Весною, когда снег уже сходил, и в каждом овраге, в каждой водомоине с шумом бежал ручей грязной воды, когда журавли, лебеди и гуси с кряком вились по синему небу, когда жаворонки начали петь, когда показались грачи и ласточки, когда на черной земле появились голубые и желтые цветы, когда в ясную погоду уже видно было на краю небес темно-синее море, мы с Павлюком отправились в Пересыпную. Пересыпная стоит на море, а хата Павлюка стоит совсем на берегу, так что во время прилива море подходит к самым дверям хаты и уходя оставляет на пороге золотой песок и пестрые раковины, между которыми целый день важно гуляла пара белых аистов. Мне давно хотелось видеть мере, и первые дни я не мог на него налюбоваться. Каждое утро, я смотрел, как солнце поднималось из воды; и волны, освещенные его лучами, казались мне золотыми, голубое небо вдали сливалось с синим морем, на котором, изредка, как белая точка, показывался парус, или белая чайка качалась на волне, как в колыбели, и тысячи разных птиц подымались с моря и встречали солнце диким криком, и крик этот сливался с плеском волн и шумом листьев на раинах[39], которые отделяли нашу хату от станичных садов. На этих раинах мы сделали лабаз[40], на котором осенью старик отец Павлюка караулил станичные сады, за что казаки давали ему три монета[41] за осень. Я часто вечером влезал на этот лабаз. Вид оттуда был чудесный: внизу были сады, деревья, покрытые цветами, около них носились стада скворцов, и вились блестящие щуры, распустив на солнце свои золотые крылья. Из-за садов над станицей, как туман, поднимался синий дымок, а дальше видны были снеговые горы, за которые садилось солнце. Часто, когда я сидел на лабазе, я видел, как хозяйская дочь ходила по дорожке между заборов, по обеим сторонам которой росли высокие раины.

С неделю я уже жил у них, а еще не говорил с ней более двух раз… Раз я застал ее на своем месте на лабазе. Она сидела, свесив ноги, и глядела на море. — «Что ты тут сидишь, Оксана?» (Ее звали Оксана.) — «А ты зачем здесь сидишь по целым часам? Я тебя не пущу сегодня», — отвечала она, смеясь и махая ногами.

«Ну, так я пойду ходить по твоей дорожке». — «Пойдем вместе», — и, опершись обеими руками мне на плечи, она спрыгнула на землю и побежала вперед. Я шел за ней; вдруг она остановилась и обратилась ко мне. — «Ты скучаешь у нас?» — спросила она, глядя мне прямо в лицо своими большими голубыми глазами. — «Отчего я буду скучать?» — «Не знаю, отец говорит, что ты скучаешь, и бранит меня, что я никогда не говорю с его гостем. Что я буду говорить с тобой? Я ничего не знаю, ничего не видала, кроме нашей станицы. Да и там я бываю редко; я лучше люблю гулять тут в садах или на берегу. Если ты скучаешь с нами, ступай в станицу, там тебе будет веселей». Она замолчала, подумала немного и потом вдруг спросила: «Зачем ты приехал к нам?» Я не знал, что ответить. — «Не сердись на меня, я так это спросила, я рада гостю, завтра мы пойдем вместе к обедне, ты не был в нашей церкви?» — «Я никогда не был в церкви». — «Разве ты не христианин?»— «Там, где я жил, нет церкви». — «Где же ты жил?» — «В степи», — отвечал я и начал ей рассказывать мою жизнь так, как я тебе ее рассказывал. Она слушала меня молча, и мы проходили с ней по саду до самой ночи. Все спало кругом, даже раины спали, опустив свои серебряные листья; только море шумело, плескаясь в берег, как будто вздыхая, и звезды дрожали, глядя на нас с неба, да одно облако тихо проходило мимо месяца. Я очень хорошо помню эту ночь; с тех пор мы подружились с Оксаной. По целым дням мы были вместе: то я ей рассказывал что-нибудь об охоте, как живут звери в степи, куда улетают птицы зимой; то она пела мне какую-нибудь песню или учила меня молитвам, я твердил их за ней, не понимая.

Раз по ее же совету я пошел к священнику и просил его, чтобы он научил меня молиться. — «Да кто ты такой? — спросил он. — Да крещен ли?» Я не знал, что ему ответить. — «Где ты живешь?» Я сказал. — «Ну, хорошо, я поговорю с Павлюком». И действительно он говорил с ним. — «Охота тебе была ходить к батьке», — говорил мне потом Павлюк. — «А что?» — «Да ведь ты не помнящий родства, а таких берут в москали[42], да и мне могло достаться за тебя. Насилу я уломал батьку».

С тех пор я не ходил к священнику. Раз я пришел в церковь. Священник прислал ко мне дьякона сказать, что я не должен быть в церкви, что я не христианин, а оглашенный. Я не понимал, что это значит, но ушел: мне было грустно и вместе досадно, почему этот старик, этот батька, как звали его казаки, мог мне запретить молиться. Тогда-то мне в первый раз пришла мысль уйти в горы, и я бы непременно ушел, если бы не Оксана; мне не хотелось уезжать от нее, я даже совсем забыл, что мне надо будет ехать на хутор. Я был один на свете, совсем волен, волен как птица, и жил, как птица, там, где мне было лучше, а у Павлюка мне было хорошо, так хорошо, что я забыл даже про охоту. Иногда только, когда я видел, бегают мои собаки, по берегу, гоняясь одна за другой, я вспоминал про, неё, про, степь, в которой я вырос, и которую я так любил, я мне становилось скучно. Но тут приходила Оксана, и я опять все забывал, слушал ее… Любил ли я ее? Я сам часто спрашивал себя об этом и не знаю сам что ответить. Я любил слушать ее, когда она говорила, любил глядеть на нее, когда она молчала: мне было весело при ней, без нее я часто думал о ней и после долго помнил ее. Помнил всякое ее слово, все мои разговоры.

Раз старый дед ее сидел на лабазе. Оксана стояла против него и перебирала старые сети, которые чинил старик; один конец лежал на земле, а другой был на лабазе у старика на руках. День был жаркий, солнце так и пекло. Я несколько раз говорил Оксане, чтоб она не стояла на солнце, но она смеялась и, покрыв голову венком из зеленых листьев, продолжала перебирать сети. Она была чудо как хороша, я лежал в тени под лабазом и любовался ею. Вдруг за мной раздался свист соловья. — «Соловей, — закричала Оксана, — Ты любишь соловья, Волковой?» — «Да, я любил одного соловья», — отвечал я и рассказал ей, с каким удовольствием, когда я был мальчиком, я слушал его каждую ночь, как я узнавал его по голосу, как любил его. Оксана смеялась надо мной, но когда я рассказал, как я ждал его, когда он улетал зимой, как я плакал, когда он раз совсем не прилетел, Оксана задумалась. Я спросил ее, о чем думает, она не отвечала.

«А я знаю, о чем она думает, — сказал старик. — Она думает о Бесшабашном. Он тоже как соловей прилетит, поживет, да и опять отправится. А давно что-то его не видать, Оксана. А?». Но Оксана молчала. Я посмотрел на нее и увидал сквозь сеть, которой она хотела закрыться, что она вся покраснела. Часто дед, а иногда и Павлюк говорили о каком-то Бесшабашном. Мне очень хотелось знать, что это за человек, но я замечал, что Оксана не любит, когда говорят про него, и я молчал до того дня, когда священник выгнал меня из церкви. В тот день Оксана воротилась из церкви с заплаканными глазами. — «Ты плакала, Оксана?» — «Да, мне жалко было, что батюшка тебя обидел, я ходила к нему просить, чтобы он тебя простил». — «Разве я виноват перед ним? Разве я виноват, что я не знаю ни отца, ни матери, что я не знаю крещен ли я?» — ответил я с досадой. — «Не сердись на него и ступай к нему — он выучит тебя молиться, сделает тебя христианином. Он мне сейчас говорил, как нехорошо будет на том свете тем, которые не христиане. Он со мной говорил так, что мне страшно стало за тебя».

Она долго уговаривала меня идти к священнику, — наконец, я согласился. Много говорил, мне хорошего отец Николай, но я не все понимал, что он говорил. Он расспрашивал меня о моем детстве; я показал, ему крест, который носил на шее. «Ежели на тебе крест, так, стало быть, ты был крещен, стало быть, ты христианин; тем хуже тебе отказываться от веры», — говорил он и долго он толковал мне о том, что будет на том свете, наконец, благословив меня, отпустил и позволил ходить в церковь.

Когда я воротился, Оксана, видно, дожидалась меня. — «Ну, что?» — «Ничего», — ответил я. — «Ты все на него, сердишься?» — «Нет, я на него не сержусь, а на тебя сержусь» — «За что?» — «За то, что ты мне не сказала, что батька тебя бранил, зачем ты со мной знаешься. Правда это?» — «Правда. Он тебе говорил еще об одном человеке — о Бесшабашном», — сказала она, покраснев. — «Да, что это за человек?» — спросил я. — «Не знаю, — отвечала она. — Он так же пришел к нам, как ты, только это было в страшную бурю ночью. Ветер так страшно дул, что мы боялись, чтоб не сорвало крышу с хаты; я сидела у окна, что к садам, и хоть я родилась на берегу и привыкла к здешним грозам, но на меня иногда находил страх, когда я слышала, как волны разбиваются о берег и как стонет море, ревет буря, и гремит гром. При свете молнии я видела, как ветер ломал деревья и рвал желтые листья и далеко разносил их по садам. Бедные раины гнулись и скрипели так жалостно, что мне хотелось плакать. Вдруг я вижу, кто-то идет от садов к окошку. Я испугалась и отошла от окна; вдруг слышу голос: «Добрые люди! Пустите обогреться!». Я позвала деда, он подошел к окну, поговорил с ним и пошел отворить дверь. Я не могла опомниться от страха: кто такое мог придти в такую страшную ночь. Гость взошел в горницу. Вода лила с его платья; он снял малахай, баранью шапку, привязанную ремнем к голове, перекрестился и, увидав меня, засмеялся. — «Я испугал тебя, красавица. Не бойся, я добрый. Когда мы познакомимся, ты полюбишь меня!»

«И ты полюбила его?» — спросил я.

«Да!» — отвечала она чуть слышно и зарыдала, закрыв лицо руками. Я долго молча смотрел на неё и, наконец, спросил, о чем она плачет.

«О Чем я плачу? — сказала она, подняв на меня глаза. — Я плачу о том, что я его люблю, а он далеко. Бог знает где. Бог знает, жив ли. Я плачу о том, что когда мы сидим с тобой на лабазе и смотрим, как садится солнце, и ты любуешься, как краснеет небо, и горы горят, словно в огне, я думаю тогда: это значит, что завтра будет гроза, и, может быть, завтра он придет. И мне грустно и весело вместе. Ты не знаешь его — он всегда приезжает в бурю или в темную ночь. В такую ночь, что каждый добрый христианин боится выйти на улицу и, затеплив свечку перед образом, молится за странствующую братию, он в такую ночь раза два или три отправляется в море и всякий раз привозит груз товара. Он тогда весел, смеется и шутит, и я весела при нем; а когда он отчалит и плывет к кораблю, на котором чуть виден мелькающий огонек, я сижу у открытого окна и не слышу, как ветер шумит, как дождь льётся, не слышу, как бьется мое сердце. Тогда я не плачу, я вся замираю и не могу отвести глаз от этого огонька, который то пропадет, то опять загорится. — Вот о чем я плачу, Волковой!»

С тех пор я не говорил, с ней о Бесшабашном. Но, странное дело: я чаще стал вспоминать про наш хутор, про нашу степь, про охоту. Со мной была винтовка, которую дал мне Аталык. Я ни разу не стрелял еще из нее: тут я начал учиться стрелять. Днем я стрелял в садах витютней и голубей, а ночью караулил зайцев. Скоро я выучился так стрелять, что убивал витютня на вершине самого высокого дерева, бил зайца на бегу. Когда начался лет дроф, я почти без промаха бил их на, лету. Раз я возвращался с охоты; гляжу, на берегу недалеко от нашей хаты лежит вытащенная лодка. Я понял, что он приехал; и действительно, он сидел у огня. Я только взглянул на него и уже осмотрел его с головы до ног. На нем была красная рубашка, кожаные штаны, засученные до колен. Он грел перед огнем свои жилистые мохнатые ноги, на коленях у него был разостлан дорогой шелковый платок, в платке, который был разорван, лежали разные дорогие вещи.

«На, Оксана, выбирай себе гостинец: давно я у вас не был, зато много выработал в это время». Я посмотрел на Оксану; она то краснела, то бледнела и не смела взглянуть на меня. Не я один заметил ее смущение; Павлюк, молча куривший свою люльку, тоже поглядывал исподлобья на нас; один старик был непритворно рад; он, видно, очень любил Бесшабашного.

«Что ты, братику, — говорил он, трепля его по плечу, — на что нашей Оксане такие дорогие вещи?» — «Что за дорогие, дедушка, посмотрели бы вы, что здесь», — ответил тот, ударив рукой по тюку, на котором сидел. — «А молодец ты, Бесшабашный! Вот выручка, так выручка, не чета твоей», — говорил старик, обращаясь ко мне. — «Будет с меня», — отвечал я, показывая на пару убитых дроф, которых, не зная что делать, щипала Оксана. «С голоду не умру». — «С голоду не умрешь», — ворчал Павлюк. «Ежели бы я не прокутил то, что мы с тобой выручили зимой, так у нас больше бы было. Да я отдам тебе, Волковой, ей-ей отдам, ты только ничего не говори». — «А ты разве ему должен? Так я за тебя отдам», — сказал Бесшабашный. — «Молчи, я без, тебя отдам, был бы только жив я, Павлюк! — закричал он, вынув одной рукой люльку из зубов, а другой стуча себе в грудь. Несколько времени все молчали, потом Бесшабашный начал рассказывать свои похождения. Он очень хорошо рассказывал, так что и Павлюк подвинулся, чтобы лучше слушать его, и часто даже забывал сосать свою люльку и должен был ее закуривать по два раза. Я не сумею так хорошо передать, как он рассказывал; да, признаюсь, я мало и слушал его; я смотрел на Оксану, которая, вытянув шею, открыв немного рот, слушала, не сводя глаз с его лица. И много мне тогда приходило в голову всяких мыслей, да про то уж знаю я.

Было поздно, когда мы разошлись. Дед пошел на свой лабаз. Оксана ушла в кухню, я, Павлюк и Бесшабашный легли в хате. Не успел Павлюк докурить своей люльки, как Бесшабашный захрапел. А мне не спалось, Павлюку тоже: он окликнул меня. «Знаешь ли ты, что я думаю, Волковой? Я хочу завтра же прогнать этого молодца», — сказал он, показав на Бесшабашного. — «За что?» — «За то, что моя Оксана очень что-то на него заглядывается». — «Так что ж, чем же он не. человек?» — «Чем! А разве ты не знаешь, что он контрабандист!» И он стал мне толковать, что это значит. «Контрабандист — это такой человек, который перевозит запрещенные товары». — «Так что ж, — отвечал я. — Он контрабандист да честный человек. Мы с тобой и конокрады да честные люди». — «Так вот оно как, — сказал Павлюк, — а я думал, что ты того…» — Я молчал. — «Ну, так и так гарно!» — сказал он, обернулся к стенке и захрапел. Я все-таки не мог заснуть. Вдруг дверь из кухни отворилась. На пороге стояла Оксана в одной рубашке, босиком, с голой шеей и руками. — «Спасибо, Волковой!» — сказала она. Она не спала и все слышала.

Я скоро познакомился и даже подружился с Бесшабашным. Он все уговаривал меня сделаться контрабандистом. Рассказывал про свою жизнь в Тамани, в Керчь-Еникале, в Одессе. — «Вот жизнь, так жизнь, — говорил он, — чего хочешь, того просишь, — водка, вины самые лучшие заморские, музыка, девки, — да какие девки: чернобровые, черноокие — гречанки, армянки, жидовки!» — Я напомнил ему раз об Оксане. — «О, Оксана, это совеем другое дело, — отвечал он; задумавшись. — Когда я наколочу мошну, куплю себе дом где-нибудь в Тамани или Таганроге на пристани, сделаюсь купцом, уж честным купцом, не контрабандистом, тогда я приеду сюда и женюсь на Оксане и тогда уж — баста! Баста шляться по морю в погоду и непогоду, баста кутить! Армянки, гречанки, жидовки… Проваливай мимо».

Не знаю, удалось ли ему наколотить мошну, купить дом, пожениться, и где теперь он и Оксана — бог знает!

Вскоре же после приезда Бесшабашного я попал в острог и с тех пор не видал их. Вот как это случилось.