— Так неужели же во всей Франции тебе ничего не понравилось?
— Ничего? Наоборот! Мне очень многое понравилось.
— Например?
— Например, простые люди Франции. Они не могут не понравиться с первого же взгляда. В них есть какая-то доброжелательность, какое-то милое отношение к людям, которое сразу замечаешь.
Если вы остановитесь на улице, не зная, куда свернуть, к вам немедленно кто-нибудь подойдет и осведомится, не может ли он быть вам чем-нибудь полезен. Если вы спросите о дороге, каждый объяснит подробно, точно к даже проводит вас немного, всячески пытаясь понять ваш незнакомый ему язык. Когда вы входите в ресторан или кафе, официанты ведут себя так, словно вы доставили им величайшее личное удовольствие. И вас обслуживают с такой хорошей улыбкой, что вы чувствуете себя свободно и непринужденно.
Да, но ведь тут-то дело в доходе…
Может быть. Также и в доходе. Но вас радушно приветствуют и внимательно обслуживают независимо от того, закажете ли вы дорогой обед с вином или бутылку минеральной воды Так что вы забываете о том, что ваше посещение приносит известный доход, — вам кажется, что вы просто приятный, желанный гость.
То же самое и в магазинах. Делаете ли вы крупные покупки или приобретаете какую-нибудь мелочь, все равно обаятельная маленькая француженка улыбнется так мило, будет так стараться найти то, что вам больше всего по душе, так быстро и ловко выполнит все ваши пожелания, что и отсюда вы уедете с таким чувством, будто доставили кому-то удовольствие.
Поток мчащихся со всех сторон в Париже автомашин в первые дни кажется совершенно неорганизованным хаосом. И лишь потом вы замечаете, что этот мнимый хаос направляется какими-то, на первый взгляд, незаметными, но железными правилами порядка. Здесь никогда не наткнешься на ссору между шоферами. Никто никого не ругает, никто никому не угрожает, водители обмениваются дружескими возгласами, между ними чувствуется некое товарищество профессии, взаимная забота о соседях, мчащихся слева и справа, впереди и позади на тысячах малолитражек. Парижская улица дышит атмосферой доброжелательства.
Но что она представляет собой и чем может быть эта парижская улица, — это мы почувствовали во всей полноте только на стадионе Буффало, огромном парижском стадионе, где накануне закрытия Всемирного конгресса сторонников мира состоялась гигантская манифестация в защиту мира, против войны.
С шести часов утра по направлению к Буффало стали стекаться толпы народа. На метро, на грузовиках, на велосипедах, пешком валили тысячи и тысячи. Нечего было и мечтать о том, чтобы это человеческое море вместилось в берега стадиона. Туда не могли попасть даже все делегации, хотя он рассчитан более чем на сто тысяч человек. Мы видели снимок, сделанный с самолета, — переполненный стадион и вокруг него сплошь забитые народом улицы, переулки, площади, скверы.
Немного подальше, вне этого огромного круга, заполненного сотнями тысяч людей, в узких улочках, рядами стояли черные полицейские каретки. Их было множество. Десятки, сотни кареток и тысячи полицейских. Но эти темные ряды, эти зловещие каретки казались жалкими в сравнении с необозримым потоком, который проплывал в красочной радуге транспарантов, в шелесте красных знамен, в гирляндах цветов, в трепетании крыльев белых голубей мира. Мужчины, женщины, дета, молодежь-огромная волна, мощная, как прилив океана.
Делегаты конгресса сидят на трибунах. А перед трибунами, час за часом, час за часом, словно и конца ей нет, движется мощная демонстрация.
Идут шахтеры в своих рабочих костюмах, маршируют ровным, твердым шагом. Идут в своих старых мундирах моряки-ветераны, те самые, кто тридцать лет назад, в годы антисоветской интервенции, подняли восстание на кораблях французского флота в Черном море и перешли на сторону большевиков. И весь стадион взрывается возгласами в их честь, приветствуя их долгой, прокатывающейся, как гром, овацией. Микрофоны оповещают тех, кто не мог из-за отсутствия места попасть на стадион, о том, что здесь происходит. И вот гром приветственных кликов в честь моряков Андре Марти перемещается со стадиона на площадь, с площади на улицы и в переулки и грохочет, гудит, несется к парижскому небу, как грозное предостережение. Под блеклым, старым знаменем идут моряки-ветераны, которые не согласились быть слугами империалистов. Их приветствуют, им рукоплещут народные толпы, и возгласы эти вырываются, словно из единой мошной груди, — из груди парижского народа.
Теперь уже забываешь о мистических пьесах, об охрипших певицах, о разлагающихся в кинофильмах трупах, о цветных пятнах и мазках на так называемых картинах. Здесь говорит народ Франции. Тот народ, который вознес в небеса кружевные башни Нотр-Дам и собора в Шартре, который сказочной радугой витражей осветил Ла-Шапелль, тот народ, который штурмовал Бастилию, сражался на баррикадах Коммуны, громил врага в партизанских отрядах Сопротивления.
Один из руководителей французской компартии показывает нам рукой на то, что происходит на стадионе.
— Это Париж…
И его темные глаза горят любовью, и на губах его играет такая нежная улыбка, и в этих коротких словах столько чувства, столько веры и надежды, что горло сжимается от волнения. Да, это Париж.
А Париж льется перед нами бесконечной, могучей волной. Идут фабричные рабочие. Идут санитарки из госпиталей. Идут группы военных. Идут в полосатых куртках бывшие узники фашистских концлагерей. Идут бывшие политические заключенные. Идут ученые, дети, молодежь. Идут матери погибших на войне. Идут, едут в тележках инвалиды. Французский народ демонстрирует против войны, против поджигателей нового военного пожара.
Транспаранты, транспаранты, транспаранты без конца. Они провозглашают на весь мир, что французский народ никогда не согласится воевать против Советского Союза. Что этот народ требует мира. Что этот народ твердо и решительно протестует против планов поджигателей войны. Что этот народ прекрасно знает, кто его враг и кто его друг.
Ничтожными и жалкими кажутся ряды черных кареток и ряды одетых в темное полицейских — там, за громадой колышущейся массы. Соломинкой, которую эта народная волна могла бы смести и унести в течение одной секунды.
Идут, идут, идут «караваны мира», прибывшие из отдаленных мест Франции. С юга, севера, запада и востока страны прибыли они на этот день в Париж. Присоединить свой голос к голосу столицы, сказать свое слово.
Им было запрещено проходить через города — они обошли их кружными путями. Им запрещено было идти через Фонтенбло: маршал Монтгомери не был уверен в том, смогут ли защитить его покой наемники из армии Андерса, охраняющие в Фонтенбло оккупантов от гнева французского народа. Они, эти «караваны мира», обошли Фонтенбло. Они принесли свои знамена, принесли свои транспаранты, требующие мира от имени народа Франции, — сюда, на стадион Буффало.
Грозным возгласом гремит стадион, взрывается песней. Из сотен тысяч грудей льется песня. Это не просьба, это не мольба о пощаде, — это предостережение, это грозно сжатый кулак.
В тысячных колоннах идут французские женщины. Накануне на Всемирном конгрессе были их представительницы. Они принесли «тетради мира» с миллионами подписей французских жен и матерей, протестующих против угрозы войны.
За столом президиума сидел американский делегат Джон Рогге. Рогге — человек очень высокого роста. Но вот перед столом президиума стели проходить делегации французских женщин с «тетрадями мира». Они тли нескончаемой чередой и клали стопки «тетрадей мира» на стол перед Джоном Рогге.
— Отвезите это Трумэну! Подлинный, неподдельный голос французских женщин, голос Франции!
Стала расти гора тетрадей. Все выше и выше. Сотни тысяч, миллионы подписей. Вот она, эта гора, закрыла Джону Рогге плечи, достигла его подбородка. Вот ока выросла выше головы. Огромный мужчина встал. Но делегации все шли, и на столе все росла, словно высокая стена, груда «тетрадей мира». Словно высокая, несокрушимая стена между народной Францией и надвигающейся из-за океана опасностью.
— Отвезите Трумэну! Пусть он знает, что думает и чувствует французский народ и какова его подлинная воля! Пусть знает, что пакты с правительствами — это одно, а воля народа — совсем другое!..
Теперь женщины бесконечной лентой движутся по стадиону. Над ними несется голубь мира, а знамена, развевающиеся над толпой, — это красные знамена.
«Мир Вьетнаму!» — взывают транспаранты, которые несут женщины, молодежь, рабочие.
— Мир Вьетнаму! — гремит стадион, и этот громовой клич несется над французской столицей, проникает далеко в самый центр города, где сегодня сидят у телефонов министры.
«Дружба с Советским Союзом!» — провозглашают транспаранты, гремят мощные возгласы, перекатываются за пределы стадиона, доносятся до Ке д’Орсей, где в министерстве иностранных дел сегодня, несмотря на праздник, наверняка сидят чиновники, ожидая полицейских донесений о ходе демонстрации,
«Не дадим использовать нас для борьбы против Советского Союза!» — гласят транспаранты, и этот возглас вырывается из сотен тысяч грудей на стадионе и, как гром, разражается над Парижем.
«Да здравствует Советский Союз!» — взывают транспаранты. И охот лозунг гремит над Парижем, как предостережение, как твердая воля, как грозное слово французского народа.
О, эти-то знают, кто является подлинным защитником мира! Эти знают, чего стоят казуистические доводы во всякого рода комиссиях о том, что Советский Союз якобы угрожает миру. Они знают, кто является поджигателями войны. Их не обманет ни продажная газетенка, ни продажный сановник. Они уже испытали, что означает, когда в твоей стране хозяйничают чужеземцы. Их не увлекут ни экзистенсионалисткие «теории», ни космополитические фокусы. Они хотят жить в своей Франции жизнью свободных людей.
На другой день Жюль Мох сообщал, что в демонстрации приняло участие… 40 500 человек. Но это сообщение никого не обмануло: весь Париж видел, как валили толпы, как замерло на весь день движение, как все население высыпало на улицы. Все знают, что через стадион прошло свыше полумиллиона человек, — и это, может быть, лучше всех знает сам Жюль Мок. Точно так же, как он прекрасно знает, что в рядах демонстрантов шли его собственные подчиненные — парижские полицейские, десять тысяч которых присоединились к Всемирному конгрессу сторонников мира. Против всех этих фактов бессильно смехотворное сообщение Мока, которым хотели успокоить неизвестно кого. Ибо ведь у американских хозяев Жюля Мока есть и помимо него достаточное количество своих агентов в Парнасе, достаточное для того, чтобы проверить любое министерское сообщение. Кто же и кого хотел обмануть? Можно скрыть какой-нибудь незначительный факт, но нельзя скрыть мощной манифестации, рапной которой Франция по видела уже четырнадцать лет, со времен самого высокого подъема движения Народного фронта.
Да, это Париж! Прекрасный, гремящий, грозный Париж французского народа.
Этот Париж мы видим не только на стадионе Буффало. Когда мы с Корнейчуком выступаем в предместьях, в маленьких городках, мы явственно слышим биение сердца Парижа. Мы не произносим речей, — мы только отвечаем на вопросы. И вопросы сыплются, сыплются непрерывно, ливнем обрушиваются на нас. Спрашивают рабочие. Спрашивают женщины. Спрашивает молодежь. И в их вопросах нам открывается трудная, тяжкая доля французского народа и облик французского рабочего класса. Они спрашивают, а мы отвечаем — и, однако, сколько же мы сами узнаем из этих вопросов!
Мы находим тот Париж, Париж стадиона Буффало, в рабочем районе, где живет Морис Торез. Он живет здесь, в рабочих кварталах, среди людей, которые ему близки, вдали от цветущих аллей и клумб элегантных улиц Парижа. Здесь улицы серы и мрачны, здесь но видно нарядных женщин. И чувствуется какое-то напряженке: да, эти люди знают, кто заинтересован в том, чтобы с руководителем их партии случилось что-нибудь недоброе. И они чувствуют на себе ответственность за его неприкосновенность. Вот почему тут ощущаешь атмосферу какой-то постоянной настороженности, постоянной бдительности, которая больше говорит нам об условиях, в которых приходится развиваться рабочему движению Франции, чем десятки рассказанных нам фактов.
Мы находим этот Париж в словах и сердцах многих людей, с которыми нам приходилось встречаться и работать в период организации конгресса и в то время, когда он происходил. Мы видели воплощение духа этого Парижа в хрупких, казалось бы, слабых женщинах, которые самоотверженно боролись во время оккупации и сейчас продолжают самоотверженно служить своему народу. В мужчинах, которые чудом избежали казни от руки нацистских палачей и теперь продолжают бороться в самых грудных условиях.
Мы находим этот Париж, Париж стадиона Буффало, в чарующей улыбке Мари-Клод Вайан-Кутюрье, одной из руководительниц международного антифашистского женского движения. Мари-Клод слегка оттягивает рукав блузки — на руке вытатуирован номер заключенной Освенцима. Эта физически слабая, тяжело больная в то время женщина была брошена с фашистский лагерь и пробыла там три года, и устояла, и выдержала все, и вела в лагере подпольную работу, к спасала сотни людей. Она вселяла веру и бодрость в своих товарок по заключению, она помогла им не сломиться, не дать согнуть себя, и даже не потеряла своей чудесной улыбки, перед которой невозможно устоять, улыбки, которая словно изнутри освещает все ее лицо, озаряя его какой-то необычайной красотой.
Этот Париж нам близок, понятен и дорог. И этот Париж понимает и нас.
В маленьком городке, точнее говоря, в предместье Парижа, а конце вечера ко мне подошел француз, по профессии врач.
— Не нашлось ли бы у вас возможности разыскать адрес трех советских девушек? Таня, Соня и Маруся… Они были с нами в лагере и, рискуя собственной жизнью, спасли от смерти мою дочь… Нам так хотелось бы, жене к мне, сказать им теперь, что мы никогда о них не забываем, что мы их вечные должники…
Он показывает какие-то бумаги, старые адреса, любительскую фотографию.
Таня, Соня, Маруся! Где бы вы ни были теперь, если вам попадет в руки эта статья, знайте, что там, далеко, в маленьком городке под самым Парижем, вас вспоминают, горят благодарностью к вам два человеческих сердца.
Но вслед за врачом подходят и другие. И возникает героическая повесть о наших советских людях. Об их несокрушимом мужестве. Об их полном достоинства поведении за колючей проволокой фашистских концлагерей, за стеной кровавых застенков гестапо.
— Если бы не они, мы все погибли бы…
— Это ваши девушки вдохнули в нас веру и бодрость, которая позволила нам продержаться, пережить все ужасы лагерей.
— Это ваши люди учили нас мужеству.
И куда мы ни попадаем, всюду нас встречают этими признаниями. В зале всегда найдется кто-нибудь из тех, кто в самые кровавые, в самые мрачные дни гитлеровского рабства повстречал советских людей и, как светлый луч, сохранил о них воспоминания на всю жизнь.
Седая старушка, по-видимому, работница, нетерпеливо дергает меня за рукав:
— Василием, Василием его звали… Родной сын так бы ко мне не относился, как он. Сколько раз от смерти меня спасал, последнюю корку хлеба отдавал мне… Родной сын… Василий, Василий…
Сама она не знает даже его фамилии. Но ей кажется, что я должна, непременно должна знать этого Василия, который стал для нее чем-то большим, чем родной сын, Василия, который в фашистском концлагере думал не о себе, а об этой чужой женщине, французской старушке, которую он спасал, о которой заботился и для которой был больше, чем сыном.
Стершиеся, наполовину по-французски, наполовину по-русски написанные адреса. Исковерканные на французский лад фамилии. Ну, как их найти теперь, этих людей, на огромных просторах нашей страны? Но я хочу выполнить обещание, данное тем, далеко, под чужим небом.
Мои любимые! Вы, кто в кровавые черные дни, за решетками фашистских тюрем, за стенами концлагерей высоко держали знамя нашей Родины, вы. без колебаний рисковавшие своей жизнью, чтобы спасти других, вы, служившие высоким примером и образцом, примите привет от десятков и сотен французов и француженок, чтущих ваши имена, как святыню, и вспоминающих о вас со слезами благодарности. От французов и француженок, которых вы спасали от смерти и оподления, которым вы навсегда внушили любовь и доверие к нашему великому народу.
И когда потом на стадионе Буффало мы увидели десятки и сотни надписей: «Не позволим послать нас на борьбу против героев Сталинграда!», — то мы знали, что для этих людей наша страна перестала быть чем-то далеким и неведомым; что кроме Истории, которая говорила о нашей стране мощным голосом победоносных боев нашей армии, им говорили о ней, о нашей Родине, простыми сердечными словами наши простые героические люди, и потому в их памяти этих слов не стереть никому!
Там, в Фонтенбло, заседает штаб Монтгомери. В министерство иностранных дел и в министерстве внутренних дел интригуют и орудуют американские чиновники. Подписывает пакты и договоры правительство, голос которого — это не голос французского народа.
Но мы-то слышали голос нации, голос народа. Этот голос могуч и грозен, он может, как гром, ударить в небе Парижа.
И вот, когда наступает час отъезда, словно грязная пена, тает воспоминание о хриплых куплетах, о гирляндах обнаженных тел в кабаре, о мистических пьесах, извлекаемых из архива на потребу нынешних дней. В сердце остается лишь мощный и грозный лик подлинного Парижа — Парижа, который штурмовал Бастилию, сражался на баррикадах Коммуны, героически сопротивлялся фашистским захватчикам и который жив, существует и грозно заявляет о своем существовании.
И мы повторяем про себя то, что сказал на стадионе Буффaло с такой нежной любовью, с такой гордостью Лоран Казанова:
— Это Париж!
Перевод с польского Е. Усиевич