Как дорог для деревни «разговорчивый человек». — Рассказ об одном добром человеке. — Коштаны и мироеды.

1

…Вспомнился мне еще разговор с одним крестьянином. Крестьянин — человек молодой. Очень часто он заходит ко мне, сидит, молчит и смотрит, что я делаю. Сидит молча часа два-три, потом уйдет. Иной раз разговорится. Впрочем, о современной крестьянской молодежи мы имеем намерение говорить особо, по возможности подробно, поэтому и полная характеристика молодого парня будет подробно изложена впоследствии. Теперь же скажу, что парень кой о чем крепко думает, хотел бы кое-что знать, видеть; но покуда ни до чего определенного не додумался: думает часа четыре подряд, вздохнет, а не то плюнет и вздохнет, и в конце концов уйдет.

Разговор зашел о новом волостном писаре, определенном на место того, который, как известно читателю моих деревенских заметок, уволен по случаю расхищений волостных сумм вместе со старшиною.

— Ну что ж, хорош новый-то писарь?

— Ничего, пущай…

— Не мотает мирских денег?

— Нету, покуда что не слышно.

— Аккуратен?

— Знамо что… А хуже прежнего-то!

— Как хуже? Ведь дело свое он справляет?

— Как не справлять, справляет — ничего…

— Деньги не ворует, не тратит?

— Это что говорить…

— А ведь тот дела запустил и деньги мирские брал.

— Да об этом и речи нет. Размотали деньги до последней полушки. Что худо — того уж хвалить нельзя, а уж что хорошо — тоже объяснить следует.

— Что ж в нем было хорошего?

— А вот что: разговорчив был. Только вот это самое. Больше ничего в нем и не было стоящего. Ну, а разговорчив — так уж насчет этого цены нету! К нему, бывало, зайдешь по своему делу: дела не сделаешь, а не отвертишься, сидел бы да слушал, А этот что! От этого слова путного не дождешься. Такая необоюдная дубина!

— Да ведь дело-то делает?

— Да, он делает; пес с ним и с делом, делай его. Про то говорю: старый писарь и дела не делал, да был обоюдный человек: разговором был хорош. Обо всяких, например, делах, обо всех предметах, или там война например, или же там про разные статьи, как печатают, — до всего доходил, все знал; говорит — не наслушаешься. Вот чем был хорош, а насчет делов, так это для нашего брата все одно: хорош ли он, худ ли — нашему брату не велика прибыль.

И так хвалят того самого писаря, который на мирские деньги, как известно из учета, выписывал газеты. Поверьте, что даже простой разговор, не о том, о чем «калякают» миряне, и тот — в деревенской жизни новость, и притом очень большая.

Между тем, как известно, в деревне не видать «разговорчивого человека», хотя ему и было бы о чем поговорить здесь, и говорил бы он всегда от сердца, хотя и о самых обыкновенных вещах, потому что всегда его речи возбуждаются фактами окружающей действительности, а частица его речей — нет-нет да и перейдет прямо в жизнь, на глазах «разговорчивого человека». А ведь «разговорчивых людей» у нас немало, да разговаривают-то они всё в пустых местах, там, где вовсе в них и не нуждаются. Не только «разговаривают», а даже прямо поедают сами себя, истощаясь, изнывая в чисто теоретических разглагольствиях.

2

Некоторое время знал я здесь одного молодого человека. Андрей Васильич Соловецкий был сын причетника, человека, обремененного семьей, нуждой во всех возможных видах, в таком удивительном совершенстве разработанных на русской земле. Неволя заставила его жениться, неволя заставила гнуть шею перед батюшкой, перед всем приходом, перед каждым мироедом, и притом перед каждым отдельно, на свой образец, гнуть из-за того, что у него семья, которую человек не желал иметь (вот какие бывают на Руси положения!), но которую нельзя бросать. Можете представить весь холод такого существования, весь гнет унижения, всю громадность размеров поругания над человеческим достоинством! Андрей Васильич с детства не слыхал ничего, кроме горького, слезного ропота отца, матери, детей на свое существование, на безвыходность и ужас этого существования.

Всякому известно, что причетник, с семьей человек в шесть, всегда бедней бедного мужика; что для его детей крестьянский двор, где все свое, где никто его не сгонит с насиженного места, — предмет зависти. Андрей Васильич до четырнадцати лет оставался неграмотным; все эти годы работал около дома, как работает простой мужик; он знал, как ходить за скотиной, как ее убирать, пасти, знал, как пахать, боронить; радовался при урожае, горевал — и горько — в засуху, словом, вся крестьянская забота была ему так же близка, как и всякому крестьянину. Но, кроме этой заботы, он, как человек, поставленный в худшие условия, чем любой крестьянский мальчик, завидуя, изучил, приметил все хорошее в крестьянском житье-бытье, приметил потому, что в его жизни этого не было. Мало того: как член семьи, которая то ожесточается на судьбу, то, измученная, покорно возлагает яадежды на бога, он не раз в жизни, вместе с семьей, имел случай быть действительно спасаемым — и именно крестьянином.

В глухую зимнюю ночь, во время отсутствия отца, который ушел в город хлопотать о переводе в другое место и не возвращался и не шел домой целый год, когда семья съела все, что было в доме, когда ребята буквально «кричали» от голода, мать сказала маленькому Андрею: «пойдем!» И пошли они за господские амбары воровать… Андрей Васильич и до сей поры не забыл этой ночи, этого ужаса, который охватил его душу от воя ветра, от страха быть пойманным и от жгучего, стыда…

И вдруг — господь спас их: «откуда ни возьмись» — крестьянин. Кажется, он темною ночью пробирался из лесу с мирскими дровами… Он сам знал нужду и сразу понял, зачем пономариха с сыном толкутся за амбарами…

— Власьевна! — сказал он тихо. — Что ты это?.. Парнишку заморозишь!.. Сажай его — довезу до дому.

Довез, дал и дров и хлеба. Буквально спас.

Через год от отца пришло письмо: оказалось, что он получил место уже в другой губернии, куда пошел пешком, а не писал потому, что писать было нечего — не поможешь. Целый год он по грошам собирал деньги на переезд семьи и теперь вот посылает десять рублей. Он знает, что за эти деньги нельзя доехать: так далеко он забрался; но пишет, что больше нет, достать негде, «как знаете, больше моих сил нет!» На переезд за одних только лошадей требовалась сумма по крайней мере раз в семь более присланной; и что же? — опять бог спас, и опять в лице крестьянина: нашелся человек, «пришел сам», который взялся отвезти и за десять рублей — ради христа потрудиться… Отвез, да еще всю дорогу, около месяца, бог его ведает как, кормил семь человек…

Немного, правда, было таких случаев в жизни Андрея Васильича; но то, что было, оставляло след неизгладимый, вековечный, навеки посевало в сердце впечатление красоты души этого заскорузлого, грубого, безжалостного крестьянина… Таким образом, Андрей Васильич знал крестьянина, как человек подневольный, больше, чем крестьянин знал сам себя; он знал его и грубость, и беспечальность, и желание гнуть в дугу; но знал и силу крестьянского великодушия, и доброту, и понимание чужой нужды, беды…

На четырнадцатом году отец хотел отдать его к мужику в кузню, в ученики. Мать заступилась и, после целого месяца жестоких ссор с отцом, настояла на том, чтобы везти неграмотного уже четырнадцатилетнего мальчика в духовное училище. В городе, в семинарии, у Андрея Васильича был брат, тоже с детства измученный нуждой и уже знавший, что будущая жизнь его — та же нужда, так как сердце говорило ему, что отец недолго наживет, что семья только и надеется на него. И вот ему предстоит уже помочь семье: поместить в училище неграмотного парня… Какие всё задачи достаются на долю этих тружеников! Как, в самом деле, поместить неграмотного в училище, где требуется экзамен? Но находятся добрые люди, советуют, «выбирают время», и Андрей Васильич попадает в училище…

Выбран был какой-то особенный момент, когда могло совершиться такое дело. Жена смотрителя — женщина горячая, всегда суетится, спешит; задумает что — все вдруг; в субботу смотритель и смотрительша ездили ко всенощной, в седьмом часу: тут обыкновенно в доме идет содом — смотрительша в суетах, шумит, торопится… Смотритель обыкновенно сам не свой, тоже как оглашенный… Все это было исследовано, и устроено так, что неграмотного малого всунули к смотрителю в самый разгар сборов ко всенощной… Как и следовало ожидать, смотритель, «обыкновенно в это время как оглашенный», бормотал впопыхах: «не время», «не время»; его просили проэкзаменовать, потому что мальчику негде жить и надо либо поступить сейчас на казенный счет, либо уехать назад. Смотритель, задавая какой-нибудь вопрос, конечно впопыхах, спрашивал: «Кто сотворил мир?» Но жена не давала покою, и экзамен прерывался… Впопыхах, наконец, смотритель, как бы выбившись из сил, сказал «Ну, пусть остается…» И оба с женой, еле переводя дух от усталости, уехали ко всенощной, а неграмотный был принят.

Семинарского житья-бытья Андрея Васильича я описывать не буду. Труженик-брат на своих плечах вынес его из беды, которая ежеминутно могла разразиться, ежели бы открылся обман. Работая до упаду днем над своими уроками, он по ночам работал с братом: одновременно он учился читать и писать и наизусть, со слов брата, выучивал все заданные уроки. Через год такой муки Андрей Васильич, наконец, справился, стал настоящим, не поддельным учеником, пошел по обыкновенной семинарской дороге, и пошел хорошо.

3

Я познакомился с ним в то время, когда он проживал у дальнего родственника из духовных, верстах в десяти от той деревни, где пришлось жить и мне. Кто-то из заезжих крестьян, услыхав, что в контору требуется грамотный человек для переписки прошлогодних счетов и отчетов, указал на Андрея Васильича, присовокупив, что парень этот больно добер, только бы ему маленько с делами справиться…

Написали Андрею Васильичу записку с предложением работы, предложили рубль серебром в сутки и сказали, что работы хватит на месяц, а то и на два. Приехал он немедленно, в восторженном состоянии, с множеством планов: главное — ехать учиться. По приезде Андрей Васильич сейчас же сел за работу и недели две подряд корпел над всевозможными счетами. Казалось, он ни о чем другом и не думает, как только об этих счетах, о том, чтобы рублей не записать в копейках; а если придется сходить куда-нибудь, так только по делам, все насчет тех же цифр, рублей и копеек, а между тем его деревенское происхождение, его знание деревенской жизни, деревенских речей, манер, лиц — все-таки сделали то, что он в эти две недели не только знал деревню, но уже вошел и в ее интересы. Припомните, какое значение в жизни его имела деревня, и вы поймете, что не войти в деревенские интересы для Андрея Васильича не было возможности. Прошло два месяца; счеты были окончены, а Андрей Васильич не мог ехать, всё дела, то то, то другое. Он продолжал проживать, то есть спать и обедать кой-где, где застигнут обстоятельства; в то же время деревенская печаль, постоянно трогая его за сердце, понемногу втягивала да втягивала его в самую ее глубину.

Свалился с крыши человек, плотник, лежит и не дышит. Разумеется, никто не знает, как и чем помочь.

— Позови-ко Андрей-то Васильича!.. — говорит народ.

Андрей Васильич приходил. Оказывается необходимым спирт, нужна перевязка.

Сторож-солдат, находящийся среди зрителей, объявляет, что у него есть, например, одна штука, и бежит за ней. Скоро он возвращается с бутылкой, в которой какая-то жидкость.

— На-ка, погляди, что такое? Стоит в чулане уж второй год: не то лекарство, не то что; пес ее знает, что такое. Пробку объедает, и дым валит… А штука крепкая — одно слово!

— Чего лучше! — говорят в толпе, — обдай ему спину-то, оно жаром его очувствует.

Бутылка дымится и, точно, объела пробку, но что такое в ней — никому не известно.

— Ишь пес какой, лютая, шельма!.. — толкуют в толпе.

А Андрей Васильич сгорает со стыда: он также не знает, что за пес в бутылке, и хоть настоял на том, чтоб не поливали этой жидкостью спины плотника, но горько пожалел о своем невежестве. Плотник очнулся, а Андрей Васильич, разыскав какой-то старый лечебник, всецело отдался изучению его. Стыд незнания, так осязательно доказанный ему жизнью, мучит его. Куда ни пойдет — лечебник у него в руках.

— Что, Андрей Васильич, жена моя помирает быдто, — говорит мужик.

— Чем она больна? давай я по лечебнику…

— Да пущай ее помирает… Право!

— Как так, зачем?

— Не по душе мне она… Пущай, не трожь ее, помирает! а то ей хуже будет… Из всех сердцов она меня выводит… потому — хитрая, язвенная женщина. Меня на ней насильно женили.

Идет рассказ о насильственной женитьбе, о злом характере жены, которая виновата тем, что не спросила у жениха до свадьбы — хочет ли он взять ее, а пошла с первого слова. Андрей Васильичу есть что сказать, хоть все, что он говорит, — всё вещи старые, всем известные. Но тут в деревне они нужны.

— А лечить все-таки лечи. Это нельзя. Поезжай к фельдшерице, привези!

— Куда я в евтакую погоду? Это и сам замерзнешь.

— Поезжай непременно!

— Да у меня лошадь споролась; играла да на кол грудью наткнулась, на левую переднюю не ступит.

— Да что же ты за чорт после этого! Бессовестный ты человек! Мало колотил ты ее, теперь бросил умирать как собаку! Найми у мужика, ежели своей лошади нет.

— На что я найму? У меня и гроша за душой нету.

— Ну так я тебе найму. Пойдем со мной!

— Да по мне — нанимай…

Андрей Васильич занимает рубль серебром у мужика, члена банка. Мужик дает ему деньги и говорит:

— Ты вот что, Андрей Васильич, ты хошь и три возьми, да распутай ты меня с банкой с эстой! Ведь ночей не сплю. Народ говорит: «нажился»… Черти эдакие! А я тебе, по чистой вот по совести, какая бывает у человека совесть, например, чистая!..

— Ладно, ладно…

И еще раз жизнь втянула Андрея Васильича в маленькое, но серьезное дело — в семейную драму… Поправившись, больная идет к нему благодарить и рассказывает, что во время болезни родные, мать родная и сестры, выбрали у нее из сундука всё до нитки: «думали, умру!» «Муж в ту пору тоже моей смерти дожидался, а теперь вот, когда бог помог встать, заступаться стал». Муж, точно, стал совсем другой: горой стоит за жену или за имущество — неизвестно. И опять Андрей Васильичу, как человеку деревенских интересов, нельзя не вступиться в дело.

4

Покуда он участвует во всех семейных сходках, покуда он с величайшими усилиями добивается «уступок», то есть покуда, благодаря ему, родители возвращают взятые вещи, возвращают медленно, с промежутками, по полотенцу, по паре чулок, народный говор тянет его в банк: «разбери!» Но, прежде нежели взяться за дело и разобрать как следует, надо отдать рубль серебром члену, которого обвиняют в растрате. Андрей Васильич решается наняться на эту работу у товарищества. Происходит самый обыкновенный наем.

— Много ль тебе надо-то?

— Да вы дайте мне, чтоб хватило и на еду и на табак.

— Много ль?

— Да рублей восемь.

— Это в год, что ли?

— Как в год, в месяц!

— У-у-у ты, боже мой! Куды этакую прорву… Это и совсем банку пристановить надо… Табаку на столько рублев!..

— Дураки вы этакие! — кричит кто-нибудь из тех, кто расслышал, в чем дело. — И на пищу и на табак.

— Больно жирно восемь-то рублев… Этак по восьми-то рублев будем проедать, так нам и с банкой надо по миру пойти.

— Да вы сосчитайте, много ли я прошу-то.

— Клади на счетах!.. Давай счеты! Это лучше всего!

— Он тебе на сорок насчитает! Счеты-то велики!

— Клади, клади!.. Будет галдеть, дьяволы!

Раздается стук счет.

— Клади, — говорит Андрей Васильич: — на харчи хоть по пятнадцати копеек в сутки…

— Куды — столько! Это разор…

— Да ты скажи, — горячась, вопиет Андрей Васильич: — почем говядина? Ну почем фунт мяса?.. Ну?

— Теперь, поди, пост!

— Я говорю: ты скажи цену? Какая цена?

— Ну три копейки…

— Ну три фунта — девять…

— Да это лопнешь с трех-то фунтов…

— Лопну или не лопну — это дело мое! А меньше трех фунтов мне в день нельзя. Попадается кость — в ней тоже фунт целый пропадает весу-то.

— Верно! — раздается голос.

— За три заплати, а уж трех фунтов никогда не принесешь.

— Вер-р-рн-а! — утверждают. несколько голосов.

— Так как же ты хочешь, чтобы на обед и на ужин хватило меньше трех фунтов! — с горьким упреком говорит Андрей Васильич.

— Что ты его слушаешь, — раздаются сочувственные голоса. — Он сам не знает, что у него язык болтает… Ладно! Бери на три фунта — чего там, авось не проешь.

Едва улаживается дело с мясом, как вопрос о курительном табаке вновь поднимает целую бурю, и только после весьма продолжительных прений, оранья, брани, перекоров дело решается в пользу Андрея Васильича.

— Ладно! Пущай! — говорят одни.

— Шут с ним! — заканчивают дело другие.

И Андрей Васильич принимается за работу. Оказывается необходимым разобрать не только книги последнего года, но все банковые дела с основания, причем в течение последних двух-трех лет оказывается такая путаница, которую, кажется, нет никакой возможности разобрать, если основывать все дело на писаных документах и записях. Записи, вроде, например: «дано в кабак 10 р.», или: «Миридоновы за 22 фун. по 13 к. за вичину брата опсвятках повернуть в оборотные» и т. д., без означения года, месяца и числа, — записи, однако, свидетельствующие о том, что в кабак действительно дано, а Миридонова ветчина тоже действительно зачислена в оборотные, — все это требовало других, не писаных документов и разъяснений. Необходимы были словесные объяснения, расспросы и о ветчине, и о Миридоне, и о кабаке. Необходимо было поэтому перезнакомиться не с одной, а с двадцатью деревнями, необходимо было разъезжать по этим деревням, ночевать в избах, расспрашивать и Миридона и Миридоновых односельчан. При этом обнаруживается такая масса приятных и отталкивающих вещей, что знание народной среды, приобретенное в детстве и отрочестве, делается у Андрея Васильича еще шире. «Нет, — решает он: — сюда надо являться во всеоружии знания и опыта, а дела здесь — несть числа!» И мысль о знании мучит его. Дорабатывая банковое дело, он только и думает о том, хватит ли у него денег на пароход…

Наконец дело окончено: выяснены все темные места, все пропуски; все записано вполне, на основании всевозможных справок; с громадными усилиями достигнуто то, что из кармана лиц, заведывавших банком, были возвращены и десять рублей, данные в кабак, и деньги за Миридонову ветчину, словом — выяснена вся сумма недочета и по возможности, с ругательствами, бранью, проклятиями, возвращена в банковую кассу… Дело сделано старательно, справедливо, ничего не утаено. Лучше всех об этом знают виновные, и, по окончании Андреем Васильичем работы, чувствуя, что худое дело как-никак, а снято с их плеч, виновные в банковых беспорядках начинают относиться к нему с искреннейшей благодарностью. Они знают, что могло быть и хуже, что, несмотря на то что Андрей Васильич, кажется, уже до всего доходил, а в самом деле-то до корня не добрался, а без него — кто станет добираться? Такого другого человека не найти. Стало быть, самый корень-то так и останется в забвении.

— Спасибо тебе, вот какое спасибо! — искреннейшим образом говорит один из виновных. — Оправил ты меня!.. Я уж думал — Сибирь мне… Пойдем чай пить!..

— Нет, не хочу!

— С медом! Ну сделай милость, пойдем!

Другой, тоже из числа оправленных, зовет к себе:

— А оттедова ко мне, бражкой угощу!.. уж как мы тобой довольны, вот тебе перед богом…

Нехорошо на душе у Андрея Васильича. Знает он, что люди эти не раз, во время банковой работы, оставляли у него на душе тяжелое, обидное впечатление.

— Обругать бы тебя надо, Игнатий Петрович! — говорит он одному из «оправленных»: — а не чай пить.

— Ну будет! Знаю я! Оставь это, сделай милость, пойдем!

— Да и тебя, Капитон Васильич! И у тебя рыльце в пушку! Уж извини…

— Мы что знаем? — наивничает Капитон Васильич: — мы нешто грамотные? Там писаря напишут бог весть что, а мы отвечай… Нашего брата и так уж пилили-пилили… Я с эвтой банки — ночей не спал… Бог с ней и с банкой! А доволен я, что по крайности ты меня выправил! Кабы помене ты с меня начету взял, я б тебя, вот перед богом тебе говорю, не то чтобы бражкой, а самым что ни на есть… да уж больно ты меня деньгами-то наказал…

— Мало, мало, Капитон Васильич!

— Да бббу-дет вам, христа ради! — умоляет первый из виноватых. — Пойдем чай-то пить, шут с ней и с банкой!

— Нет, погоди… Вот он жалуется, что с него много взято.

— Да пущай его жалуется! Перестанет…

— Да я и не жалуюсь. Благодарим, мол, покорно… Оправили… Ну маленечко многовато бытто.

— Нет, маловато, Капитон Васильич! Давай я тебе на счетах докажу.

— Нешто мы что знаем? На счетах все можно…

— Н-ну нет, брат! — сердясь уже, произносит Андрей Васильич.

— То-то мы не понимаем эфтого. А представляется нашему уму глупому — бытто лишки. Да это что уж! Бог с ними, не про это!.. А что благодарим — больше ничего.

Андрей Васильич не может не волноваться. Капитон хоть и говорит свои речи улыбаясь, но, очевидно, имеет против него зуб, неудовольствие и будет питать его непрестанно, сколько ему ни разъясняй, ни растолковывай. Это один из упорных деревенских земцев, смиренный, подхалимоватый, но злопамятный человек. У Андрея Васильича, знающего все это и не раз выводимого из всякого терпения людьми этого сорта, закипает желание во что бы то ни стало убедить этого земца, сломить его упорное отстаивание явной неправды, про которую знает сам Капитон, да не хочет сознаться.

— Нет, — говорит Андрей Васильич: — ты меня, Капитон Васильич, уж пожалуйста, не благодари, сделай милость. А вот что я тебе скажу. Я было собрался уезжать, думал, что дело это кончено; ну а теперь останусь… Давай опять всем миром проверять книги!

— Что ты! Что ты! вот еще затеваешь! — вопиют оба оправленные в один голос. — Ну ее к богу!

— Нет! — задетый за живое, говорит Андрей Васильич, — давай сызнова. Говори, на чем тебя обсчитали?

— Да будет тебе! Брось ты его, лысого дурака!

— Ну — в чем? — пристает Андрей Васильич.

— Али захотел, чтоб хуже было? А как накатают на твою лысину еще с полсотни — лучше будет?

— Да господи помилуй! Нешто я жалуюсь! — уж вполне виноватым тоном произносит Капитон. — Что вы это! Я только так, мол… Что вы нас, дураков, слушаете? Я нешто — что?.. Опять считать! Нет, уж увольте, и так она вон где, банка-то…

— А надо бы тебя, Капитон Васильич, поприжать! Погоди! Ей-богу, я опять засяду. Я сорок рублей записал на жалованье письмоводителю, то есть будто бы себе, а ведь эти деньги прямо надо с тебя взять.

— Помилуй, что ты! Господи боже мой! Чай, и этого будет! Еще сорок! Нет уж, сделай милость, ты это оставь…

Капитон начинает уж умолять. Андрей Васильич доказывает ему, что он не будет вновь поднимать этого дела потому только, что ему надо ехать, а то бы следовало пробрать Капитона Васильича и не так… Дело кое-как улаживается. Андрей Васильич чувствует, что он делал дело правильно, как мог, никому не помирволил и что протест Капитона он, по совести, имеет право оставить без внимания, хотя знает, что Капитон, испуганный перспективою переучета, только притворился вполне удовлетворенным и что ушел он домой все-таки со злобой в сердце.

5

Надо, надо ехать… На будущее же лето Андрей Васильич воротится сюда же, здесь много у него образовалось связей, знакомства: — куда ж ему возвращаться-то, как не сюда? И где он так много работал, где в нем так нуждались, как здесь?

Он совсем собрался; только денег нехватает… Вопрос о деньгах только что было начал возникать в ряду его размышлений, как случилось новое, совершенно деревенское обыкновеннейшее обстоятельство, которое, однако, заставило сразу забыть и поездку и вопрос о деньгах и опять потянуло в глубь, в темь деревенской жизни.

Явилась сплетня и неправда.

— Скоро ль едешь-то? — спрашивают его дня через два после окончания банковских дел одни из мужиков-приятелей.

— Да вот не знаю… Скоро, я думаю…

— А там про тебя и невесть что болтают! — Мужик-приятель махает рукой…

— Что такое?

— Галдят не приведи бог что!

— Что же именно галдят-то?

— Сказывают так, бытто поделили вы с оправленными-то немалые барыши… Он бытто тебе денег отвалил… Был ты у него опосля банки?

— Был.

— Пил чай?

— Пил.

— А после на пчельник поехали?

— Да, ездили на пчельник.

— Давал он тебе там деньги?

— Давал.

— Ну вот!..

Андрея Васильича сразу хватает за сердце после этого «ну вот!», сказанного его хорошим приятелем таким тоном, который давал этой фразе необычайно оскорбительный смысл: «ну, так, стало быть, недаром они галдят-то…» Вот какой смысл таился в этом кратком — «ну вот».

— Да ведь это я с него восемь рублей за последний месяц получил.

— Поди толкуй с ними!

— Да ведь я нанимался к ним за восемь рублей! Ведь они же должны помнить это?

— Да, так они и станут разбирать!.. Много они понимают… Им нешто что… Получал деньги — вот те и все… Нешто ты их урезонишь? Вон, еще говорят, на Миридоновой вичине Капитана обсчитали… Насчитали по тринадцати копеек, а она по одиннадцати с половиною. Свидетель показывает на тебя, как деньги-то брал… А два ли, три ли рубля Капитоновых не приписано, а он из своих проездил на извозчике в городу… значит, по банкским делам… А с того, что вы поделились-то вместе, не взял лишков-то, потому заодно… Ты брал у него лошадь?

— Когда?

— А онамедни, месяца с четыре назад?

— Это за фельдшерицей-то ездили?

— Да уж зачем там ни ездили… Брал? — говорю.

— Брал.

— Ну вот!..

И опять это «ну вот!» бьет прямо в сердце. На этот раз в нем слышится нечто другое: «Вот ведь все так выходит!..» — как будто бы начиная подозревать, думает мужик-приятель, говоря свое «ну вот»…

— Ну вот, — продолжает он: — они и болтают, бытто у вас с ним давным-давно шуры-муры!.. Да про бабу про эту…

— Про какую бабу?

— Ну вот, что больна-то была… Еще лечил-то, а опосля того имущество ейное выхлопатывал… И про бабу тоже болтают, что, мол, отец ее тоже в банке, а с него нету начету… Да мало ли там! — закончил приятель свою беседу, вновь махая рукой. — Их, чертей, нешто переслушаешь! У них — поди-ко!

Андрей Васильич очень хорошо уже знал, что обнаружить свое негодование — значит усилить даже в приятеле-мужике всевозможные подозрения; знал он также, что разъяснять дело тихим манером — тоже вещь бесполезная, ибо ровно ничего и никому не разъяснишь, да и никто не нуждается в разъяснении, так как галдение это имеет совершенно определенную цель, именно: мироеды и коштаны желают сорвать с одного из «оправленных» по банковому делу магарычи (по-степному «давасы»), и тем более надеются их сорвать, чем срамота, пущенная про него, будет больше по размерам, чем больше будет осрамлено людей, которые за свой срам, благодаря все тому же одному лицу, конечно навалятся на это лицо с гневом, бранью, так что, в конце концов, как ни крепись, а опозориваемый и ругаемый человек должен-таки будет согласиться на такую питейную жертву, размер которой пожелают господа посрамители.

Все это Андрей Васильич знал; знал он, что его срамят, так сказать, по пути, чтобы, осрамленный, он сам сорвал зло на виновнике всей путаницы; знал, что и бабу приплетают сюда и позорят ее — все для того же, чтобы отец бабы, вступившись и за свою и за дочерину обиду, также бы не обошел без ненависти все того же единственного виновника. Знал Андрей Васильич, что все это дело, несмотря ни на что, непременно должно кончиться магарычами, так как виновника, окружа со всех сторон, «припрут» всевозможными способами и т. д., и вместе с тем он также знал, что всю эту историю можно прекратить мгновенно — стоит только дать свои восемь рублей виновнику (который будет упираться до тех пор, пока хватит сил), и пусть он удовлетворит господ мироедов… Но справедливо ли это? Честно ли? И кроме того, разве это не явное подтверждение всех сплетен?

«Нет, — подумал Андрей Васильич: — так оставить этого нельзя». Он знал, что нет никакой возможности ни разъяснить, ни опровергнуть распускаемых сплетен; поэтому, говоря себе: «нельзя», он имел в виду не разрушение этих сплетен и не опровержение их, а ненависть, уже успевшую в нем воспитаться, ко владычеству мироедов и кулаков, к выработанным ими приемам, помощью которых они гнетут и обирают мир. Им, то есть главным действующим лицам этой механики, нужно только сорвать с человека водку — ничего больше. Сколько они пускали и пускают в ход для этого всякой гадости, клеветы, лжи и обмана! Сколько напускают они в сознание народа всякого тумана, к каким подлым взглядам приучают его! Все это сразу охватило Андрея Васильича, и он решился обнаружить, вывести на свежую воду если не все — на это нехватит сил, — то хоть что-нибудь из этих проделок, показать добродушным мирянам, в чем сила этих деревенских умников и авторитетов, осрамить их так, чтобы самому малому ребенку стала ясна их гнусная суть.

Какая же тут поездка?.. Нет! тут есть над чем поработать!

Андрея Васильича «взяло за живое». Предстоявшая работа ничем не напоминала той, которая занимала его до сих пор; это — не утомительное банковое подсчитывание, не бесстрастное расспрашивание о разных разностях, касавшихся банка, не лечение наконец. Нет: в предстоявшем деле следовало быть мудрым, яко змий, и кротким, как голубь. Это было дело высшей политики. Необходим был тончайший расчет, чтобы не обнаружить плана, чтобы напасть врасплох, необходимы были факты и люди, готовые своим словом поддержать их на миру. Предстояла настоящая парламентская борьба. Говорим это совершенно серьезно, так как парламентские приемы, подвохи, подходы отлично разработаны деревней; разработаны особенно потому, что в большинстве случаев результат их — выпивка.

6

Здесь кстати сказать два слова о каштанах и мироедах, властвующих над современной деревней. Коштан — человек, который живет на мирской «кошт»: мир его «коштует», кормит… Между мироедом и коштаном существует значительная разница. Мироед ест мир тем, что норовит его нравственно напугать, придавить. Ему мало, чтобы на него работали за долг, мало запутать человека из-за нужды и нажиться его трудами: он еще желает держать в руках совесть деревенского человека. На сходках он норовит осрамить провинившегося человека так, чтобы тот не знал, куда деться, и потом, за вино конечно, помилует, но так помилует, что помилованный будет «чувствовать» свою зависимость от помиловавшего. Мироед — это самозванный судья, грозный отец деревни (такова его цель), беспощадный каратель всякого дурного поступка… От него, от его слова зависит, чтобы человека навек осрамили, например выпоров его на сходке. Мироед — мастер стыдить, усовещивать, обличать; он постоянно стоит горой за мир, за мирской интерес, за божескую правду и этим приемом затыкает миру рот. Всякий, на кого обрушился его гнев, нарушил именно мирской интерес и божескую правду; он не церемонится в выражениях — ругательски ругает виновного; он так возмущен его поступком, что не приберет ему наказания. «Драть тебя мало, такой-сякой, ррразоритель, вор ты бессовестный!» И, помиловав его, он опять ругается: «Вот только срамить тебя не хочется, мошенника, ради твоего сиротства, каналья этакая, безумная… А т-то бы тебя, шельму этакую…» и т. д. Помилование последовало вследствие обещания вина. Как это делается — читатель увидит ниже. На такого человека работают даром, без всякого долга, потому строг и зол, как чорт; мироеда ненавидят все; но все боятся как огня, потому что это такой человек, который не побоится и не задумается погубить ближнего — только попробуй ему поперечить. Он силен, необыкновенно силен тем, что подрывает у человека, попавшегося ему в лапы, веру в самого себя, ослабляет его духовную деятельность, потому что осуждает его во имя высочайшей справедливости (он знать не хочет никаких смягчающих обстоятельств), а оправдывает также во имя беспредельного милосердия. Человек уходит, чувствуя себя подавленным нравственно, несмотря на оправдание.

Нет никакого сомнения, что больше всего от этого грома небесного терпит простой, простодушный человек, не знающий, по неопытности, всех парламентских махинаций во имя «срыва» и кабака. Таких людей в деревне много, громадное большинство. Подавленный своим домашним хозяйством, своей домашней работой, такой человек не входит во все подробности парламентских затей: он знает, что там есть старики, которые решают дела. Вино мирское он ходит пить — это правда, потому вино вещь хорошая, а во всех прочих делах слушает стариков: «пускай они решают их как знают, — у меня и своего дела не переделаешь». Вот таких-то простаков, составляющих вдеревне почти всю рабочую силу (они на своих плечах выносят желающих отдохнуть под старость родителей, стариков и старух, выносят почти все платежи), таких не знающих порядка работников мир и учит в лице мироедов.

Вот украл такой простак мирского лесу, и украл он также по наивности и даже из явной жалости к мирскому добру.

— Я бы попросил у мира, — говорит такой вор, — да ведь вместе со мной двадцать человек, кому и не нужно, выпросят…

Как-то невольно верится этому объяснению. Но если бы даже он украл и потому, что не надеялся на мирское разрешение, а нужда была ему крайняя, то все-таки такой простак никоим образом не мог ожидать того сраму, той всеобщей жажды (возбуждаемой мироедом) осрамить его, стереть с лица земли, какая обрушивается на его голову.

«Поймали, поймали!» — вопиет вся деревня и с позором тащит «вора» на сход.

Здесь мироеды делают свое дело. Страшно смотреть на бедного простака, в буквальном смысле «потрясаемого» необычайно выработанным ораторским искусством иного мироеда. Разбитый вдребезги во имя высочайшей справедливости, опозоренный перед всем обществом, устыженный этою высшею справедливостью в самой глубине своей совести, он в буквальном смысле не знает — что ему делать… Вот-вот его начнут сечь. Розги лежат на печке в сборной избе.

В эту ужасную минуту его вызывают зачем-то в сени.

— Да заткни ты ему, громителю-мироеду, глотку-то! Залей ему, подлецу! — советует здесь в сенях какой-то добрый человек шопотом.

— Отец родной! всё возьмите, только освободите! Ведь драть хотят! Я и не знаю, как быть-то… Отец родной, выручи, помоги! — все отдам до нитки…

— Ну ведерку поставь да наливочки штофа два…

— Хоть три ведра бери… Пятерых овец отдам — всё возьмите, только отпустите…

— Почем овцы-то?

— Да хоть по рублю давай — отдам с радостью.

— Ну по рублю-то я возьму, иди, молчи… Я уж как-никак расстараюсь. Жаль мне тебя стало — вот в чем! Истинно жаль. Глядел, глядел я, думаю: господи, да ведь и на мне, чай, крест-то есть! Что ж это такое? Ведь надо пособить парню-то… Ну как-нибудь…

— Дай тебе владыко небесный…

Этот благодетель и есть коштан.

Коштан — другой тип из числа людей, держащих в своих руках судьбы современной деревни, далеко не идет в сравнение с мироедом: у того задача громадная — перепугать ближнего нравственно, забрать его в руки голой рукой. У коштана — цель мелкая, практическая: поживиться, нажить рублишко, на даровщину выпить и в то же время оставить о себе впечатление человека, заботящегося о твоей пользе. Коштан находится в союзе с мироедом, но исполняет черную работу; мироед никогда не скажет виновному: «ну мирись, что ль, на ведре!» Это — дело коштана. Дело коштана также придумать предлог, который бы дал возможность накинуться мироедам на какого-нибудь простофилю. Со временем коштан также будет мироедом; но покуда ему надо разжиться, и вот он набивает карман понемногу «не плечами, а речами»…

Вот пример коштановой работы:

У мира снимают в аренду небольшой участок земли или луга, положим, за сто рублей. На сходке является коштан и начинает хлопотать, чтобы мир не отдавал чужому, а отдал бы своему, хоть свой и дает девяносто.

— Что мы будем давать чужим наживаться? Пущай же, господь с ним, лучше наш, свой владеет, все нашему миру правильный человек будет и авось поблагодарит… Вот ведь рано ли, поздно ли, а придется нового сборщика или сотского выбирать, ан мир-то тогда уж и волен сказать ему: «мы, друг любезный, тебе сделали уступку — теперь ты нам послужи…» Миру нужны люди благодарные… Вот я что говорю… А десять целковых — велик ли это миру убыток? Да и барыш-то велик ли будет? А как своему отдадим, хоть и дешевле — всегда барыш: благодарный человек отслужит всем на пользу.

Кажется, все верно и справедливо до последнего слова. И точно: мир решает отдать землю дешевле тому из своих односельчан, которого рекомендует коштан. Этого человека, большею частью бедного, кроткого, коштан рекомендует миру тоже с самой хорошей стороны.

— Уж работяга… уж сами, чай, видите… Семья большая… сын в солдатах, и старость идет… Нет, миряне, надо человеку дать поправиться!

Хорошо, отлично, убедительно говорит коштан. И мир все решает по его слову. Но прошла неделя, и что же оказывается? Оказывается, что мужик, которого мир пожалел, совсем не пожалел мира: взял да отдал участок тому же самому мещанину, который снимал его сначала, да отдал не за сто, а за сто двадцать пять рублей.

— Ты что ж это, бесстыдная твоя душа?.. — нападает мир на изменника.

— Простите, православные! Нужда!

Говорит это изменник самым искренним образом — и больше ничего не говорит.

А мог бы сказать многое; нужда загнала его в лапы к коштану, коштан подбил его снять участок, расписал ему все выгоды, обещая помочь «все для твоей же пользы» — и даже денег дал на срок. Мужик согласился; а как только земля досталась по цене низшей, и досталась человеку, находящемуся в руках у коштана, — последний тотчас же затеял переговоры с мещанином, обделал дело за сто двадцать пять рублей, тотчас потребовал с мужика, который ему «подвержен», свой долг (деньги, данные на уплату миру за аренду участка), и когда мужик, разумеется, оказался несостоятельным, то коштан и предложил ему перепродать.

— Пять целковых еще лишку дает мещанин-то, да и меня развяжешь!..

Что тут делать? Теперь представьте себе, каким человеком является коштан перед миром? Кто хлопотал о своем мирском человеке? — он. Кто давал свои собственные деньги этому человеку, чтобы он поправился? — он же. Кроме того, он давал без процентов, так — от сердца…

— Что ж поделаете, братцы! вижу, пропадают мои денежки, да и миру-то не все отданы! Ну, думаю, как и мирские-то пропадут? Не такой человек! Иной бы с этакой подмогой как взялся-то! Ну а этот, нечего греха таить, не обоюден! Куда не развязен… Н-ну, думаю, грех-грех, а и мои денежки — кровные, да и мирским, боже сохрани, пропадать нельзя — как-никак, а воротить надо… Ему же пять рублей лишков дал: — на, возьми мое! Бог с тобой… Да и миру винца уже поставлю за свою за провинность — вот два рублика!.. Главная причина, Митрофан меня сконфузил! Неповоротлив, неукладист, ленив… А ежели бы на другого…

Пять рублей зажимают рот Митрофану. Водка зажмет рот миру. Коштан сделал «оборот» — и все видят, что хоть и плутовато, но умно. Все обделано на законной почве мирского интереса.

— Насилу, насилу свои-то выручил! — долго твердит он впоследствии, когда речь касается этого дела. — Своих пять целковых, как одну копейку, посадил, да шут с ними! Пуще всего — перед миром не сфальшивить! Не будь меня — вовеки бы Митрофанка не справился отдать. Так бы и пропали мирские денежки!

Коштан наживается, выручая то мир, то мирянина. Он все делает «для твоей же пользы», «главная причина», чтобы была миру польза. Это плутоватый адвокат гамбеттовой породы, набивающий свой карман. Коштаны выходят в мироеды — это бывает часто; но большей частью их участь — выходить в мещанство, в подрядчики, в торговцы, словом — в люди ловкой, скорой и плутовской наживы чужими руками. Мироед настоящий, коренной — непременно оратор с несомненным литературным дарованием, психолог… Коштаны — делаются, мироеды — родятся.

В том случае, о котором я рассказал, коштан, успевши уж купить пятерых овец за полцены, поступает таким образом: приказав обвиняемому опять идти в сборную избу, он, спустя немного времени, и сам является туда. Мироед-громовержец отлично знает, что такое происходило в сенях, но он не подает ни малейшим образом вида, что ему что-нибудь известно, и продолжает громить. Коштан обходится с своим носом посредством пальцев.

«Согласился!» — решает про себя мироед, так как в противном случае коштан сделал бы что-нибудь другое — кашлянул, или плюнул бы, или вздохнул, или подергал бороду… Относительно этих знаков мироед и коштан уславливаются заранее.

Благодаря этим уловкам, которых мир не знает, оратор-мироед всегда остается логически правым, так как переход от гнева к милости умеет сделать незаметным и обставить тоже вескими доводами.

— Подумай, безумная твоя голова, у кого это ты воровал? Ведь ты воровал у мира! Шельма ты этакая! Твоим щенкам холодно в избе, так ты у целого мира вздумал отнимать? А другим нешто не холодно? А сиротам бездомным не холодно? (Коштан обходится посредством пальцев и, потолкавшись, уходит.) Есть ли в тебе совесть-то, в бесстыднике? Бога-то ты помнишь ли?.. Ведь за этакое дело не розгами, а прутьями железными надо драть! Да мало! мало этого!.. (Со страшным негодованием): Прощенья проси, бесстыжие твои глаза! Кланяйся… в ноги миру, чтобы простил тебя! Ниже! ниже кланяйся… Проси, чтоб, ради глупости твоей, простил тебя, дурака. Ну, миряне (усталым голосом): господь наш царь небесный велел прощать. И разбойника простили. Простите его, дурака!.. Пусть помнит вашу доброту. Жаль только, а то бы надо выпороть! Кланяйся старикам в ноги, проси… столб бесчувственный!..

И в этом деле коштан хотя и оборудовал попользоваться на чужой счет, нажил рублей пять, а все-таки выручил: — что бы без него стал делать обвиняемый? Как бы он справился? Плут, плут — это верно, а выручил — это тоже верно. Мироед же, приняв угощение, ничуть не поколебал этим своего авторитета грозного судии. Оправленный чувствует, что он мог его сокрушить и может сокрушить во всякое время, несмотря на угощение.

7

Возвратимся, однако, к истории Андрея Васильича. Вот именно всю фальшь и ложь вышеописанной махинации и нужно было разоблачить сразу, внезапно, так, чтобы своекорыстное фарисейство мирских воротил было выведено наружу и наказано примерно. С напряженным вниманием и крайнею осторожностью собирал он факты, изучал действующих лиц и был поглощен этой работой два или три осенние месяца. Наконец и факты и люди, сочувствующие делу, были подобраны. Оставалось найти предлог, из-за которого можно было бы начать дело. Нашелся и предлог. Весною крестьяне делали миром загородь от господской усадьбы; загородь надо было сделать потому, что крестьянский скот забредал в господский сад и за это брали штрафы. Скрепя сердце, вся деревня принялась за работу, и загородь была готова в один день; начали они работу утром и кончили вечером. Захотелось выпить. Послали депутата в господскую контору просить выпивки: «мы вам загородь сделали». В конторе отказали. Мирского вина не было; необходимо было во что бы то ни стало отыскать предлог. Коштаны отыскали: при весеннем переделе полей к одному из крестьян отошел, кроме надела, клинушек, вдавшийся в чужую землю не более как в три квадратные сажени. Коштаны заприметили это с весны, но держали при себе до случая. Клинушка этого нельзя было никоим образом разделить: он должен был оставаться никому не принадлежащим; но никто не сомневался, что мужик, которому клинушек достанется, запашет его. Так и вышло. В упомянутый вечер коштаны обратили на эту несправедливость внимание общества. Общество было радо открытию, как манне небесной. Несколько молодцов было отряжено на двор к мужику, с тем чтобы, не говоря ни слова, захватить у него на дворе хомуты и передки телег и все это доставить к кабаку. Как и водится, хозяин хомутов и передков тотчас же явился на судбище. Ему объявили, что за запашку лишков с него следует получить в пользу мира штраф. Свидетели, люди, особенно жаждавшие выпивки, показали, что клинушек они вымеривали сами, и что в нем оказалось шесть с лишком сажен, и что мир мирится на трёх ведрах. Такую громадную цену заломили потому, что мужик был из порядочных. Несмотря на всевозможные сопротивления со стороны обвиняемого, вино было поставлено и выпито, и клинушек таким манером обошелся мирянину рублей не менее двенадцати.

Вот за это-то дело и взялся Андрей Васильич. Он вымерил с людьми, которые сочувствовали ему, этот злосчастный клин, и оказалось в нем не шесть, а две с половиной сажени. Мужик был рад дать острастку мироедам и опивалам и, поддерживаемый Андреем Васильичем, порешил еще десять рублей пропоить на судей, лишь бы только вывести дело на свежую воду. Подана была жалоба — над которой Андрей Васильич сидел не одни сутки — в волостной суд. Судьи были угощены, словом — поставлены в невозможность вилять, в виду участия постороннего человека, который, по всему видно, спуску не даст.

Это собрание волостного суда, неожиданно потребовавшего на судилище всех ораторов и благодетелей деревни, всех стариков, было торжеством для всякого простого, работящего человека, натерпевшегося на своем веку от этих фарисеев и лицемеров. Вот этим-то случаем и воспользовался Андрей Васильич для того, чтобы, придравшись к нему, показать крещеному миру, в какой безобразной нравственной кабале держат его мироеды и как вообще обирают и наживаются на его счет, действуя как будто только во имя мирских интересов. С громадными усилиями дело это было доведено до волостного суда и, благодаря стараниям Андрея Васильича и его единомышленников, поддержавших его на суде в качестве свидетелей, дело было решено справедливо: коштаны и мироеды поплатились хорошим штрафом в пользу мирских сумм, да и все их соучастники, подручные их, также поплатились, хоть и поменьше.

Справедливостью решения дело было обязано главным образом неожиданной настойчивости, с которою оно было начато, и явной подготовке его, которой судьи, большею частью те же коштаны и мироеды, не могли не видеть в подборе свидетелей. Они обвинили виновных, потому что сразу не могли разобрать, в чем тут штука… Но чью-то руку подозревали: знали, что дело подстроено.

Андрей Васильич также знал, что успех этого дела прямо обязывает его готовиться на тонкий, систематический отпор. И вот, вместо того чтобы пожинать победные лавры, чтобы похвалить себя за то, что «добился своего», необходимо было вновь напрячь все внимание, сосредоточить всю энергию на том, чтобы не дать обойти себя, не дать начатому делу исчезнуть без следа.

Пусть читатель, если может, представит себе ту бездну мелочей, мельчайших деревенских слухов, сплетен, которыми приходилось в это время интересоваться Андрею Васильичу, на которых надо было исключительно сосредоточивать свое внимание, — и он поймет, что в жизни Андрея Васильича могли и должны были быть минуты глубокого отчаяния, томительной тоски.

— Куда уж теперь тебе ехать? — говорили ему мужики-приятели после суда. — Теперь уж надо остаться. Нельзя бросить зря…

«Да, уж теперь надо погодить!» — раздумывал Андрей Васильич.

— Живи в банке-то… чего? мы тебе десятку положим… живи пока что…

И стал Андрей Васильич жить «пока что», чувствуя по временам, что какая-то сила тянет его как будто ко дну, теряя связь с «тем миром», куда он все старался уехать, где легче, лучше, светлей, умней, и все-таки не имел возможности исполнить этого; не имел возможности «бросить» «их», оставить на произвол судьбы… Иногда он чувствовал даже, что погибнет здесь, пропадет, но не мог: это было бессовестно.

Так он жил «пока что» и таял… Деревня, нужды которой опутали его ум и сердце, прямо сказать, съедала его. И, вероятно, в конце концов съест, съест без остатка и, пожалуй, даже «не попомнит». Ведь никто не поминает добром тот кусок мяса, который съеден вчера и который дает возможность быть живым сегодня. Такова участь и Андрея Васильича, и он знает это; но знает он также, что если, после того как он будет съеден без остатка деревней, она и «не попомнит» его, даже забудет совершенно, он — съеденный — будет жить в ее крови, дело его будет, незаметно для беспамятных деревенских жителей, светить им же, как и забытый съеденный кусок — незаметно для человека — живет в нем и помогает ему жить.

Да, мучительна участь таких людей, как Андрей Васильич! Но то, что они делают, до такой степени важно и нужно для народа, что пора, пора, бесконечно давно пора оградить такую деятельность от малейших посягательств на то, чтобы превратить ее в мученичество. Ей надо давать полный ход, всякую поддержку, защиту, а не венчать терновым венцом.