Об авторе «Воспоминание о Пушкине», напечатанного в «Северной Пчеле» 1864 г. № 49 от 19 февраля (стр. 161), некоем Облачкине, мы не располагаем никакими сведениями.

Если, действительно, всё было так, как он рассказывает, то мы имеем в этом рассказе лишнее свидетельство о благожелательном отношении Пушкина к начинающим писателем.

* * *

Какие б чувства ни таились
Тогда во мне, теперь их нет,
Они прошли, иль изменились,
Мир вам, тревоги прошлых лет.
Онегин. А. Пушкин.

С 14 лет я стал писать стихи, и не шутя воображал себя поэтом. Благодаря такому очаровательному обольщению, я то и дело беспокоил известных литераторов и поэтов того времени наивными, детскими просьбами, чтоб они прочли мои стихи и решили: поэт я или нет.

Многие из тех, к которым я обращался, принимали меня очень благосклонно и с участием советовали мне учиться, любить поэзию более всего в мире и никогда не изменять своему призванию. Некоторые, впрочем, весьма немногие, не удостоили меня чести допустить до своей особы… Сериозно же никто не обратил на меня своего внимания и не помог моему горю, а горе моё было великое. В семье, с которой суждено мне было жить, смотрели на мою страсть к литературе очень сурово, враждебно относились к моим наклонностям и непременно хотели повернуть всего меня по-своему, стараясь всеми средствами убить во мне страсть к поэзии и сделать из меня купца, чиновника, ремесленника, словом, кого бы то ни было, только бы я бросил писать стихи и не читал бы беспрестанно книги. Несмотря ни на какие нападки, я, при совершенном безденежьи, умел доставать книги, и, презирая брань, шум и крики, продолжал писать стихи. Я только и думал о литературе, поэзии, журналистике, философии и очень часто задавал себе такие вопросы, мучимый различными идеями, которых конечно нельзя мне было доверить никому из окружающих меня. Словом, кроме литературы я знать ничего не хотел, а мои родные знать не хотели литературы и за мою любовь к искусству беспрестанно меня раздражали и огорчали, доводя до отчаяния. А знаете ли что из этого вышло? Вышло то, что я по их милости, если не сделался поэтом, литератором, зато также не сделался чиновником, купцом, ремесленником, а просто за-просто стал праздным, лишним человеком на свете.

Скучно и грустно проходили год за годом моей жизни, здоровье моё с самых ранних лет стало расстраиваться, уныние и тоска сначала изредка овладевали мною, а после постепенно развили во мне меланхолию, и характер мой стал устанавливаться не совсем в хорошую сторону: я сделался нетерпелив, раздражителен, желчен, порою чувствовал апатию ко всему на свете и не только самый труд, но одна мысль о труде была для меня ненавистна. Очень часто я желал умереть, чтоб только не заниматься тем, к чему я чувствовал непреодолимое отвращение. Любовь к поэзии и литературе, хотя никогда во мне не угасала, но беспрерывные огорчения в течении многих лет убили во мне впечатлительность и непостижимую лёгкость выражать стихами мысль и чувства.

Весь преданный мысли, как бы выдти из такого положения, напряжённого, неестественного по моей страстной натуре, я решил обратиться к Пушкину, и в один прекрасный день пришёл к великому поэту. Когда я входил в переднюю, из кабинета его вышел повар в белом колпаке, переднике и куртке. Я отдал ему тетрадь моих стихов для передачи Александру Сергеевичу, и за ответом хотел зайти через неделю. Набросив на себя шинель, я поспешно вышел на улицу; но не успел пройти и сорока шагов от дому, где жил Пушкин, как тот же самый повар остановил меня.

— «Пожалуйте к барину, он вас покорнейше просит».

— «Очень благодарен, неужели же он успел что-нибудь прочесть в моей тетради?»

— «Да-с, он заглянул в неё».

Едва вошёл я опять в переднюю, тотчас услышал голос Пушкина. Он вскрикнул: Василий, это ты?

— «Точно так, я» отвечал повар.

— «А г. Облачкин?»

— «Здесь».

— «Пожалуйте сюда, пожалуйте», звал меня Пушкин, и голос его был до того радушен и до того симпатичен, что я весь затрепетал от радости, и никогда не забуду этой счастливой для меня минуты. При входе в кабинет, меня обуял какой-то страх из невыразимого чувства удивления, робости и замешательства, и непостижимого уважения, близкого к благоговению… Кабинет Пушкина состоял из большой узкой комнаты. Посреди стоял огромный стол простого дерева, оставлявший с двух концов место для прохода, заваленный бумагами, письменными принадлежностями и книгами, а сам поэт сидел в уголку в покойном кресле. На Пушкине был старенький, дешёвый халат, какими обыкновенно торгуют бухарцы в разноску. Вся стена была уставлена полками с книгами, а вокруг кабинета были расставлены простые, плетёные стулья. Кабинет был просторный, светлый, чистый, но в нём ничего не было затейливого, замысловатого, роскошного, во всём безыискусственная простота и ничего поражающего, кроме самого хозяина, поражавшего каждого, кому посчастливилось видеть его оригинальное, арабского типа лицо, до невероятности подвижное и всегда оживлённое выражением гениального ума и глубокого чувства. Я поклонился Пушкину, помнится очень неловко, совершенно растерялся, сконфузился, хотя он обратился ко мне весьма ласково, просто, голос его был изумительно симпатичен, улыбка добродушна, глаза выражали участие… К чему я оробел перед таким человеком, к которому должно чувствовать только любовь и уважение? Я был тогда мальчик, но очень хорошо понимал, что мои стихи в руках славного поэта и что он по всей вероятности прочёл несколько строк — и хотя слегка познакомился с моей музой.

Согласитесь, надо было быть слишком самоуверенным, чтобы не сконфузиться, когда перед вами глаз на глаз великий поэт, только лишь получивший от вас первые опыты ваших стихотворений? Пушкин расспросил меня, где я учусь, что делаю, имею ли состояние, и к какому роду жизни желал бы я себя приготовить.

Когда я об‘яснил ему своё несчастие, тогда он мне посоветовал написать просьбу и изложить моё положение, сколько мне лет, где воспитываюсь, и наконец попросить чего я желаю, — только смотрите, промолвил он очень серьёзно, напишите просьбу прозой, а не стихами. Я невольно улыбнулся. Пушкин заметил мою улыбку и захохотал во весь голос, беспечно, с неподражаемой весёлостью: «Я вам сделал это замечание на счёт просьбы затем, что когда-то деловую бумагу на гербовом листе я написал стихами[521] и её не приняли в присутственном месте. Молод был, очень молод, так же как и вы теперь молоды, очень молоды и пишете стихи, так пожалуй по привычке вместо прозы напишете стихами, и уж тогда делать нечего, второй раз придётся вам писать просьбу прозой, а писать просьбы дело очень скучное и неприятное. Да и временем нужно дорожить. Впрочем, это в сторону, напишите просьбу, да поскорее приходите ко мне, а я за вас буду хлопотать». Я поклонился ему и поблагодарил за участие в моей судьбе и вдруг ни с того ни с сего, точно кто-нибудь вместо меня проговорил: «Александр Сергеевич, вы мои стихи напечатаете в вашем Современнике»?

— «Напечатаю, напечатаю. Приходите же ко мне, непременно с просьбой, и чем скорее тем лучше».

— «Благодарю вас. Моё почтение».

— «Прощайте. Приходите утром, до десяти часов я всегда дома».

— «Почту за великое счастье. Моё почтение».

Когда я с просьбою в кармане и надеждою в сердце пришёл к Александру Сергеевичу, то, к величайшему моему огорчению, он был болен и не мог меня принять, а через несколько дней разнеслась молва в Петербурге, молва страшная, что Пушкин ранен смертельно. Дня через три или четыре я посетил труп поэта и перед гробом его заливался горячими слезами, молясь богу о упокоении души его. В течение всей моей жизни только один Пушкин, с первой встречи со мною, принял в судьбе моей живое искреннее участие, и желал мне помочь делом, а не словами. Судьба распорядилась иначе и с тех пор я прожил много лет на свете и никому нет до меня дела. Один великий поэт за три недели до своей кончины хотел было выдвинуть меня из среды, в которой я постепенно терял мои лучшие, полные энергии силы.

Один удар лишил Россию великого поэта в самую блистательную пору его жизни, когда громадный талант Пушкина вполне окреп и выработался опытами жизни и изучения великих писателей; этот же самый удар быть может разрушил навсегда мою лучшую будущность…

Взволнованный, печальный, как человек долго невидавший божьего света, и когда на одно мгновение забилось радостию моё сердце, и надежда показала мне на одну секунду прекрасную жизнь и лучшую будущность — и вдруг этот свет в один момент угас и опять ещё страшнее вокруг меня образовалась тьма и несчастие, — лишь только я пришёл домой от гроба Пушкина, тотчас же написал стихи на смерть поэта. Я знаю, что стихи слабы, хотя и написаны искренно, под влиянием глубокой горести, вполне овладевшей моей душою. Стихи написаны на 15-м году моей жизни. Я совершенно согласен с мнением, что в литературном деле лета автора не могут иметь никакого значения, но должно согласиться с тем, что на 15-м году менее нежели немногие могли писать хорошие стихи.

На смерть Пушкина.
Друзья, я видел труп холодный
Певца возвышенных речей,
И слышал я в толпе народной
Язык коварства и страстей!
Один бессмысленно взирает
На труп великого певца,
Другой безумец осуждает
И говорит: Она! Она
Всему вина.
Я думал: о язык коварный,
Ты никого не пощадишь,
О человек неблагодарный,
Не знаешь ты, пред кем стоишь.
Зачем пришёл? Иль прах священный
Ты хочешь злобой помрачить?
С душою низкой и надменной,
Земным коварством уязвить
Нельзя певца.
Он умер. Что же в этом мире
Ужели мало он страдал,
Когда на сладкозвучной лире
Святую правду величал?
И так колено преклоните,
Оставьте дерзкие слова,
И бога вышнего молите:
Поэт пред ним: его душа
На небесах.
Я знаю, с мыслию спокойной
Оставил он ничтожный мир.
Поэт бессмертия достойный
Довольно славного свершил.
И будут чтить талант прекрасный
Все люди с сердцем и душой,
И жребий вспомянув несчастный,
Оплачут горестной слезой
Певца любви.

Облачкин.