Я заснул на рассвете, но мои собаки разбудили меня. Они сердито ворчали; какой-то цыган отвязывал одну из наших лошадей, цыганка спала со мной, прижавшись в углу сарая. Это была та цыганка, которая ворожила мне. — «Что ты делаешь?» — спросил я цыгана. — «Беру свою лошадь». — «Это не твоя лошадь». — «Нет, моя, казак променял мне ее». — «Как променял?» — «Так, променял, спроси его самого». — «Променял, променял! — кричал пьяный Павлюк, прислонясь к столбу сарая. — Он правду говорит, я променял ему лошадь. Он правду говорит, а ты ничего не говори; я сам знаю, все знаю, что стыдно, только ты мне ничего не говори». И он упал. Я уложил его, одел буркой и он заснул, повторяя сквозь сон: «Знаю, что стыдно — только ты мне не говори, ничего не говори мне!»… Цыган уехал на его лошади: я вышел посмотреть, какую лошадь он выменял. Это была пегая шкапа[37], привязанная к повозке. На повозке сидела калмычка, на коленях у ней лежала голова какого-то нечесаного и немытого цыганенка. — «Что ты это делаешь?» — спросил я ее. — «А вот сам видишь», и она продолжала своими тонкими длинными пальцами разбирать черные волосы цыганенка. — «Что он тебе, брат, что ли?» — «Нет, он такой же сирота, как я, и за то я люблю его», — отвечала она. — «Так ты и меня полюби, потому что я тоже сирота», — сказал я, смеясь. Но она посмотрела на меня без смеху и отвечала: «Может быть!» Я облокотился на повозку, и мы стали разговаривать, Она мне рассказала, что она взаправду природная калмычка, что её отец не любил за то, что она не была похожа на него, и продал ее цыганам за полуиздохшую лошадь. Она рассказала мне, что она помнит еще, как будто в тумане, кибитку своего отца, где она играла с маленьким баранчиком, помнит своего отца. Он был седой старик с большим лицом, редкой седой бородой и длинной косой на затылке. Я, все это помню, потому что потом часто вспоминал, об этом; мне всегда казалось, что я отыщу этого старика; мне казалось, что он верно вспоминает и жалеет о дочке, что он обрадуется, когда я скажу ему, что она жива, что он будет любить меня, как Аталык. Мало ли что мне приходило в голову!
Утром Павлюк очень сердился, что так невыгодно поменялся. Он уговорил меня ехать на его кляче в табун, а сам он на моей лошади поехал в ближнюю станицу: я должен был привести ему туда другую лошадь. «И тогда уж мы воротимся на зимовку, а то стыдно мне, казаку, воротиться на этой шкапе».
Я все исполнил по условию и через два дня уже ехал по дороге к станице, где ждал меня Павлюк. Направо от меня виднелась полуразвалившаяся крыша Верхнеутюжского хутора, только в нем более не светился огонек. Я въехал на двор; протоптанный снег и остатки костра на том месте, где стояла повозка, да и след ее и несколько наших следов, которые тянулись от хутора в степь — вот все, что оставили цыгане. Я проехал несколько шагов по их следу, потом повернул и поехал своей дорогой.
Павлюк встретил меня у ворот станицы. Мы только накормили лошадей и сейчас же поехали на зимовье. Дорогой Павлюк уговаривал меня ехать с ним в Пересыпную[38], где жила его баба и дочь. «Там, — говорил он, — дам я тебе грошей, и ты поедешь к Аталыку, а то мне совестно будет, если ты ни с чем воротишься на хутор. Добрые люди скажут, что Павлюк тебя обманул, а я не хочу этого. Павлюк вор, мошенник, конокрад, а своего брата казака, да еще сироту, никогда не обманывал».