркранцы, Гаммершляги, Лименраухи переменят фамилии так же, как и они, Гнезненские, и будущия поколения через два, три века вспоминать будут графиню Марию, урожденную Гнезненскую… княгиню Марию, урожденную Гнезненскую…
— Родилась я царевной и положу основание новой династии…
А пока она страшно стыдилась своих родственников, в особенности не крещеных до сих пор.