Объезд губернии. Бельцы. Сороки. «Еко». Хотин. Измаил. Вилково. Шабо.

Губернаторы по закону обязаны по возможности ежегодно объезжать уезды губернии, знакомясь на местах с деятельностью уездных учреждений и должностных лиц. Для вновь определенного губернатора такой объезд в особенности необходим, так как дела и вся переписка, проходящая ежедневно перед его глазами, оживают и приобретают реальное значение только после того, как, из-за названий тех или других мест и лиц, перед умственным взором читающего, начнут выступать известные реальные образы. К сожалению, истинная и полезная роль губернатора, как органа надзора за законностью действий всех учреждений и лиц административного ведомства в губернии, совершенно заслонена не в меру разросшимся участием губернаторов в активном управлении. Обязанный председательствовать в двадцати, если не более, коллегиях и постоянно разрешать, отменять, запрещать, предупреждать, пресекать и утверждать всякого рода действия и постановления, современный губернатор сам постоянно рискует впасть в ошибки, благодаря чему и авторитет его не может оставаться на должной высоте, и осуществление надзора делается для него затруднительным. Совершенно ложно в применении к губернаторской власти то понятие «хозяина губернии», которое выдвинулось в царствование Александра III-го и так охотно и настойчиво применялось к губернаторской должности его преемником. Хозяйничать и распоряжаться губернатор должен только в особо важных случаях, и при том в определенном тесном круге действий. Главная его обязанность – быть хранителем и оберегателем закона, что прекрасно выражено в особой статье второго тома, изданной еще в первой половине прошлого века, хотя тогда еще не было независимого суда и общественного самоуправления.

Тенденция, получившая силу в течение двух последних царствований и выразившаяся в расширении активной роли губернатора в делах управления, не послужила на пользу делу, и только расшатала губернаторский авторитет.

Имея возможность уделить для ревизии губернии очень мало дней, я должен был отказаться от намерения произвести ее детально. Поэтому я счел излишним брать с собой непременных членов различных присутствий и правителя моей канцелярии предпочитая видеть мало, но собственными глазами, получить небогатый запас наблюдений и сведений, но получить их непосредственно, а не по докладам своих помощников. Я взял с собой для компании одного только чиновника особых поручений, совершенно не делового, но зато уроженца Бессарабии, знакомого с молдаванским языком и хорошо знавшего интимную сторону местной жизни и местных отношений.

Главная обязанность моего спутника должна была состоять в том, чтобы избавлять меня, путем дипломатических сношений с хорошо знакомыми ему уездными деятелями, от слишком торжественных встреч и проводов, и в особенности от невыносимо тяжелых парадных обедов. Затем, ему же было поручено строго наблюдать за уплатой прогонов и внушать полицейскому начальству воздержание от показных эффектов, вроде подготовленных народных встреч, подстилания ковров при выходе губернатора из экипажа и прочих демонстраций, освященных старыми бессарабскими обычаями.

Посетив прежде всего уездный город Бельцы, где у меня было несколько дел по жалобам на начальника тюрьмы и по разрешению губернским правлением недоразумений, возникших по поводу нарушения строительного устава, я принял представившихся мне должностных лиц, познакомился и поговорил с каждым из них отдельно, осмотрел больницы, земскую и еврейскую, и, при помощи местных служащих, охотно и вполне доверчиво посвятивших меня во все тонкости вопроса, отчетливо выяснил себе во всех деталях те два-три дела, которые в Кишиневе казались мне запутанными и неразрешимыми. Затем я отправился в тюрьму, о порядках которой имел самые плохие сведения, поговорил наедине с арестантами, посмотрел делопроизводство, и в результате принужден был предложить начальнику тюрьмы оставить службу. Дело, возбужденное по поводу обнаруженных в управлении тюрьмой злоупотреблений, впоследствии разрослось и усложнилось выясненной растратой тюремных сумм, и окончилось самоубийством начальника тюрьмы. Но, во время моего пребывания в Бельцах, таких грустных последствий ревизии нельзя было ожидать и потому, завершив свой трудовой день, я очень приятно и просто пообедал в городском клубе, в компании новых знакомых – местных представителей разных ведомств, пожелавших непременно меня угостить.

Обед не был парадным, вино было только бессарабское, мы провели время очень весело, без всякой натянутости, и даже снялись вместе на клубном дворе. Группа участников этого обеда висит и теперь у меня в кабинете, напоминая о первой произведенной мной губернаторской ревизии.

В Бельцы я приехал по железной дороге, ночевал две ночи в вагоне, предоставленном мне железнодорожным управлением, и затем, в том же вагоне, доехал до уездного города Могилева, Подольской губернии. Оттуда мне предстояла первая поездка на лошадях в г. Сороки, отстоящий от Могилева верстах в шестидесяти.

Поехали мы в таком порядке: впереди урядник верхом, сменявшийся на границе каждого участка новым урядником; затем становой пристав на тройке, исправник на четверке, и наконец, мы с Ш. (чиновником особых поручений) в коляске, запряженной также четверней. Я не решился нарушить на этот раз традиционной торжественности губернаторского поезда, тем более, что исправник и становой, встречавшие меня на Могилевской станции, должны были ехать в Сороки, но, к моему удивленно, число сопровождавших меня лиц не ограничилось перечисленными полицейскими чинами. Как только мы переехали Днестр и вступили в пределы Бессарабии, к нам присоединилась кавалькада, состоявшая из дюжины всадников, одетых в живописные, нарядные кафтаны; они окружили мою коляску и поскакали около нас, стараясь горячить своих лошадей и выказать разными способами свою молодцеватость и усердие. Проехав с таким кортежем версты две, я приказал остановить экипаж и попросил подбежавшего ко мне исправника объяснить значение и роль неожиданных проводников. Он ответил, что перед нами находятся представители местных поселян, с волостным старшиной во главе, командированные для сопровождения губернатора по территории волости, что выбираются эти всадники из числа самых лихих ездоков, и что будто бы они очень ценят выпавшую на их долю честь показать мне свое искусство ездить верхом и свои нарядные костюмы. Выходило так, по словам исправника, что отказ от проводов обидел бы провожающих. К этому исправник добавил, что он, желая мне угодить, сократил численность кортежа до двенадцати лиц, иначе выехало бы меня провожать гораздо больше народа.

Перспектива ехать 60 верст в сопровождении постоянно сменяющихся всадников, при невозможности притом отделаться от мысли, что весь этот народ теряет время, мучает лошадей и, пожалуй, проклинает меня в душе, заставила меня принять меры к освобождению моих провожатых от новой и своеобразной натуральной повинности, выпавшей на их долю. Я вышел из коляски и, обратившись к окружавшим меня всадникам, похвалил их лошадей, выразил удивление перед их искусством, но вместе с тем просил не провожать меня дальше, так как мне очень неприятно причинять кому-либо своим проездом лишние хлопоты и утомление. С некоторым трудом, при помощи исправника и Ш–го, мне удалось убедить провожающих вернуться домой, и мы поехали дальше прежним порядком; однако, при проезде через каждое большое село, повторялась та же картина: снова выскакивали верховые, неслись около моего экипажа, и мне опять приходилось убеждать их не мучить попусту лошадей и не терять напрасно времени. Так, в постоянной борьбе с бессарабским этикетом, доехали мы к вечеру до Сорок.

Я не знаю в России уездного города, который мог бы сравниться с Сороками по красоте местоположения. Хорош Ржев на Волге, но ему не достает южного солнца, разнообразия световых оттенков и живописных изломов постепенно возвышающегося речного берега. Дома города Сорок, рассыпавшись в беспорядке по склону горы, спускаются к самому берегу Днестра, и летом тонут в зелени садов и виноградников. Я остановился, по приглашению местного председателя земской управы Алейникова, в его доме, в верхней части города, и провел интересный вечер в кругу его семьи, состоящей из стариков – отца и матери Алейникова, несколько близких знакомых этого почтенного и симпатичного семейства не только не мешали, но, напротив, содействовали спокойному и приятному настроению, которое я испытал в тот вечер, получив возможность отдохнуть от официальных встреч и деловых разговоров.

Попросив местного исправника не являться ко мне на другой день утром ранее 10 часов и назначив прием местных служащих с 11-ти, я задумал доставить себе редкое удовольствие – пройтись пешком без провожатых и посетить пригородный плодово-виноградный питомник еврейского колонизационного общества, или «Еко», как он сокращенно назывался. Я встал с утра в 6 часов, стараясь не шуметь, и обманув бдительность стоявшего у ворот караульного городового, удачно вышел из дома, никем не замеченный. Дорогу в «Еко» я узнал еще накануне, и потому без всяких затруднений дошел, в полчаса времени, до интересовавшего меня питомника.

«Еко» заслуживает упоминания как образец хозяйства, в котором все работы производятся исключительно учениками евреями, без наемных работников. Во главе этого учреждения стоял ученый агроном Этингер, также еврей, под руководством которого велось дело распространения знаний и навыков по плодоводству как среди учеников, так и среди всех интересующихся фруктово-виноградной культурой, благодаря чему население уезда имело в еврейском питомнике как бы даровой опытный сад. Хотя все расходы по содержанию питомника оплачивались парижским центральным комитетом еврейского колонизационного общества, но как советы и указания, так и посадочный материал давались администрацией «Еко» всем без исключения садовладельцам, желавшим поднять культуру своих садов. Любой садовод, как крупный, так и мелкий, без различия национальности и общественного положения, мог обратиться к Этингеру, изложить ему свои желания и потребности и получить не только указания и материал, но даже непосредственное содействие, так как руководители питомника охотно выезжали, по первой просьбе, для осмотра вновь закладываемых садов, а затем по временам навещали их с целью проверить правильность ухода за новыми плантациями. Благотворное влияние этого питомника на развитие и улучшение местного садоводства, в особенности мелкого, подтверждали мне многие местные деятели, и я с любопытством подошел к воротам сада, который не трудно было узнать среди тянувшихся вдоль большой дороги других насаждений.

Сельскохозяйственная практика всегда относится к сельскохозяйственной теории с некоторым недоверием. Я с удовольствием, бывало, читал, что какая-то корова, schwarze Jette, дала, где-то в Швейцарии, своему хозяину 400 ведер молока в год и что французский агроном добился урожая пшеницы в 400 пудов с десятины, но никогда не рассчитывал увидеть таких результатов в своем имении. Слыхал я много о подчинении природы труду и искусству земледельца, об иностранных огородах и садах, но в моем хозяйстве всегда как-то так выходило, что не я управлял природой, а она мной, и потому скептицизм не только русского крестьянина, но и русского помещика по отношению к научной агрономии всегда казался мне извинительным и понятным. Казенные учреждения, министерские школы и опытные станции, которые мне приходилось видеть, не вселяли ни в ком из их соседей веры в грядущее торжество новых слов сельскохозяйственной науки. Но то, что я увидел в «Еко», заставило меня поверить в возможность применения научных данных к воспитанию растений, и я впервые отдал себе ясный отчет в том, что сельскохозяйственные книжки не только приятное для живого воображения чтение, но и реальная сила.

На тридцати десятинах разрыхленной черной земли питомника не было видно ни одной сорной травки. На грядах и куртинах, разделенных друг от друга узенькими дорожками, стояли, правильными рядами, прямые, как стрелы, крепкие, стройные деревца яблонь и груш, разного возраста и разных сортов; ни одного кривого, ни одного больного, ни одного задержанного в росте дерева я там не увидел; все росло по приказу и по рисунку. Виноградная лоза, предназначавшаяся для плодоношения, не смела расти вверх и прижималась к земле в виде тонкой ветви с небольшими листьями; но, по другой стороне дорожки, её сверстница, однолетняя лоза, предназначенная для черенков, была подвязана к столбам, немного меньше телеграфных, и, к концу лета, обвивала их совершенно, густо покрывая столбы своими широкими листьями. Плоды на взрослых деревьях были без пятен, гладкие, одинаковые по всему дереву и легко могли быть определены по сортам, помимо надписей на дощечках, благодаря совершенно точному сходству с рисунками, помещенными в плодовом атласе.

Образцовая сушильня для плодов и овощей, а также фабрика консервов, которые я застал в полном ходу, дали возможность видеть заготовление произведений питомника в прок и на месте убедиться в чистоте выработки и высоком качестве получаемых продуктов.

Очень интересное зрелище представляли собой евреи, большею частью подростки, трудами которых исключительно велись обработка земли, уход за растениями и выработка консервов. Здесь не было видно испуганных, худых лиц, тощих, болезненных форм и робких, неуверенных движений. Краснощекие, смуглые юноши с блестящими глазами, широкими плечами и мускулистыми руками, которых я увидел в «Еко», напомнили мне еврейское сказание о сильных людях полей, которых библия противополагает кротким людям, живущим в шатрах.

К концу осмотра я уже был не один: из города примчалась полиция, обеспокоенная исчезновением губернатора, и я был доставлен обратно в Сороки при подобающем антураже.

По окончании обычного приема должностных лиц разных ведомств, с которыми надо было поговорить с каждым отдельно, я вышел к просителям, принял и выслушал разные просьбы и жалобы, осмотрел бегло городские учреждения и затем, простившись с гостеприимной семьей Алейниковых, отправился по приглашению местного уездного предводителя дворянства Б. к нему в имение. Там я увидел процветающее хозяйство Б., который не походил на большинство бессарабских помещиков, ведущих обыкновенно праздную, городскую жизнь. В.И. Б. трудился, не покладая рук; все ему удавалось, и он быстро богател. Размах его хозяйственных планов и предприятий был очень широк. Мы осмотрели только что выстроенную им образцовую мельницу, замечательную свинарню на несколько сот свиней, прекрасный конный завод и конюшню с породистыми лошадьми, после чего я уехал в Кишинев. С делами и учреждениями Сорокского уезда я ознакомился очень поверхностно, но с местными деятелями завязал очень хорошие отношения. Б. и Алейниковых я считаю до сих пор в числе своих добрых знакомых.

Гораздо больше труда и забот мне пришлось приложить при ревизии Хотинского уезда, в котором полиция пользовалась очень дурной славой. Много времени отняли у меня Новоселицы, где, как уже было упомянуто раньше, пристав установил совершенно особый порядок торговли легитимационными билетами. Но кроме этой, чисто бессарабской, особенности добывания дополнительных кредитов к законному окладу содержания, делопроизводство новоселицкого пристава открыло мне и другие полицейские секреты. Не раз я обращал внимание на то, что при поверке настольных реестров становых приставов, никогда не оказывалось неисполненных бумаг; везде, против отметки о поступлении какого-нибудь предписания, отношения или рапорта, имелся исходящий номер, доказывавший, что по каждой бумаге последовало исполнение, что она где-то в ходу, кому-то и зачем-то отослана. Такая необъяснимая и неестественная быстрота и аккуратность возбуждали подозрение; ключ к этой загадке я, наконец, нашел в делопроизводстве новоселицкого пристава. Оказалось, что, перед ревизией губернатора, пристава имели обыкновение просматривать входящий реестр и, собрав все дела и бумаги, лежавшие без движения иногда по целым месяцам, отправляли их за соответствующими номерами к соседу приставу, который в свою очередь снабжал их своей залежью, когда ожидал у себя ревизии. По книгам все было в порядке, а впоследствии, когда начальство уезжало, господа пристава рассылали погостившие у них временно бумаги по местам.

В Хотин я приехал, помнится, в пятницу и остановился на городской квартире местного предводителя дворянства П.Н. Крупенского. В тот же день мы отправились посмотреть знаменитую древнюю крепость, построенную турками на берегу Днестра. Вид этого сооружения в высшей степени величественный, и отдельные части крепости хорошо сохранились. Затем последовали обычный прием, разговоры, ходатайства, прошения, осмотры учреждений, чередовавшиеся с завтраками и обедами у П.Н. Крупенского, бывшего гусара, сумевшего устроиться и в Хотине с барским комфортом, состоятельного, умеющего пожить холостяка.

Из хотинских впечатлений я особенно ясно помню два: обедню в православной церкви и царский молебен в еврейской хоральной синагоге.

Я до того времени никогда не бывал ни в одной синагоге и потому с большой готовностью согласился на просьбу местных евреев посетить их богослужение.

При входе в храм я был встречен раввином и несколькими евреями, из числа наиболее влиятельных и уважаемых в городе; все они были в черных сюртуках, цилиндрах и белых галстуках. Мы вошли в обширную залу, уставленную длинными деревянными скамьями, напоминавшими гимназические парты, но прекрасно сработанными и отполированными. Стены и потолок синагоги были отделаны очень скромно, без пестроты и украшений; никаких изображений на них не было, получалось впечатление строгой простоты и серьезности. Противоположная от входа часть залы возвышалась на несколько ступеней, и на этом возвышении, перед священным ковчегом, в котором хранились свитки Торы, помещались кантор, певцы, раввин и несколько хорошо одетых евреев, по-видимому, имевших особое отношение к синагоге по своему происхождению или общественному положению. Меня провели по широкому среднему проходу к первой скамье, после чего кантор, надев пеструю хламиду, стал читать нараспев, прерываемый по временам возгласами хора. Среди незнакомых звуков древнееврейского языка я вскоре услышал слова «Николай Александрович» и «Александра Феодоровна» с ударениями на последнем слоге, а затем разобрал и свое имя, провозглашенное кантором с особой отчетливостью. После этого молитвословия кантор и певцы повернулись лицом к молящимся и превосходно спели «Боже, Царя храни». В эту минуту мне впервые пришлось, неожиданно и быстро практически разрешить трудный вопрос этикета: в синагоге нельзя снимать с головы шляпы, а народный гимн надо слушать с непокрытой головой. Я вышел из затруднения, приложив руку к козырьку форменной фуражки, как бы отдавая кому-то честь, и в таком положении прослушал гимн. Второе отделение службы состояло в исполнении кантором и хором музыкальных пьес, напоминавших мне смутно знакомые оперные мотивы, которым был однако придан, путем некоторых изменений, какой-то оригинальный восточный характер. Среди хора все время выделялся удивительно чистый, сильный и верный альт, на который нельзя было не обратить внимания. Стоявший недалеко от меня раввин сказал мне, что этот замечательный голос принадлежит 13-летнему мальчику, сыну бедного портного, и предложил послушать его в сольном пении. Я отошел к противоположному концу залы и стал у выхода, чтобы лучше оценить юного певца. Без преувеличения скажу, что такого альта я в жизни ни разу не слышал; он наполнял всю залу, пел необыкновенно уверенно, с удивительным драматическим подъемом, исполняя какое-то незнакомое мне произведение Мендельсона. Хор еле слышными аккордами аккомпанировал певцу, достигавшему высокого эффекта, которому вредило по временам только излишнее форсирование звука. Я пришел в положительный восторг и, желая чем-нибудь отблагодарить певца за доставленное наслаждение, спросил раввина при прощании, могу ли я подарить мальчику золотой. Раввин как-то смутился и ответил, что в субботу евреи не могут принимать денег, но что какую-нибудь вещицу на память мальчик мог бы, конечно, взять с благодарностью. Никакой вещицы у меня с собой не было, и я уже хотел отказаться от мысли о подарке, когда изобретательный раввин, желая очевидно, сделать мне удовольствие, придумал гениальный выход из затруднительного положения. Он провел тонкое различие между золотым, как денежным знаком определенной ценности, и тем же золотым, как предметом, имеющим значение подарка, вне зависимости от его цены, и блестяще разрешил вопрос сказав, что маленький певец может принять от меня золотую монету не как деньги, а как золотую вещь. Так мы и поступили, к общему удовольствию.

В субботу, еврейский раввин проявил изворотливость ума для обхода закона, запрещавшего взять от меня то, что я сам хотел дать; в воскресенье, православный священник постарался воспользоваться евангелием, чтобы получит от меня то, чего я давать не собирался.

Отстояв в православной церкви обедню, к которой меня усиленно приглашал накануне один из местных священников, я был не мало удивлен содержанием краткой проповеди, произнесенной им перед концом службы. «В некое время», – так приблизительно начал проповедник, – «Господь наш Иисус Христос пришел к Генисаретскому озеру и увидел рыболовов, моющих у лодок сети свои. Войдя в лодку одного из них, Симона, Спаситель предложил ему закинуть сеть в озеро, но услышал в ответ, что рыбаки всю ночь трудились напрасно, не поймав ни одной рыбы, и потеряли надежду на успех ловли. Однако, закинув снова сети по слову Спасителя, они вытащили великое множество рыбы, так что наполнили ею две лодки».

«Какой же урок почерпнем мы из сего события, возлюбленные братия?» – воскликнул с пафосом священник. «Очевидно для нас, что присутствие великого человека отменную пользу может принести тем, кого он посещает. Нам, благочестивые слушатели, в особенности должен быть понятен смысл выслушанного евангельского сказания: наш храм посетил сегодня великий человек мира сего, посланец царский, начальник нашей губернии. Будем же молиться и ждать от сего посещения великих и обильных для себя благ».

Когда я вернулся из церкви домой, мне доложили о приходе только что выслушанного мной духовного оратора. Он явился просить за сына своего, выгнанного отовсюду пьяницу, которому я должен был, по мнению его отца, предоставить место полицейского надзирателя. Отказ мой исполнить эту просьбу очень огорчил посетителя, который, по-видимому, был вполне уверен в благоприятном исходе задуманного плана.

Совершенно особое положение в Бессарабии занимает Измаильский уезд, вновь присоединенный к России в 1878 г., после войны с Турцией. Ранее, уезд этот входил в состав Румынии и разделялся на три префектуры – Измаильскую, Болгарскую и Кагульскую с главными городами тех же названий. Присоединение совершилось очень просто: образовали из трех префектур один уезд, фактическим начальником которого стал назначенный в том же году измаильский исправник Шульга, опытности и такту которого было предоставлено примирять и сообразовать оставленные в силе для Измаильского уезда румынские законы с общими законами Российской империи. Ни дворянских учреждений, ни земства, ни волостного и сельского управлений с земскими начальниками не было в Измаильском уезде, в котором сохранилось румынское коммунальное устройство. Каждое поселение, как сельское так и городское образовывало коммуну, в состав которой входили все владельцы земли и все жители поселений без различия состояния, классов и т.п. Исполнительный орган коммуны – примар, с коммунальным советом из 12 членов, вершил все дела самоуправления и выполнял те общегосударственные обязанности, которые передаются в России местным учреждениям.

Губернатор мало вмешивался в дела местного управления Измаильского уезда; те из них, в которых государственный интерес не был затронут, разрешались коммунами самостоятельно, а прочие зависели от исправника, заменившего бывших румынских префектов. К губернатору перешли, в отношении самоуправляющихся единиц уезда, функции королевской власти, а петербургское начальство совсем не касалось Измаила, и имело самое туманное представление об устройстве названного уезда. Однако, в министерстве внутренних дел не прекращалась забота о введении в Измаиле русских учреждений – земских начальников, волостей, дворянства и нового земско-городового положения, но государственный совет всегда отвергал такого рода проекты министерства под предлогом недоказанности и недостаточной обоснованности идеи о необходимости разрушить старый местный строй во имя общей нивелировки управления. Так и остался Измаильский уезд до сего времени исключением в русском уездном строе; ему, вероятно, суждено дождаться общей реформы нашего местного управления, если он опять, по какой-нибудь международной комбинации, не отойдет к Румынии, простирающей к нему материнские объятия через пограничную реку Прут.

Меня заинтересовало двойственное и неопределенное положение измаильских старообрядцев. Как известно, у нас в России, до самого последнего времени и господствующая церковь, и правительство беспощадно относились к старообрядчеству. В то время, как мечети и синагоги пользовались свободой существования и даже правительственной защитой, христианские костелы и кирки только терпелись; что же касается старообрядческих молелен и церквей, то их преследовали всевозможными способами. Особые доносчики, под названием православных миссионеров, внимательно наблюдали за тем, чтобы полиция не увлеклась сознанием близости старой веры и новой, или, вернее, ничтожеством различия между старым и новым обрядом, и не оказала преступного «попустительства старообрядческому доказательству». С этим последним термином у меня было немало возни в Измаиле. Местные старообрядцы, а их в уезде было не мало, оказали во время войны с Турцией значительные услуги русскому войску; неловко было, присоединив их к России, немедленно начать применение к ним мер в духе православного фанатизма. Появился хорошо известный всем старообрядцам секретный циркуляр губернатору с изложением высочайшего повеления запрещавшего слишком притеснять измаильских раскольников в их обрядах, пока таковые исправляются без смущающего православную церковь доказательства.

Я застал в своей канцелярии сведения и воспоминания об этом распоряжении, но самый циркуляр был уже изъят кем-то из моих предшественников и, ко времени 25-летия присоединения Измаила, к местным старообрядцам применялись обычные стеснительные меры.

«Оказательство» выставлялось против них, как опасное и всегда победоносное оружие. В самом деле, пусть кто-нибудь попробует звонить в колокола без оказательства, идти крестным ходом вокруг церкви. Кончилось тем, что при энергическом содействии местного «миссионера» – этого всем ненавистного представителя православного иезуитизма и православного инквизиционного духа, измаильское старообрядчество сравнялось с российским и даже было в худшем положении, так как оно сознавало себя более обиженным, лишенным обещанной ему русским правительством терпимости. Полиция, конечно, как это всегда бывает, применялась к задаваемому духовным начальством тону, и в результате получалась, например, такая картина.

Местный старообрядческий архиерей, уважаемый старик, рукополагавший священников, духовный авторитет всех местных раскольников, собирался выехать в Румынию. По паспорту он числился мещанином Василием Лебедевым и, в качестве такового, должен был явиться за паспортом в полицейское управление, непременно лично. Его заставляли ждать некоторое время, после чего пристав возглашал во всеуслышание: «там Васька Лебедев паспорта дожидается, позовите Ваську». Архиерей входил и непременно выслушивал такой вопрос: «Тебе паспорт нужен? Получи».

Таким образом проявлялось «оказательство» русской правительственной власти в противовес оказательству раскольничьих обрядностей.

В Измаиле началось, обычное в России, применение правил о постройке и ремонте старообрядческих храмов. Новых зданий возводить не дозволялось, починка старых допускалась лишь при условии сохранения прежнего вида здания. Когда я приехал в Измаил, то мне немедленно, со стороны православного духовенства, подана была жалоба с указанием на неправильные действия полиции, допустившей расширения раскольничьей церкви. Дело заключалось в том, что старообрядцы, после долгих хлопот, и, вероятно, не без денежных жертв, получили разрешение губернского правления окружить стены своей церкви кирпичными контрфорсами. Они повели дело так успешно, что вскоре все церковные стены были заключены в новый футляр саженной толщины, после чего оказалось возможным вынуть часть стен внутри церкви. В образованных таким образом, нишах разместилось человек 100 лишних прихожан. Такая хитрость возмутила православное духовенство, просившее меня не допускать по отношению к его соперникам дальнейших послаблений.

Я с детства чувствовал пристрастие к раскольникам, которые в наших местах выгодно отличаются от остального населения трезвостью, деловитостью и каким-то чувством собственного достоинства. Впоследствии я убедился в том, что среди русского христианского населения, которое на самом деле, в отношении обрядовых форм, а отчасти и по своим верованиям, близко стоит к идолопоклонству, наиболее живым и наименее индифферентным в религиозном отношении следует признать именно раскольников и сектантов, крепко стоящих за свою веру и свой обряд, а иногда и стремящихся найти новые пути своим религиозным идеалам. К массе православного духовенства, духовную роль которого, вряд ли кто-нибудь, кроме его представителей, найдет возможным защищать, у меня создалось непобедимое предубеждение. Поэтому я воспользовался представившимся случаем и сделал все, что мог, для удовлетворения скромных просьб, представленных мне измаильскими староверами.

Московские старообрядцы Рогожского кладбища пожертвовали своим измаильским единоверцам колокол в память коронования Императора Николая II. На принятие этого пожертвования последовало высочайшее соизволение, но бессарабское губернское правление, на основании требования духовного начальства, отказало в разрешении построить для колокола колокольню. Я немедленно разрешил старообрядцам начать эту постройку, составив впоследствии, по возвращении в Кишинев, постановление по губернскому правлению, в котором вывел необходимость такого разрешения из смысла упомянутого высочайшего соизволения. Посетив затем старообрядческую церковь, в которой был отслужен в моем присутствии молебен о здравии царской семьи, я нашел возможным удовлетворить несколько малозначащих пожеланий старообрядческого духовенства, вроде разрешения поправки желоба на церковной крыше и водосточных труб, на что полиция не соглашалась, требуя непременно особого постановления строительного отделения губернского правления. Наконец, ко мне обратились с более серьезной просьбой о возобновлении деревянной церкви, в которой богослужение прекратилось вскоре после 1878 года, вследствие ветхости здания.

Я пожелал осмотреть лично как церковь, так и план, по которому рассчитывали ее восстановить. Из представленного мне плана я увидел, что предполагаемое сооружение старообрядцы намеревались возвести не из дерева, а из кирпича, и одно это обстоятельство уже лишало меня по закону возможности не только дать просимое разрешение, но даже обещать, что губернское правление займется рассмотрением просьбы старообрядцев. Когда же меня, после нескольких отговорок, привели к тому месту, где я думал увидеть старый храм, то я нашел только заросший крапивой пустырь, на котором, несомненно, была когда-то постройка, исчезнувшая, однако, настолько бесследно, что не представлялось возможным, даже по очертаниям на почве, определить, что именно она прежде из себя представляла.

Я не мог сердиться на бедных старообрядцев за попытки ввести меня в обман и научил их, как подать прошение на высочайшее имя об удовлетворении желания, значение и государственную важность которого могли, как оказывалось, понять и оценить по достоинству лишь петербургские государственные умы.

От Измальской крепости, которую штурмовал Суворов, не осталось следов, кроме неровностей местности, не дающих никакого представления о былой турецкой твердыне. Особых достопримечательностей в Измаиле нет, но город очень симпатичен, сравнительно благоустроен и достаточно оживлен. Его очень скрашивает Дунай, полноводный рукав которого, вместе с частью Черного моря составляет южную границу Бессарабии.

Я проехал на небольшом пароходе, предоставленном в мое распоряжение начальником пограничной стражи, от Рени до Вилкова, т.е. по всему Килийскому рукаву Дуная, находящемуся в пределах русских владений. Путешествие это было чрезвычайно приятно. Среди остановок по пути, достойно упоминания посещение нами села Вилкова, населенного давними выходцами центральной России.

Меня предупреждали, что в Вилкове я увижу «что-нибудь особенного», как говорят в Бессарабии. Исправник сообщал о том, что вилковцы народ буйный и пьяный; другие рассказывали про оригинальное местоположение села; третьи предвкушали удовольствие попробовать вилковской икры; наконец, ехавший с нами врач рассказывал о том, что головы вилковцев так устроены, что самые тяжелые раны на их черепах, пробитых веслами во время драки, заживают в две недели, хотя у прочих людей такие поранения повлекли бы за собой смертельный исход.

Село Вилково расположено недалеко от впадения реки в Черное море, у самой воды, и перерезано ериками Дуная на несколько частей, благодаря чему сообщение, внутри села, происходит столько же на лодках, сколько по сухому пути. Вода для вилковца – родная стихия, а лодка – второй дом. В начале недели все рабочее население деревни выезжает в море и расставляет сети для ловли крупной рыбы, белуги, осетра, стерляди, а затем постепенно объезжает и проверяет добычу, возвращаясь в субботу домой с пойманной рыбой.

Ездят вилковцы артелями и постоянно схватываются друг с другом и с соседями румынами, споря как из-за мест, так и по поводу нередких случаев присвоения какой-нибудь артелью чужого «товара», пойманного не принадлежащей ей сетью. Тогда, в открытом море, обиженные рыбаки идут на абордаж к лодке своих соперников, и начинается перебранка, переходящая нередко в бой на веслах. В результате обыкновенно привозят домой несколько тяжело раненых, с разбитыми головами, рыбаков, скорое выздоровление которых и приводило в изумление местного врача, видевшего в этом явлении доказательство наследственного приспособления вилковских голов к такого рода поранениям.

Когда пароход наш подошел, в праздничный день, к пристани села, мы увидели оригинальную для Бессарабии картину разряженной, веселой, несколько буйной и подвыпившей, чисто – русской толпы. Мужчины в кумачевых красных рубахах, женщины в ярких платках и «полушальниках», специально высылаемых в Вилково из Москвы, с бусами на шее, с подсолнухами за пазухой, столпились у пристами и смотрели на приезд губернатора весело и смело, с тем оттенком лукавой критики и готовой выступить наружу насмешки, о котором я начинал забывать среди флегматически–ленивого, покорного и с виду приниженного молдаванского населения Бессарабии. Для вилковцев приезд губернатора казался случайной праздничной забавой, в которой они с удовольствием приняли участие, изображая собой нечто подобное нарядной толпе в комедии из русского быта. Они держались очень приветливо и любезно, но довольно бесцеремонно галдели, перекидываясь между собой шутками и остротами и громко смеясь удачным выходкам своих остроумцев. Надо упомянуть, что мужчины были почти все под хмельком, благодаря успешной торговле местной казенной винной лавки, собиравшей с вилковцев до 80.000 рублей в год.

Рыбы в лодках, рыбы, распластанные на помостах у пристаней, рыбы в набитых льдом подвалах, разговоры о рыбном промысле, жалобы на стеснительные рыболовные правила – вот почти все, что я слышал и видел в Вилкове. Десять, пятнадцать местных скупщиков рыбы снабжают вилковцев снастями в кредит, выдают им авансы и принимают от них по субботам весь товар за определенную попудную цену, устанавливаемую на сроки, отчасти под влиянием естественного компромисса между спросом и предложением, а отчасти как результат соглашения скупщиков между собой.

С каждого пуда рыбы и икры покупщик удерживает известную сумму, кажется, 10–15%, которая вносится им в местное правление, на уплату податей и мирских расходов села.

Таким образом, сама рыба уплачивает повинности Вилкова как за рабочее его население, так и за инвалидов.

Остальные деньги заносятся в счет выданных рыбакам авансов, но не сполна, так как скупщикам выгодно иметь за своими клиентами рыбаками постоянный долг, чтобы они не могли ставить рыбы купцам конкурентам. Крупными скупщиками Вилкова распущены по рыбакам, в виде задатков и авансов, громадные суммы, доходящие в отдельных случаях до 50.000 рублей, как я убедился из обзора книг одного из торговых домов села Вилкова, торгующего рыбными товарами с Берлином и Веной.

Вся эта сумма считается фирмой мертвым и безвозвратным капиталом. Долги, постепенно погашаемые, одновременно заключаются вновь, и, в результате, огромная сумма переходит по торговым книгам из года в год, медленно увеличиваясь и служа для скупщика средством держать рыбаков в зависимости и не давать им капризничать и свободно распоряжаться продажей своей добычи. Однако, я заметил в Вилкове признаки, указывающие на стремление рыбаков освободиться от ига, наложенного на их промысел капиталом, и я думаю, что недолго ждать того времени, когда купцам придется с большим убытком ликвидировать свои претензии. Сметливость, независимый характер и отчаянная смелость вилковских рыбаков умеряются только водкой, держащей их в оковах постоянного полуопьянения в течение тех редких сравнительно дней, которые они проводят на суше, в своем родном селе.

Выслушав жалобы рыбаков на притеснения их скупщиками рыбы и жалобы скупщиков на недобросовестность рыбаков, я осмотрел село и его общественные учреждения, после чего главный рыбный торговец Вилкова предложил моим спутникам и мне оригинальное угощение. Нам подали несколько кусков белого хлеба, огромный графин холодного вина и миску, наполненную зернистой икрой вчерашнего приготовления, похожей с виду на крупную дробь. Мы ели эту икру в глубоких тарелках, столовыми ложками, и не смогли очистить миски, несмотря на то, что наполняли свои тарелки по нескольку раз.

Из Вилкова я проехал в Одессу на пароходе, совершающем по Дунаю и Черному морю правильные рейсы. В Одессе я не хотел останавливаться, несмотря на привлекательность этого красивого города; я избегал визитов, которые пришлось бы делать местным властям, в случае продолжительного пребывания, и потому, переночевав в одной из приморских гостиниц и полюбовавшись вечером на оживленный одесский бульвар, а утром на одесскую гавань, выехал в Аккерманский уезд.

Недалеко от города Аккермана находится знаменитое своими виноградниками село Шабо, населенное швейцарцами. Шабо имеет обычное русское сельско-волостное устройство, причем село, по своей обширности, составляет одновременно и волость. Когда я подъехал к волостному правлению, меня на крыльце встретил одетый в черный сюртук господин, оказавшийся волостным старшиной. Я с удивлением приглядывался к новому для меня типу старшины, говорившего по-французски и немецки так же бегло, как и по-русски.

Зала заседаний волостного правления оказалась под стать старшине; в ней, кроме правильно расположенных скамей для членов схода, имелась кафедра для оратора, председательский стол с креслом и бюро для волостного писаря. На стенах висели планы села и приписанной к селу земли, представляющие собой образец умелого распределения участков по разрядам земли, по качеству и ценности почвы и по удобству землепользования.

Шабскому сходу не нужно было, как нашим крестьянам, постоянно бродить в полном составе по полям и лугам, с саженными палками в руках, отмеряя части каждого домохозяина. Здесь можно было, не выходя из здания волостного правления, по плану определить номер каждого владельца, произвести переделы и выделы и разрешить любую землеустроительную задачу, не выходя на «местоположение», как говорят наши крестьяне.

Осмотрели мы и школы, между прочим французско-немецкую, в которой дети швейцарских выходцев обязательно изучали один из двух языков, бывший когда-то для них родным.

При поездках своих по губернии, я посетил несколько десятков волостных правлений, останавливался и в селах, говорил с крестьянами, старался ознакомиться с их бытом и нравами. Масса впечатлений, полученных мною при этом, слилась в одну общую картину, давшую мне возможность отдать себе более ясный отчет относительно потребностей местного сельского населения, но фактов сколько-нибудь ярких, имеющих общий интерес, я в настоящее время припомнить не могу. Я заканчиваю, поэтому, мой отчет по обозрению уездов Бессарабии упоминанием о выводе, к которому меня привели мои местные наблюдения: прежде всего и важнее всего остального – народное образование, а затем побольше самодеятельности и поменьше попечительной власти начальства – таковы, по-видимому, повсеместно, требования русской народной жизни.