Бернштейн начал свой поход против Маркса, не только под знаком реализма и трезвой политики, но в защиту гуманности. « Ужасы насильственной революции » ему казались чем-то посторонним, привлеченным к системе Маркса в угоду диалектике. Чтобы успокоить нервы чувствительного буржуа, он после того, как ниспроверг «теорию катастроф», приступил к сокрушению диалектики и восхвалению демократии.
«Демократия, – говорит он, – является в принципе уничтожением классового господства, если не фактическим уничтожением самих классов» [цит. по П: XI, 55].
Отвечая ему, Плеханов пишет:
«Что демократия уничтожает классовое господство, это есть не более, как выдумка г. Бернштейна. Она оставляет его существовать в той области, к какой собственно и относится понятие о классе, т.е. к области экономической . Она уничтожает только политические привилегии высших классов. И именно потому, что она не уничтожает экономического господства одного класса над другим, – буржуазии над пролетариатом, – она не устраняет также ни взаимной борьбы пролетариата с буржуазией, ни необходимости для пролетариата бороться всеми средствами, какие только могут в данное время оказаться целесообразными » [П: 55 – 56].
Демократия не устраняет классовой борьбы, она никак не гарантирует от «насильственных революций», но значит ли это, что радикалы столь кровожадны, что ничего иного, как кровавых революций, не желают? Нет, далеко не означает.
«„Ужасы насильственной революции“, взятые сами по себе , ничего желательного в себе не заключают. Но всякий, не ослепленный антиреволюционными тенденциями человек, должен также признать, что демократическая конституция совсем не обеспечивает от такого обострения классовой борьбы, которое может сделать неизбежными революционный взрыв и революционную диктатуру. И напрасно г. Бернштейн пугает революционеров тем соображением, что классовая диктатура явилась бы признаком более низкой культуры. Великий общественный вопрос нашего времени, вопрос об уничтожении экономической эксплуатации человека человеком, может быть решен, – как решались великие общественные вопросы прежнего времени, – только силой . Правда, сила еще не значит насилие : насилие есть лишь одна из форм проявления силы . Но выбор той формы , в которой пролетариату придется проявлять свою революционную силу, зависит не от его доброй воли , а от обстоятельств . Та форма лучше, которая вернее и скорее ведет к победе над неприятелем. И если бы „ насильственная революция “ оказалась в данной стране и при данных обстоятельствах наиболее целесообразным способом действий, то жалким доктринером, – если не изменником, – оказался бы тот, кто выставил бы против нее принципиальные соображения, вроде тех, которые мы встречаем у Бернштейна: „низкая культура“, „политический атавизм“ и т.п.» [П: XI, 56].
Жалким доктринером и изменником – это сказано прекрасно! На самом деле, как и кто выбирает средство борьбы в революциях? Вся совокупность обстоятельств, соотношение классовых сил. Разумеется, было бы очень хорошо, если бы революции делались по взаимному соглашению. Но борьба, о которой идет речь, будет борьбой класса, который желает опрокинуть все общественное здание, фундаментом которого он является и совершенно естественно в его задачу входит в первую голову преодолеть сопротивление врагов – сделать это можно только силой, а самая лучшая форма проявления силы – диктатура класса.
Это до очевидности ясно, и если Бернштейн не понимал, то только потому, что он объективно выполнял дело буржуазии, которой и было выгодно как раз затемнение классового сознания пролетариата. От этой теоретической борьбы до отрицания классовой борьбы рукой подать. И Бернштейн не остановился на этих туманных теоретических шатаниях, он прямо поставил вопрос и дал очень недвусмысленный ответ:
«Имеет ли, например, смысл повторять фразу о диктатуре пролетариата в такое время, когда во всевозможных учреждениях представители социал-демократии практически становятся на почву парламентской борьбы, пропорционального представительства и народного законодательства, противоречащих диктатуре? Она в настоящее время настолько пережита, что иначе нельзя согласить ее с действительностью, как путем отнятия у слова „диктатура“ его истинного значения и придания ему какого-нибудь смягченного смысла» [цит. по П: XI, 317].
Это, повторяю, была совершенно точная и ясная постановка вопроса со стороны ревизионистов. Диктатура, если ее не превратить в нечто, что совершенно не похоже на диктатуру, потеряла всякий смысл и представляет пережиток, и несомненно пережиток старых буржуазных революций.
Но что такое диктатура?
«Диктатура всякого данного класса означает, – как это прекрасно знал еще Минье, – господство этого класса, позволяющее ему распоряжаться организованной силой общества для защиты своих интересов и для прямого или косвенного подавления всех тех общественных движений, которые нарушают эти интересы» [П: XI, 318].
Такова была диктатура буржуазии в эпоху Великой Французской революции, которая отнюдь не прекратилась с революцией, а продолжается до XX в. с некоторыми перерывами.
Задача пролетариата ясная – всемерно устранить условия возможности этой диктатуры буржуазии.
«Парламентская и всякая другая легальная политическая деятельность представителей социал-демократии содействует осуществлению этой важной задачи и потому заслуживает всякого уважения и одобрения . Но она хороша тем, что устраняет духовные „условия возможности“ диктатуры буржуазии и создает духовные „условия возможности“ будущей диктатуры пролетариата. Она не противоречит диктатуре пролетариата; она подготовляет ее. Называть фразой указание рабочим на необходимость диктатуры их класса может только тот, кто утратил всякое представление об „ окончательной цели “ (Endziel) и думает лишь о „движении“ (Bewegung)… в сторону буржуазного социализма» [П: XI, 318].
Оппортунисты считают диктатуру за атавизм. Те самые политические деятели, для которых «движение – все, а конечная цель – ничто», считают классовую диктатуру за несовершенное явление, остаток низкой культуры…
«Диктатура данного класса, как мы сказали, – господство этого класса, позволяющее ему распоряжаться организованной силой общества для защиты своих интересов и для подавления всех общественных движений, прямо или косвенно угрожающих этим интересам. Спрашивается, можно ли назвать политическим атавизмом стремление к такому господству того или другого класса современного общества? Нет, нельзя. В этом обществе существуют классы . Там, где существуют классы, неизбежна классовая борьба . Там, где есть классовая борьба , необходимо и естественно стремление каждого из борющихся классов к полной победе над своим противником и к полному над ним господству» [П: XI, 319].
А как мыслимо это без наиболее целесообразной организации своих сил?
Буржуазия это прекрасно понимала, когда она была угнетенным классом; она стала отрицать классовую борьбу и осуждать завоевательные стремления рабочего класса лишь под влиянием инстинкта самосохранения.
«Классовая диктатура представлялась ей совсем в другом свете, когда она еще вела свою многовековую тяжбу с аристократией и была твердо убеждена в том, что ее корабля не потопит никакая буря. Рабочему классу не может и не должна импонировать та будто бы нравственность и та якобы справедливость, к которым взывают буржуа времен упадка. И это тем более, что диктатура пролетариата положит конец существованию классов, а, следовательно, их борьбе со всеми вызываемыми ею и теперь неизбежными страданиями» [П: XI, 319].
Буржуазия времени ее молодости хорошо знала, что иначе как силой нельзя добиться признания своих прав.
«Это было как нельзя более справедливо в наше время борьбы пролетариата с буржуазией. Если мы вздумали уверять рабочих, что в буржуазном обществе сила уже не имеет того значения, какое она имела при старом „порядке“, то мы сказали бы им явную и вопиющую неправду, которая – как и всякая неправда – только удлинила бы и увеличила бы „мучения родов“» [П: XI, 320].
Но что такое сила?
«Значение каждого данного класса всегда определяется его силой , но для признания его значения далеко не всегда нужно насилие » [П: XI, 320].
Сила – это еще не есть насилие, хотя всегда обладатель силы прибегнет к насилию, если этого потребуют обстоятельства, и не может не прибегнуть к ней.
«Никакая цель не может измениться оттого, что люди стремятся достигнуть ее с наименьшими усилиями. Но когда люди твердо решили во что бы то ни стало достигнуть данной цели, выбор средств зависит уже не от них самих, а от обстоятельств. И именно потому, что социал-демократия не в состоянии предвидеть все те обстоятельства, при которых рабочему классу придется завоевывать свое господство , она не может принципиально отказываться от насильственного способа действий. Она должна помнить старое, испытанное правило: если хочешь мира, готовься к войне» [П: XI, 321].
Оппортунисты особенно охотно останавливались на знаменитом совете Энгельса избегать насильственных действий. Плеханов склонен видеть в этих советах Энгельса влияние специальных немецких условий того времени. Примечательно и заслуживает внимания чрезвычайно интересная сторона этой интерпретации Энгельса: та, которая толкует мнение Энгельса, что
«современное вооружение войска делает безнадежным всякие попытки уличных восстаний» [П: XI, 321].
Это положение Энгельса следует понимать в том смысле, говорит Плеханов, что
«социалисты восторжествуют тогда, когда революционные идеи проникнут в армию и когда „легионы“ нашего времени заразятся социалистическим духом, а до тех пор социалистической партии следует избегать открытых столкновений с войсками» [П: XI, 324].
Такое толкование было много основательнее голословных толкований ревизионистов.
«Но возможно ли проникновение социалистических идей в армию? Не только возможно , а прямо неизбежно . Современная организация военного дела требует всеобщей воинской повинности, а всеобщая воинская повинность несет в армию те идеи, которые распространяются в народе. Чем шире будут распространяться в массах социалистические идеи, тем более будут расти шансы успехов инсургентов: ведь мы уже знаем от Энгельса, что исход уличной борьбы всегда определяется настроением войска. Нет никакого сомнения в том, что не скоро „легионы“ поддадутся нашему влиянию. Но то, что отсрочено, еще не потеряно, как говорят французы. Рано или поздно социалистические идеи все-таки проникнут в войско, и тогда мы посмотрим, что останется от воинственного настроения реакционеров и не перестанут ли они вызывать нас на улицу» [П: XI, 324].
В превосходной интерпретации Плехановым знаменитого места из предисловия Энгельса трудно найти какой-либо изъян. Но это только одно решение вопроса. Энгельс отнюдь не был противником другого его решения, а самое главное – Энгельс не думал своему утверждению придать характер общего закона. Плеханов, став жертвой исковерканного текста Энгельса, был склонен вначале соглашаться с тем положением, будто восстание
«такой способ действия, который при современной технике военного дела сулит социалистам не победу, а жестокое поражение, и не перестанет сулить его до тех пор, пока сама армия не проникнется социалистическим духом» [П: XI, 325].
Но не заметить внутреннего непримиримого противоречия между этим универсализованным положением Энгельса и революционным методом, сторонником и блестящим представителем которого он был, – мудрено. Плеханов превосходно видел это противоречие. Но объяснить его он мог лишь после того, как Лафарг опубликовал письмо Энгельса; противоречие было вызвано тем, что практические деятели партии не осмелились дать подлинное предисловие учителя. Плеханов еще раз возвращается к этому вопросу, для того, чтобы сказать свое настоящее слово. Возражая Масарику, который желал видеть в нем «полное отречение от революции», Плеханов пишет:
«Выходит, будто Энгельс, подобно г. Тихомирову, „ перестал быть революционером “. В предисловии к новому изданию „ Манифеста Коммунистической Партии “ мы старались показать, что Энгельс, объявляя нецелесообразным революционный способ действий, имел в виду собственно только современную Германию и вовсе не придавал своим доводам и выводам того общего значения, какое приписали им „критики“. Не знаем, насколько убедительны были наши рассуждения; но что они были верны , это показали недавно опубликованные в парижском „Socialist’е“ письма Энгельса к Лафаргу. После опубликования этих писем все разглагольствования о том, что сам Энгельс под конец своей жизни „ поумнел “ и „ перестал быть революционером “, лишаются всякого смысла, и остается лишь вопрос о том, зачем Энгельс , умевший так ярко и ясно выражать свои мысли , выразился на этот раз довольно темно и сбивчиво ? А на этот вопрос возможен только один ответ: Энгельс уступил настояниям „ практических политиков“ своей партии. Приняв в соображение ту путаницу понятий, которую вызвала уступчивость Энгельса, приходится признать, что она была неуместна, и что вообще не следует приносить интересы теории в жертву практическим интересам минуты. Это прежде всего очень непрактично » [П: XI, 378] [41].
Он не ошибся, разумеется, предполагая влияние практиков на Энгельса. Мы знаем, как эти практики реагировали на отступничество Бернштейна. Прекрасно сознавая всю пагубность и классовую природу ревизионизма, они вели с ним двойную игру, ни разу не поднявшись до степени настоящей революционной непримиримости.
Эти вожди практической борьбы, разумеется, не могли не влиять на Энгельса в самом отрицательном смысле.
Каковы бы ни были практические интересы минуты – всего практичнее для рабочего класса сохранить чистоту своих воззрений и своей теории.