Единственная школа, в которой верховинские дети нашей округи могли обучаться на родном языке, находилась километрах в десяти от Студеницы, за горой, в селе Быстром. Дорога туда шла через перевал, трудная, крутая, а зимой так и вовсе непроходимая.
Почему власти открыли школу именно в Быстром, в таком отдаленном и небольшом селе, а не в Студенице или в Потоках, куда бы могли ходить ребятишки из окрестных сел, толковали по-разному, пока проезжавший через Студеницу ужгородский чиновник, выпив лишнее в корчме, не проговорился: «Потому и открыли, чтобы меньше учились. Верховинскому быдлу и этого хватит».
Стремление учить меня было так велико, что мать готова была продать хату и переселиться в Быстрое.
— Что ж, — говорила она соседям, — своей земли нема, мы легкие.
Но на душе у нее было тяжело при мысли, что придется все же уезжать из родного села.
Как-то весной четырнадцатого года, когда ветры высушили горные дороги, а леса вокруг затянуло пушистой светло-зеленой паутиной, мать сказала мне:
— Завтра сходим, сынку, в Быстрое. Надо с учителем договориться и какую-нибудь хижу присмотреть.
На следующий день около полудня мы уже стояли перед крыльцом продолговатой хаты с маленькими оконцами и трухлявой, в зеленых лишаях, крышей. Передняя стена хаты вздулась, и ее подпирали три бревна. В некоторых окнах не хватало стекол, их заменяла промасленная бумага.
Такой предстала перед нами быстровская школа.
Еще совсем недавно учительствовал здесь униатский дьяк. Высокий, лысый, туподушный, он избивал учеников и часами держал их коленопреклоненными перед засиженным мухами портретом австро-венгерского императора Франца-Иосифа. Пил дьяк беспробудно, пока совсем не спился с круга и не замерз ночью под дверью собственной хаты.
Год школа бездействовала. Не находилось охотников ехать на учительство в такую глушь. Думали, что школа останется запертой и следующий год, как вдруг перед самой зимой объявился учитель.
Рассказывали, что Михайло Куртинец, зять сельского кузнеца Василия Миговка, поселился в Быстром с женой и годовалым сыном еще с прошлой весны. До этого он жил у Тиссы, в Великом-Бычкове, и работал механиком на химическом заводе, но из-за болезни жены, которой нужен был горный воздух, Михайло бросил завод и уехал к тестю. Так говорили. А на самом деле, и это узналось впоследствии, причина приезда Михаила Куртинца в Быстрое была другая.
Не понравился управляющему заводом чересчур грамотный, начитанный самоучка-механик. Не нравилось ему спокойное достоинство, с которым держал себя Куртинец. Но совсем нетерпимым показалось, когда донесли, что механик ведет разговоры с рабочими о том, будто люди могут обойтись без цесаря и без хозяев. А однажды управляющему и самому удалось подслушать рассказ Куртинца, что, дескать, не русины поселились на мадьярской земле, а, наоборот, кочевые мадьярские племена захватили окраинную русскую землю, захватили и пануют на ней вот уже десять раз по сто лет. И хотя у механика были золотые руки, его заменили каким-то австрийцем.
Оставшись без работы, Куртинец попробовал устроиться на других заводах, но и туда уже успели сообщить, что за птица механик Куртинец.
Ничего не оставалось делать, как переехать к стареющему тестю и стать его помощником в кузнице.
Куртинец зажил в Быстром, привыкая к селу и присматриваясь к людям.
Как-то, работая в кузнице, из разговора селян он узнал о беде со школой, а узнав, начал хлопотать, чтобы ему разрешили учительствовать. Чиновник, к которому обратился Михайло Куртинец, до того обрадовался случаю избавиться от забот о какой-то там школе на Верховине, куда он ни разу не заглянул, что даже оказал протекцию Куртинцу. Так в Быстром появился учитель.
О новом учителе шла по горным селам добрая молва. Говорили, что он не только хорошо учит детей родному слову, но, если надо, не боится заступиться за селян перед экзекутором[6] и графским управляющим.
В народе уважали Куртинца, а студеницкий чабан Илько Горуля, писавший некогда под диктовку матери письма моему отцу, человек резкий и насмешливый, часто пропадал у быстровского учителя и радостно оживлялся, когда заходила о нем речь.
Школа в Быстром должна была находиться под присмотром пана превелебного[7], но так как своего священника Быстрое не имело, а наезжавший приходский священник бывал здесь редко и неохотно, за школой присматривал староста.
Однажды староста явился в школу во время перемены. Учитель был на своей половине, дети с любопытством разглядывали гостя, человека дородного, с суковатой палкой в руке.
Староста окинул подозрительным взглядом невзрачные стены класса и вдруг крякнул: обязательный портрет австро-венгерского цесаря висел не над учительским местом, а возле печки над учительским местом в резных ясеневых рамах висели портреты двух совершенно неизвестных старосте людей. Голову одного из них венчала копна курчавых волос, руки были скрещены на груди и взгляд устремлен в даль; у второго были длинные, опущенные книзу усы, высокая барашковая шапка, а глаза, казалось, следили за каждым движением старосты.
Что за люди? — буркнул староста.
— Писменники, — нестройно ответили ученики.
— Какие писменники?
— Наши, — снова хором, но смелее прежнего ответили ребятишки. — То вон — Пушкин, а то — Шевченко…
— Гм, — промычал староста, напрягая память. — Что-то я про таких не чув…
— Йо! Пане! — сказал с удивлением один из хлопчиков. — То ж наши, руськи.
— Руськи? — переспросил староста, и лицо его пошло пятнами. — Это кто же их сюда?
— Я, — послышался ответ.
Гость обернулся и увидел вошедшего в класс учителя.
— Пане учитель, — произнес староста, — школа цесарская, а тут у вас писменники…
— Что ж в том плохого? — улыбнулся Куртинец.
— А то, — пристально поглядел на учителя староста, — говорят, что детей учите не тому, чему надо.
Улыбка исчезла с лица учителя.
— Чему я их учу? Говорите прямо.
Староста тяжело задышал и пробормотал, искоса поглядывая на школьников:
— Ну, что… русины с украинцами да москалями — братья родные…
— А разве это не правда? — спросил учитель. — Вы и сами знаете, что это правда.
— Что я знаю, пане, — сказал староста, — то мое дело, а ваше дело — снять этих писменников… Я вам добра желаю.
— За доброту спасибо, — усмехнулся Куртинец, — но портреты будут висеть.
— А не пожалеете?
— Что это? Угроза?
— Нет, я вас предупреждаю, — сказал староста. И в душе был рад упорству Куртинца, потому что представился случай разделаться со строптивым учителем.
В тот же день даже у нас в Студенице стало известно, что быстровский староста собирается в город с доносом.
Выехал староста на рассвете, но едва он отъехал километров семь от Быстрого, из-за придорожных елей выступили несколько человек и преградили ему дорогу. Туманный полумрак и глубоко надвинутые на лоб шляпы не позволяли разглядеть лица людей. Только по топорам за широкими кожаными поясами си догадался, что это лесорубы.
Почуяв опасность, староста стегнул лошадь. Лошадь рванула тележку, но высокий человек в заплатанном, коротком серяке[8] особенно приметившийся старосте (потом поговаривали, что это был Горуля из Студеницы), изловчившись, поймал коня под уздцы и дернул их с такой силой, что конь захрапел от боли, присев на задние ноги.
— Кто такие? — храбрясь, крикнул староста. — Что надо?
— Куда едешь? — в свою очередь спросил тот, кто остановил лошадь.
— Корову еду торговать.
— Брешешь! — сказал человек, подходя поближе к тележке. — Выслуживаться едешь. Донос на учителя везешь.
Староста побледнел.
— Это он вам наговорил на меня!
— Ничего он нам не говорил, сами дознались, а учителя ты лучше не трогай; тронешь или другие тронут — спалим тебя вместе с хозяйством. Чуешь? Хоть сто жандармов держи в селе, а не спасешься от огня!
— Да что же это? Гэть! — крикнул староста.
— Ты не храбрись, — усмехнулся человек в коротком серяке, — как бы по тебе от такой храбрости пан превелебный панихиду не отслужил.
— Что с ним долго говорить? — нетерпеливо вмешался невысокого роста лесоруб в гуне[9]. — Поворачивай коня и езжай домой подобру, да помни, что за учителя ты отвечаешь! Вот и весь разговор. А начнешь про нас дознаваться, тоже радости не дожидайся.
Он взял под уздцы лошадь, развернул на узкой дороге возок и так весело гикнул, что конь помчался опрометью, не чувствуя вожжей.
Долгое время староста ходил по селу мрачнее тучи. Стал еще больше придираться к селянам, но Куртинца оставил в покое.
…Мне никогда не приходилось видеть быстровского учителя, и рисовал я его себе строгим, седым, высоким, а на школьное крыльцо вышел к нам приземистый, средних лет человек, с широким скуластым лицом и темными живыми, но спокойно глядящими глазами.
Спустившись с крыльца, он поздоровался с матерью и со мной за руку.
— Хлопчика хотите учить?
— Сделайте доброе дело, пан учитель, — сказала мать.
Куртинец положил мне руку на плечо.
— Из какого села?
Мать хотела ответить, но учитель остановил ее.
— Пусть хлопчик сам скажет. Я ведь его спрашиваю.
Мне очень понравилось, что учитель обращается именно ко мне, и я ответил:
— Из Студеницы.
— Студеницы? — переспросил учитель. — А как же тебе ходить оттуда? Далеко ведь.
Он поднял глаза и, сощурясь, поглядел на высокую Буркутову гору, над которой застыло вытянувшееся вверх белое облако.
— Тут буду жить, — сказал я, уже совсем расхрабрившись.
— А есть кто у тебя в Быстром?
— Никого нет.
— Да я сама сюда жить перейду, — торопливо произнесла мать. — Пусть только учится.
— Сколько же тебе лет, хлопчику? — поинтересовался учитель.
— Шесть, — ответил я.
— Шесть? — переспросил Куртинец и покачал головой. — Рано учить такого, мал еще.
— Ни, пане, — торопливо заговорила мать, — не мал! Он уже за хозяина в хате.
Куртинец улыбнулся матери. Он начал расспрашивать ее о нашей жизни и слушал с таким интересом, будто наша жизнь была не похожа на жизнь других верховинских семей.
— Может, ему счастье будет, — сказала мать, погладив мою голову.
— Пора бы, — произнес Куртинец. — Сколько же еще ждать его людям?
Мать потупилась.
— И на мое счастье, пане, отец с матерью надеялись, да не сбылось.
— А его сбудется, — сказал учитель. — Только не так… не так, как вы думаете, не в одиночку. В одиночку и дерево растет вон как та смерека[10] перед церковью — кривая, согнутая…
Куртинец задумался, разглядывая свои большие, в черных ссадинах руки, и вдруг сказал:
— А хлопчика приводите осенью.
Учиться мне у Куртинца не пришлось. В августе того же года увидел я его в Студенице на пути в Сваляву. Он шел в ряду верховинских лесорубов и пастухов под присмотром конных жандармов.
В нашем селе к этой партии людей присоединили группу студеницких. Стоя за плетнем, я видел, как прощался с женой наш сосед Микола Рущак, отец моего дружка Семена. Голосили женщины, покрикивали жандармы. Тощий, коротконогий и рано полысевший корчмарь Попша с бутылкой и стопками в руках шмыгал среди отправляющихся в путь. Одни пили и становились угрюмее прежнего, другие, охмелев, шумели, храбрились и грозили кому-то.
— Куда их, мамо? — допытывался я.
— На войну, сынку, — отвечала мать, — цесарь войну России объявил…
Спокойнее всех был Куртинец. В черном, накинутом на плечи пальто, он молча стоял в тени придорожного бука, и только тогда, когда конный жандарм приказал людям строиться, учитель вышел на середину улицы и крикнул, перекрывая гомон и причитания:
— Не плачьте, жинки, вернемся!