Четырнадцатое декабря
«О, свобода, теплотвор жизни» Каховский
«Глас свободы раздавался не более нескольких часов, но и то приятно, что он раздавался». Батенков
Междуцарствие
Письмо Каховского было помечено 6-ым ноября 1825 года. Судьба Общества была в это время предопределена. Александр был безнадежно болен. Он проводил ту осень на юге в Таганроге, куда поехал, чтобы сопровождать жену, которой врачи предписали жить в теплом климате. Оттуда предпринял он короткое путешествие по Крыму и в Крыму сильно простудился: у него открылась желчная лихорадка. В утро 6-го ноября он в последний раз нашел в себе силы подняться с постели. 19-го ноября он умер.
Смерть эта стала сигналом к развязке. Но всё равно, Общество было уже обречено: оно находилось как бы в огненном кольце предательства; с трех сторон в него проникла измена. Первый шпион — обрусевший англичанин, унтер-офицер Шервуд, строя мельницу в Каменке, заподозрил существование тайного общества. Со своими сведениями он сумел добраться до Аракчеева, а по представлению Аракчеева лично принял его император и дал ему отпуск на год с поручением добыть более точные данные. К осени 1825 года Шервуд уже распутал кое-какие нити. Юный член общества Вадковский так слепо доверился ему, что даже послал его к Пестелю с письмом, в котором просил Пестеля быть откровенным с Шервудом, как с ним самим и передать ему список «Русской Правды». Сведения о заговоре шли и с другой стороны — от графа Витта, начальника Военных Поселений, в свою очередь получившего их от своего тайного агента, помещика Бошняка. Оба они вели сложную и хитрую провокацию: Бошняк не более и не менее, как рекомендовал принять в общество своего патрона — Витта. Что было ответить? Как отказаться от слишком большой чести? Сначала его старались убедить, что пора действий еще не наступила и что генерала своевременно известят, а потом стали утверждать, что Общество уже закрыто; не оставалось сомнений, что Бошняк — шпион. Но много более осведомленным, чем Шервуд и Бошняк, был третий предатель — штабс-капитан Вятского полка Майборода. Он проиграл в карты казенные деньги и надеялся спасти себя предательством от уголовного преследования. Его задолго до этого подозревал член Общества майор Вятского полка Лорер, который предупреждал своего начальника Пестеля. После обнаружения растраты в предательстве Майбороды не могло быть сомнения. Но донос его не застал уже царя в живых.
Смерть Александра I оставляла престол в странном положении: по основному закону о престолонаследии, в виду бездетности царя, императором должен был стать его брат, Цесаревич Константин. Но Константин Павлович, командовавший польской армией, после своей морганатической женитьбы на польке, графине Иоанне Грудзинской, отрекся от престола. Уже давно, после убийства Павла, он говорил, что не примет окровавленного трона: «пусть царствует, кто хочет, а я не буду». Он не хотел, чтобы его убили, как убили отца, он не доверял гвардии, «une fusée jetée dans le Regiment de Préobragensky et tout est en flammes», говорил он. Он понимал, что «женитьба на польке лишает его доверенности нации». К тому же у него не было законных детей.
Александр уже в 1819 году предупредил третьего брата Николая, что он предназначен царствовать. И Николай и его молодая жена, бывшая прусская принцесса Шарлотта, были поражены неожиданной новостью и даже плакали, слушая старшего брата. Было ли это следствием неожиданности, или действительно они не хотели менять свой мирный жребий на блеск и труды власти — сказать трудно. Но и после этого разговора официально Николай ничего не знал; в его образе жизни и занятиях ничто не изменилось. По прежнему он жил счастливой семейной жизнью в своем Аничковом Дворце, или, как он говорил «Аничковском раю», по прежнему был далек от государственных дел. К моменту смерти Александра I он был гвардейским дивизионным генералом и генерал инспектором инженерных войск. Его образование, его деятельность были узкоспециальны. А между тем в Успенском Соборе хранился манифест, переданный покойным Императором митрополиту Филарету, в котором наследником, в виду отречения Цесаревича, назначался Николай Павлович. Копии этого манифеста, сделанные собственноручно другом царя кн. Голицыным, хранились в Государственном Совете, Синоде и Сенате, и о тайне знали кроме вдовствующей императрицы и Голицына только Аракчеев и митрополит Филарет. Известие о смерти Александра дошло до Петербурга 27-го ноября. До этого дня знали только, что он безнадежно болен. Но уже 25-го ноября Николай имел совещание с петербургским генерал-губернатором Милорадовичем и с командующим гвардией генералом Воиновым о том, какие меры следует принять в случае смерти царя. Решено было — немедленно принести присягу Цесаревичу. На этом открыто настаивал Милорадович, сильный своим авторитетом, военной славой, положением. «Можно говорить смело, имея 60 000 штыков в кармане», выражался, рассказывая о своем разговоре с великим князем и хлопая себя по карману, генерал. Если цесаревич подтвердит свое отречение, о котором Милорадовичу было известно только по слухам, то престол перейдет к Николаю Павловичу, но трон ни на минуту не должен оставаться незанятым. Николай Павлович согласился с этим мнением. Он боялся и призрака того, что его могут заподозрить в нелояльности по отношению к старшему брату, в желании захватить престол.
И вот, едва приехал из Таганрога курьер с известием о смерти царя, как великий князь в церкви Зимнего Дворца, где только что прервали молебствие о здравии императора, распорядился поставить аналой, принести присяжный лист, и первый принес присягу Константину. Церковь была пуста, один поэт В. А. Жуковский, случайно бывший в ней, видел как рыдая повторял за священником слова присяги великий князь. Потом он сообщил о смерти Александра дворцовым караулам и им тоже велел присягнуть новому императору. Присягнули все, кто находился в это время во дворце. Генералу Воинову отдал он приказ привести к присяге гвардию. Этими поспешными распоряжениями Николай хотел «отклонить самую тень сомнений» в чистоте своих намерений.
Тут началась фантасмагория. Едва сообщил он матери о том, что караул и ряд генералов «совершили свой долг», как она воскликнула в испуге: «Nicolas! Qu’avezvous fait? Ne savez vous pas qu’il у a un autre acte qui vous nomme héritier presomptif?» Прибежал маленький Голицын, друг покойного царя, писавший этот акт и «в исступлении, — как рассказывает Николай — вне себя от горя, но и от вести, что во дворце присягнули Константину Павловичу, начал мне выговаривать, зачем я брату присягнул!»
Собрался Государственный Совет, и рыдающий Голицын доложил собранию о своем разговоре с великим князем. Он требовал, чтобы до новой присяги было прочтено завещание покойного императора. Но такой же маленький ростом, как и он, Лобанов Ростовский, министр юстиции, возражал ему, что Совет только канцелярия государева, что «у мертвых нет воли» и что надо прежде всего присягнуть. Пока препирались эти карлики, пришел огромный, самоуверенный Милорадович и громко, по-военному, произнес речь: он «советует Государственному Совету прежде всего присягнуть, а потом уже делать, что угодно!» Но Совет ни за что не хотел присягать без личного приказания от великого князя. Всё же принесли золотые ковчежки, в которых хранились документы, и после долгих споров вскрыли их и прочитали манифест Александра и отречение Цесаревича. Снова было глубокое молчание, и снова Милорадович повторил свое требование присягнуть Константину по примеру и по желанию великого князя Николая Павловича. Шум и беспорядок еще увеличивались от того, что председатель Лопухин от старости плохо слышал и от волнения ничего не понимал. Однако ему с трудом разъяснили в чём дело и он обратился с просьбой к Милорадовичу пойти к великому князю и убедить его прийти в Государственный Совет. От этого Николай отказался, и резонно, потому что не имел права присутствовать в Совете. Кто он был? Просто дивизионный генерал! Тогда Государственный Совет отправился in corpore к дивизионному генералу и в верноподданническом исступлении дал себя переубедить. Великий князь, держа правую руку и указательный палец над головой, как бы призывая Всевышнего в свидетели искренности своих помышлений, требовал присяги брату. Старцы рыдали и восклицали «какой великодушный подвиг!» и старались облобызать его. Среди слез и лобзаний, долго убеждали великого князя прочесть документы — завещание и отречение, что он и сделал, но не вслух, а про себя. Всё-таки они не хотели сами без него идти в церковь и просили Николая быть их «предводителем», на что он согласился и повел их в большую придворную церковь, где их привели к присяге. Из церкви гурьбой пошли к императрице-матери, которая на этот раз одобрила «поступок этого ангела, моего Николая». Старцы целовали её руки, плакали, стонали. Константин стал императором.
Было совершенно нечто вполне незаконное, в сущности, coup d’état. По закону присяга не могла быть принесена по простому приказу одного из великих князей, а только по манифесту требующего присяги императора. С присягой поспешили, надо было ждать распоряжений Константина, как это сделал Дибич на юге, или, по крайней мере, хоть запросить его мнение. А раз не спросили, то давали ему право отнестись безразлично к затруднениям, из этой ошибки проистекавшим.
С точки зрения личной и узкосемейной Николай действовал со скрупулезной корректностью и даже самоотверженно. Разумеется, он считался с мнением Милорадовича, с его 60 000 штыков в кармане, но одним вмешательством Милорадовича нельзя всё объяснить. Завещание царя, отречение Константина, мнение Государственного Совета, поддержка матери, давали Николаю Павловичу возможность провозгласить себя императором. А между тем у него ведь был прирожденный дар власти и отказаться от неё означало для него то же самое, что для музыканта отказаться от музыки. Может быть, сама его безоглядная поспешность объясняется именно тем, что он бежал от слишком сильного искушения. Но поспешность оказалась роковою: Николай не принял в расчет характера старшего брата и не знал о существовании тайного общества.
Цесаревич стал чудить. При получении в Варшаве известия о смерти Александра, он распорядился его не опубликовывать. Он сердился, когда его называли «Ваше Величество» и не принимал пакетов с такой надписью. Он велел передать выговор Государственному Совету и Сенату за принесение незаконной присяги и нарушение воли покойного императора, он даже грозил удалиться «еще далее», т. е. за границу, от «такого порядка дел». Но приехать в Петербург и торжественно подтвердить свое отречение он ни за что не хотел, а только писал об этом в частных письмах брату, подписываясь «вернейшим подданным». Формально он, может быть, был последователен: он не хотел отрекаться от сана, которого за собой не признавал. Между тем, без его присутствия и торжественного отречения, Николай не решался назначить вторую присягу. Напрасно посылал он к Константину посланцев и письма; напрасно убеждал его приехать близкий его друг Опочинин и любимый младший брат Михаил.
Благодаря ненужной тайне, в которой хранил свое завещание покойный император, (как будто Россия была частным имуществом, которое можно втайне завещать), благодаря нелепому поведению цесаревича, создалось невозможное положение. «Корона подносилась, как чай, и никто не хотел», «короной играли, как в волан». Константин вел себя, как капризный ребенок, который подарил свою любимую игрушку, брать ее назад не хочет, но еле скрывает свое огорчение расставаясь с ней. Очевидно, он отказывался от трона с большей горечью, чем сам себе признавался. Когда жена умоляла его быть твердым в своем решении, «Tranquillisez vous Madame, vous ne régnerez pas», успокаивал он ее. Он и слышать не хотел о троне, но не хотел слышать и о смуте, которую сам создавал. Он даже писал Николаю, в явном противоречии с действительностью, что боится своим присутствием усилить смуту и дать предлог для междоусобия. Создалось междуцарствие с двумя царями — одним в Варшаве, которому принесли присягу, чье изображение чеканили уже на монетах, но который и не думал царствовать, и вторым — в Петербурге, — которому еще не присягнули, но который всё же переехал в Зимний Дворец (чтобы быть ближе к матери, как он объяснял это) и фактически правил Россией.