Никакой писатель не объяснит впечатлений Рима. Чудесный, единственный город в мире, он есть кладбище вселенной. И вся Италия столь же похожа на Европу, как Россия на Японию.
Батюшков.

Вновь я посетил…

Мир меняется всё быстрей и быстрей, но какой это был бы скучный мир, если, вглядываясь в него, мы различали бы только перемены! В Италии изменилось многое, она одна из европейских стран, всего сильнее изменившихся за последние годы. Однако, и неизменного в ней, может быть, еще больше, чем в любой другой стране. Человеку, не исключительно живущему настоящим, увидавшему ее, или — так лучше будет сказать — повидавшемуся с ней вновь после многолетней разлуки, не сразу захочется отмечать новшества и перемены: он погружается в забытое, мгновенно становящееся знакомым, и по новому его радует и потрясает именно то прежнее, с чем он встретился опять. Что сказать об Италии сегодняшней или вчерашней, когда есть трехтысячелетняя Италия? Стоит ли говорить о политике, о технике, вообще о «текущих делах», ненадолго заглянув в страну, что веками полной жизнью жила только в своем всё переросшем, всё вобравшем в себя художественном творчестве? Возвращаешься из нее заново ошеломленный, и после ночи, промелькнувшей в вагоне, выходишь на вокзальное крыльцо с тем же чувством почти, с каким, когда опустился занавес и прогремели раскаты рукоплесканий, покидаешь последним полутемный зал, еще не опомнившись, не остыв, не разобравшись в собственном восторге.

Конечно, Италия не просто хранилище достопримечательностей, не музей, и жизнь ее — не театральное представление. Дело и не в этом, а в том, что ее прошлое слилось с ней самой, с узором ее берегов, с течением рек, с волнистой линией гор, с кипарисами кладбищ и пиниями приморских рощ, с ее виноградниками, деревенскими дорогами, со старыми ее городами, — так слилось, как только с телом сливается душа; нельзя разделить их: потерей души грозит отречение от памяти. Не то, чтобы современное здесь было затуманено прошедшим; оно гораздо виднее, чем во Франции, например, разве лишь за исключением Парижа. Но судить об этом современном нельзя иначе, как сравнивая его со всем тем, без чего Италии нет, без чего все новшества осуществлялись бы лишь на стольких‑то квадратных километрах вырезанной из географической картц отвлеченной, безличной «территории». Нет сомнения: истина эта применима и к другим европейским странам — к тем особенно, что сильнее других пропитаны историей, — но нигде она не убеждает так неоспоримо, так воочию, как здесь. Неудивительно, что именно в Италии возник футуризм, как реакция против такого естественного здесь, не только историей, но как бы и самой природой внушаемого пассеизма. Неудивительно, что, еще и задолго перед тем, политически объединенная после долгих усилий страна пожелала в бронзе и мраморе запечатлеть свою победу, то новое, что она в себе нашла, и не иначе запечатлеть, как в соперничестве со старым. Так покрылась Италия, точно струпьями проказы, громоздкими памятниками, крикливыми дворцами и научилась не стыдиться их соседства с творениями других веков.

Можно считать симптомом и символом этого тяжкого недуга — тотчас у подножия Альп в преддверии страны — гордость Турина, «антонеллиеву громаду», изображаемую на открытках и упомянутую во всех путеводителях. Здание это, из недостроенной синагоги, для которой архитектор Антонелли представил план еще в шестидесятых годах, было, лет двадцать спустя, за счет города превращено в тщеславное и нелепое «чудо света», с каковой целью и возвели над многоколонной неразберихой назойливо торчащий длинный и тощий шпиль. В Милане, не где‑нибудь, а на площади перед собором, мчится во весь опор на взлохмаченном коне первый король объединенной Италии, расфуфыренный и победоносный. Во Флоренции у самой реки, в двух шагах от Уфиций и Санта Кроче, храбрецы, что пали под Ментаной, едва удерживают в каменных ручищах толстоствольную берданку и семипудовый пистолет. Но все бесчисленные уродства, раскинутые за пятьдесят или сто лет по итальянским городам, не затмят трго, чем обесчещен Рим, не заставят забыть сахарно–белый, бессмысленно–огромный, воздвигнутый, можно подумать, заболевшим манией величия парикмахерским учеником, раззолоченный, глянцевитый Национальный Памятник. Его строитель и впрямь кончил тем, что помешался; нужно надеяться, от угрызений совести. И еще до войны 14–го года, когда это чудище только что заслонило собой Капитолий, уже думалось не об ущербе стиля или вкуса, а о том, что вряд ли всё благополучно в мире, который так заявляет о себе.

Всё это, впрочем, хоть и совсем еще не позабытый, но всё‑таки вчерашний мир. В сегодняшней Италии только церковь еще вполне верна привычкам девятнадцатого века. Церковные ваятели и зодчие попрежнему уподобляют всякий материал тому, что так хорошо был назван жованной бумагой; всё так же в Ватиканском дворце Матейко соседит с Рафаэлем, и властитель, обитающий в нем, заявил, что считает верхом совершенства новое здание своей Пинакотеки, построенное (если отвлечься от технических его преимуществ) во вкусе нашего музея Штиглица. Государство строит иначе, и замыслам государства всё более подчиняется частное строительство. У государствопоклонников, здесь, как и в других странах, есть свой архитектурный идеал, составленный в равных частях из подражания американской технике и преклонения перед инженерным размахом императорского Рима. Идеал этот внутренно противоречив, так как римская архитектура, несмотря на свой утилитарный дух, есть всё же архитектура камня и кирпича, а значит арки, свода и колонны, тогда как постройкам из бетона все эти структурные членения вовсе не нужны, будучи для них лишь украшением, лишь одеждой, прикрывающей будничную наготу трезвого механизированного здания. В центре внимания здесь (еще больше, чем в имперском стиле Наполеона или Александра I), даже и не отдельное здание, а планировка больших ансамблей, частей города или целых городов. В соответствии с упомянутым двойным идеалом, одновременно превращают Рим в европейскую столицу и воскрешают его императорские форумы. Делается это не без вкуса и расчета, но всё же, как будто, с недостаточным сознанием того, что Рим нечто несравненно большее, чем просто столица, даже и обновленной, даже и «передовой» страны, и что древнеримское искусство отнюдь не величайшее из искусств, когда‑либо процветавших в Риме и в Италии.

Рим создавался медленной работой веков, а не произволом, хотя бы и гениального строителя. Всё в нем кажется выросшим из самых его недр и сросшимся одно с другим в неразрываемо глубокое единство. Каждый удар кирки в старых его кварталах, даже самый осторожный и разумный, словно проникает в живую ткань и пронзает ее жестокой болью. Совсем без кирки, конечно, не обойтись, — без нее никогда и не обходились, — но есть различие в том, чтобы к ней прибегать в случае насущной необходимости или в силу какогонибудь общего, всегда более или менее отвлеченного и теоретического плана. Замысел такого рода способен предотвратить неприятные случайности и избегнуть вопиющих разрушений, но самый его рассудочный холодок уже противоречит органическому росту и жизненному теплу запечатленной в городском строительстве истории. Проветренные окрестности театра Марцелла, восстановленная вереница форумов, широкая, прямая улица, которой соединены Венецианская площадь и Колизей, — всё это прекрасно задумано и выполнено с большим уменьем, но ради всего этого пришлось уничтожить много узких улиц и ветхих домов, быть может, не столь уж и замечательных, но всё же неотделимых от славы, от старины, так близко прильнувших, казалось, чтобы слиться с ним навсегда, — к самому сердцу Рима.

Не будем несправедливы к обновлению столицы, долженствующему знаменовать обновление страны. Из того, что совершилось, многое должно было совершиться, и мера почти повсюду была соблюдена. В сторону Остии разрастается новый город, и, благодаря этому, как раз отпадает необходимость в перестройке старого. Если в чем‑нибудь нужно упрекнуть нынешних хозяев города и страны, так это больше всего в том, что не захотели они окончательно порвать с той инфляцией монументов на площадях, с той манией архитектурного величия, которых символом нам послужила туринская Mole Antonelliana. Не только не решились они отдать на слом позорящий Рим Национальный Памятник — его освещают прожекторами по вечерам, — но и те памятники и здания, что воздвигаются сейчас, пусть в более деловитом и потому более сносном стиле, всё еще не свободны от того же духа демагогической огромности. Оправдано всё то, что отвечает действительным потребностям страны, но не то, что внушено тщетой соревнования и суетной заботой о престиже. В наше время неуместно, — потому что неизменно оказывается внутренно–пустым, — всякое в себе самом сосредоточенное великолепие. Что же до соперничества с собственным прошлым, вряд ли оно плодотворно: того, что было в Италии, того, чем и сейчас она так богата, всё равно, никому не перещеголять.

Есть в новейшей архитектуре, в «урбанизме», да и во всей современной технической цивилизации, нечто несовместимое с итальянским прошлым, с итальянским искусством, самым органическим, самым природным из всех искусств. В несовместимости этой никак уж неповинны строители новой Италии. Сознательно или нет, но они даже смягчают разлад тем компромиссом, на который, хоть и немного насильственно, они стремятся пойти с древне–римской архитектурой. Что поделать, если бетон, железо и стекло уже сами по себе калечат живое тело, если завод или вокзал, вполне уместный в Берлине, кажется несносным во Флоренции или в Неаполе. Световые рекламы украшают Нью–Йорк и не уродуют Парижа; в Риме они — фальшивые алмазы, натыканные в небо, вместо звезд. Прожекторы, освещающие Площадь Согласия, нас не оскорбляют, но у фонтана Треви они отнимают по вечерам всю его поэзию. Световые излишества, ставшие столь обычными в наше время, полночи терзают Рим, приученный к живому огню факелов между окнами дворцов и плошек, еще и сейчас зажигаемых иногда в замке Св. Ангела. С Капитолия падает плашмя мертвенный белый свет, на Яникуле глупо мигает то зеленым, то красным пятном подаренный аргентинцами маяк (вполне пригодный, должно быть, для Буэнос–Айреса), ослепительный фонарь убивает ночь на Пиацца Навона, а кругом тихие улицы уже во сне и мраке, электрические свечи потушены в церквах и только в Санта Мариа сопра Минерва над гробом фра Беато, вместо вечной лампады, изливает желтый свет угле–калильная старенькая лампочка.

Стоит ли сетовать? Несмотря на все перемены, Италия остается Италией, и Рим, слава Богу, всё еще вечный Рим. «Высокие дворцы», к которым Гете обращается в стихах, еще стоят, хотя и сдаются в наем квартиры в палаццо Барберини; их фасады обрамляют узкое Корсо, где пришлось ввести sens unique не только для автомобилей, но и для пешеходов. Попрежнему несчетные купола мягко плывут над городом, и собор открывает за рекой объятия Берниниевой колоннады. Не в сторону Остии и не по Фламиниевой, а по Аппиевой дороге, надо уходить из Рима и возвращаться в Рим. Среди могил, среди полей она тянется ровная, прямая; обернитесь: исчезли века, и вы снова в той картине Лоррена, где колонны врастают в землю и мраморы поросли травой, где в летнем сумраке гаснет древний мир, — в картине, которую назвал неизвестно кто «Падением Римской империи».