В 1951 г., в Казабланке, в День русской культуры, Н. Ульянов произнес речь, во многих отношениях замечательную, взволнованную и страстную, обращенную к эмиграции с пророческим предупреждением. Речь эта затем была напечатана в 28-й книге «Нового журнала». Выступление Н. Ульянова представляется мне чрезвычайно важным. Соглашаясь с ним в главном, я все-таки чувствую, что не все его утверждения я могу принять. Так он говорит:
«…племя, возросшее в изгнании, не выдвинуло ни одного имени, ни одного громкого дела.
Алданова нельзя приводить в пример; он начал печататься еще в России и уехал оттуда сложившимся писателем. Даже такие, как Р. Б. Гуль и H. Н. Берберова, не успевшие на родине напечатать ни одной строчки, получили свою литературную зарядку в старой писательской среде Петербурга и Москвы. Всех их должно отнести к дореволюционному поколению».
Тут мне хотелось бы возразить без всякого, впрочем, полемического задора. Повесть «эмигрантских сыновей» — повесть слишком грустная. Судьба не послала им удачи, не дала возможности проявить себя в каком-нибудь большом, человеческом начинании. Они были обречены стать людьми гораздо более лишними, чем все «лишние люди» русского прошлого. Но все-таки, неужели действительно ни одного имени, ни одного громкого дела? Ульянов не назвал даже Набокова-Сирина, литературная гениальность которого, казалось бы, дает ему право на некоторую известность. Не упомянул Ульянов и Бориса Вильде и Анатолия Левицкого, героев так называемого «дела Музея Человека». А уж это ли не «громкое дело»?
Ульянов — Ди-Пи, и не его вина, что в той эмигрантской среде, куда он попал, никто не мог ему рассказать о судьбе целого поколения молодых апатридов, прошедших в изгнании страшную школу одиночества, нищеты и отверженности и все-таки в условиях необычайно трудных пытавшихся быть русскими интеллигентами. Как могло случиться, что зарубежная Россия о них ничего не знает? Действительно ли они ничего не свершили ни в одной области творческого, человеческого действия? Так ли это? Правда ли? Предлагаемая книга пытается дать ответ на эти вопросы.
Это не исторический очерк. Такой очерк был бы невозможен из-за полного отсутствия подготовительных работ. История этого поколения вряд ли вообще когда-либо будет написана. Скорее, это опыт рассуждения о судьбе «эмигрантских сыновей», особенно тех из них, кто при более благоприятных условиях МОГЛИ бы стать продолжателями «ордена русской интеллигенции».
Многих погибших представителей этого поколения я знал лично. Н0‘ не только чувство нравственного долга напомнить об их жизни и мученической смерти побудило меня писать эту книгу. Мне всегда казалось, что в кругу этих людей, в их разговорах и поступках еще чувствовался последний слабый отблеск навсегда, быть может, исчезнувшего вдохновения «русской идеи».
Каков возраст этих людей?
Большинство из них родилось в первом десятилетии века. Они успели получить в России только начальное воспитание и попали в эмиграцию недоучившимися подростками. Старшие из них прошли в рядах Добровольческой армии страшный опыт Гражданской войны. Большинство же покинуло родину почти детьми.
Они еще помнят Россию и на чужбине чувствуют себя изгнанниками. В этом их отличие от последующих эмигрантских поколений. Но воспоминаний о России у них слишком мало, чтобы ими можно было жить. В этом их отличие от поколений старших. Зато есть в их судьбе сходство с судьбой всех «лишних людей» русского прошлого и всех «потерянных» поколений Европы и Америки.
В своих незабываемых воспоминаниях Аполлон Григорьев говорит: «То, что веяло тогда над всем, то, что встретило меня при самом входе моем в мир, мне никогда, конечно, не высказать так, как высказал это высокодаровитый и пламенный Мюссе в «Confession d’un enfant du siöcle». Напомню вам это удивительное место, которым я заключу очерк преддверия моих впечатлений».
В изображении Мюссе участь поколения двадцатых годов прошлого века так разительно напоминает почти во всем участь эмигрантских сыновей, что, по. примеру Аполлона Григорьева, я тоже захотел воспользоваться патетическим рассказом Мюссе в качестве введения к моей книге.
Художественные и публицистические произведения эмигрантских сыновей почти совсем неизвестны. Чтобы показать, на чем основаны мои выводы, я должен был все время опираться на цитаты. Эти многочисленные цитаты необходимы. Читателю, незнакомому с литературой «молодых», они дадут возможность составить себе понятие о чувствах и идеях этого поколения, но они очень отяжеляют изложение. Слова «пламенного Мюссе» помогут, мне думается, при этом трудном чтении, как руководящая мелодия и как набросок обстановки. Вот эти слова в чудесном переводе Аполлона Григорьева:
«Во время войн империи, в то время, как мужья и братья были в Германии, тревожные матери произвели на свет поколение горячее, бледное, нервное. Зачатые в промежутки битв, воспитанные в училищах под барабанный бой, тысячи детей мрачно озирали друг друга, пробуя свои слабые мускулы. По временам являлись к ним покрытые кровью отцы, подымали их к залитой золотом груди, потом слагали на землю это бремя и снова садились на коней.
Но война окончилась; Кесарь умер на далеком острове.
Тогда на развалинах старого мира села тревожная юность. Все эти дети были капли горячей крови, напоившей землю: они родились среди битв. В голове у них был целый мир; они глядели на землю, на небо, на улицы и на дороги, — все было пусто, и только приходские колокола гудели в отдалении.
Три стихии делили между собою жизнь, расстилавшуюся перед юношами: за ними навсегда разрушенное прошедшее, перед ними заря безграничного небосклона, первые лучи будущего, и между этих двух миров нечто, подобное океану, отделяющему старый «материк от Америки; не знаю что-то неопределенное и зыбкое, море тинистое и грозящее кораблекрушениями, по временам переплываемое далеким белым парусом или кораблем с тяжелым ходом; настоящий век, наш век одним словом, который отделяет прошедшее от будущего, который ни то, ни другое и походит на то и другое вместе, где на каждом шагу недоумеваешь, идешь ли по семенам или по праху.
И им оставалось только настоящее, дух века, ангел сумерек, не день и не ночь; они нашли его сидящим на мешке с костями, закутанным в плащ себялюбия и дрожащим от холода. Смертная мука закралась к ним в душу при взгляде на это видение, полумумию и полупрах; они подошли к нему, как путешественник, которому показывают в Страсбурге дочь старого графа Саарвердена, бальзамированную, в гробу, в венчальном наряде. Страшен этот ребяческий скелет, ибо на худых и бледных пальцах его обручальное кольцо, а голова распадается прахом посреди цветов.
О, народы будущих веков! когда в жаркий летний день склонитесь вы над плугом на зеленом лугу отчизны, когда под лучами яркого, чистого солнца земля, щедрая мать, будет улыбаться в своем утреннем наряде земледельцу; когда, отирая с мирного чела священный пот, вы будете покоить взгляд на беспредельном небосклоне и вспомните о нас, которых уже не будет более, — скажите себе, что дорого купили мы вам будущий покой; пожалейте нас больше, чем всех ваших предков. У них было много горя, которое делало их достойными сострадания; у нас не было того, что их утешало».
В. Варшавский