ЗВЕЗДЫ В ОЗЕРЕ
Глава I
С того самого дня, когда его отряд восемь часов пролежал в роще под Рембертовом среди несмолкаемого грохота взрывающихся бомб, поручик Забельский зажил словно в лихорадочном сне.
Перед его глазами мелькали местечки с вздымающимися к небу черными трубами сожженных домов и опустевшие деревни; на дорогах сходились и расходились разбитые отряды, бредущие в разные стороны без плана и без цели; путь преграждали крестьянские телеги, нагруженные жалким скарбом, тоскливо ревели привязанные к ним коровы. Словно вся страна вдруг очутилась на дороге: шли женщины и дети; проносились на велосипедах полицейские; стояли брошенные из-за отсутствия горючего лимузины; в канавах валялись винтовки, обломки автомашин.
Ночью все оживало, оглашало дорогу мрачным говором, окликами, стонами, скрипом, чтобы с наступлением дня снова рассеяться по канавам, по картофельным полям, по рощам и зарослям. Тогда в чистое сентябрьское небо вливался отдаленный шум самолетов, он нарастал, как вихрь, и вот уже начинала дрожать земля, раздавались далекие и близкие разрывы, и сыпался сухой треск пулеметов, бьющих по замеченному человеку.
Забельский уже сам не понимал, куда и зачем он бредет со своим отрядиком. Не было инструкций, не было карт, и не было никакого смысла ни в этом лихорадочном ночном марше, ни в том, чтобы укрываться днем. Он не понимал, что происходит, не мог об этом думать. Словно какая-то могучая рука перечеркнула всю прежнюю жизнь — гладкую белую страницу, исписанную ровными рядами простых и понятных знаков. День первого сентября перерезал жизнь пополам, и трудно было поверить, что когда-то она была иной. Забельскому казалось, что он уже сто лет так странствует, глядя по ночам на зловещее зарево пылающих деревень, в толпе, бегущей по всем дорогам, проселкам и тропкам на восток. Он поддался этому течению, хотя сам не знал, зачем и почему. Здесь тоже рушились дома, здесь тоже не угасало зарево пожаров, и в каждой деревне лежали трупы детей, убитых с высоты, с самолета, когда они пасли коров на лугу. Казалось, что все и повсюду одинаково охвачено безумием, и поручик не верил, что отсюда можно выбраться и где-то укрыться, что можно куда-то дойти.
В первые дни неизвестно откуда прилетали утешительные вести, и теснившаяся на дороге толпа радостно выкрикивала «ура!». Но потом никто уже ничему не верил, и мчавшихся с новостями велосипедистов встречали издевательским смехом, язвительными возгласами.
Минутами Забельский пытался стряхнуть с себя ужасающий кошмар, но не мог. Его изнуряла лихорадка, руки у него нервно тряслись. Все спуталось, перемешалось — все стало сложным, страшным, непонятным. Он совершенно растерялся, очутившись без руководства, без начальства, без приказов и инструкций среди этого человеческого потока. Он старался сохранить порядок в своем маленьком отряде. Присматривал за солдатами, чтобы они по крайней мере не бросали винтовок, чтобы шли строем, не смешиваясь с пестрой толпой, катившейся по шоссе. Это было единственное усилие, на которое он еще был способен. Минутами ему казалось, что и это вздор, пустяки: за чем тут присматривать, что беречь в этом аду, где все перемешалось, перепуталось, встало вверх ногами? Но он отгонял от себя эту мысль. Ведь должно же что-то измениться, что-то выясниться.
Иногда всплывала мысль о доме, о тех, кто там остался, и Забельский с изумлением убеждался, что близкие как бы уже перестали существовать для него. Его не тревожила их судьба; это были мертвые имена, имена без смысла и значения. Единственно реальными были голод, жажда, которую не могли утолить выпитые до самого дна, до вязкого ила, колодцы, и раны на сопревших ногах, с которых он не стаскивал сапог с первого дня — не было ни времени, ни возможности. И еще дикое отчаяние: как это могло случиться, этот кошмарный, гнетущий сон, ужасающий развал?
Они шли ускоренным маршем, чувствуя, как сзади все быстрее надвигается то, от чего нужно бежать. Иногда, когда они сидели в кустах, ожидая, чтобы милосердная тьма прикрыла землю, раскинула завесу между небом, в котором бушевала смерть, и дорогами, сердце его сжималось от внезапного страха. Вот он сидит здесь, часы проходят, а ведь железная лавина движется непрерывно, с неумолимой быстротой, неотвратимо, систематически идет вперед, льется, как река, обхватывает и этот общипанный сосновый лесок, дающий видимость защиты, и все кругом.
Штатские прятались по кустам, стараясь держаться подальше от маленького отряда. Поручик с ненавистью смотрел на них: сначала они радостно приветствовали его, теперь бежали, как от заразы. Он знал почему. Знал, что стоило какой-нибудь части остановиться в лесочке, как над деревьями немедленно появлялась эскадрилья и била уверенно, безошибочно как раз по этому месту. Он понимал это, и все же его охватывали злоба и презрение. Чего они боятся, за что опасаются? За свою паршивую жизнь? Да было ли для чего жить, стоило ли вообще жить после того, что произошло? Ведь он твердо знал, что если бы не мундир, если бы не эти полтора десятка людей, которых он вел, — не было силы, которая принудила бы его сделать хоть один шаг. Зачем же так мучаются, зачем же так рвутся вперед все эти люди, оборванные, в сваливающихся с ног сапогах, оставляющие кровавые следы на песке, голодные, почерневшие от жажды люди, у которых нет никаких шансов на спасение?
Его обогнала артиллерийская часть с тремя небольшими пушками. Ехавший впереди капрал только рукой махнул в ответ на вопрос Забельского. На его глазах пехотинцы бросали в канавы винтовки и подсумки, — он смотрел на это с бессильной злобой, но не решался ничего сказать. Да и что говорить?
И все же где-то должна еще существовать точка опоры, придет же все снова в порядок. Ему вспомнилось прочитанное в давнем детстве описание самума в пустыне… Вырваться из песчаной воронки, не попасть в центр урагана; он идет узкой полосой, все увлекая за собой на этом пути, но шагом дальше — там тихо и спокойно. Его, Забельского, несчастье в том, что он попал в самую гущу вихря, застигнут на его проклятом пути. Отскочить куда-нибудь в сторону, вырваться из этой воронки — и окажется, что не все еще потеряно, что существует и нечто иное, кроме паники и катастрофы, кроме потока отчаявшихся людей, вслепую мчащихся по шоссе, где ночью их валит с ног усталость, а днем поливают пулеметным огнем с ужасающе чистого, ясного неба.
Как-то вечером он перешел со своим отрядом Буг, и на минуту ему показалось, что теперь все будет хорошо. Между ним и тем, что надвигалось, пролегла границей, словно какая-то реальная преграда, река, широкая, сверкающая, журчащая о покое и безопасности.
Но скоро глазам его представились торчащие к небу трубы сожженной деревни, и на дорогу обрушилась весть о заблудившихся неприятельских танках. У него уже не было сил на поиски лесочка, и он расположился на изумрудно-зеленом лугу, спускающемуся к маленькому пруду. Солдаты повалились наземь, как мертвые; Забельский стал осматриваться в поисках воды. Он шел по склону, белому от ромашки; высокая буйная трава доходила ему до колен. Там, внизу, в золоте лютиков, в лазури незабудок, открывался прудок. Небесной голубизной сверкнула вода. У берега он опустился на колени, нагнулся к воде и в ту же минуту заметил в стороне, за кустом вербы, мундир и неподвижно торчащие ноги. Солдат, должно быть, пролежал здесь уже несколько дней, — распухшее туловище было погружено в воду, голова завязла в иле. Забельский равнодушно взглянул на него и приник лицом к воде. Но тут же отпрянул, — от голубого озерца бил в лицо трупный запах, невыносимый смрад, сладковатый и удушливый. Он выругался, охваченный злобой на этого человека: другого и места не нашел, где дать себя убить, — как раз у самой воды. Забельский отошел на несколько шагов, повалился на траву и стал пощипывать зеленые продолговатые листочки щавеля. Приятная кислота освежила рот.
Поодаль разговаривали вполголоса солдаты.
— Только бы до Полесья добраться, там уж нас и сам черт не найдет. Болота, скажу я вам! Заберешься в тростники — и живи себе хоть сто лет. Рыбы до черта.
Забельский хотел было прикрикнуть на них, но раздумал. Ишь ты, Полесье… Сидеть в тростниках, ловить рыбу… Больше всего возмутило его то, что перед ним, как живые, возникли разлившиеся полесские воды, и крики чибисов, и золото и лазурь тех далеких — о, каких далеких теперь — поездок в те края… Полесье возникло перед ним, как солнечная улыбка в этом разбушевавшемся кругом аду… Черт побери, неужели теперь самое главное — это сохранить свою паршивую жизнь?
Через несколько дней они добрались до местечка. Забельский брел с опущенной головой, как вдруг его кто-то окликнул:
— Господин поручик!
По булыжнику небольшой площади бежал майор Оловский. Забельскому показалось, что он видит сон. На минуту он забыл обо всем. Знакомое лицо, вынырнувшее из давно минувших, предвоенных времен. Те же веселые глаза и непокорный чуб, светлыми кудрями выбивающийся из-под шапки. Забельский бросился к майору в порыве внезапной радости. Куда девалась и усталость, — словно он очнулся от тяжкого сна. Где же это он? Что это, захолустный городок или Мазовецкая улица в Варшаве?
— Ну, вот и встретились! Великолепно! — радовался майор. — Идемте-ка к нам!
— К вам?
— Ну ясно, в казармы! Мне надо с вами поговорить.
Забельский шел за Оловским, как в тумане. У ворот вытянулись часовые, сновали солдаты, стояло сложенное в козлы оружие, словно ничего особенного не происходило, словно шла нормальная война, какой ее всегда представляли. Он подымался вслед за майором по лестнице и вдруг устыдился своего грязного мундира, нечищеных сапог, всего своего вида. Майор шел упругим шагом, как прежде, когда они встречались в Варшаве.
— Идемте, идемте, поручик. Я страшно рад…
Они вошли в маленький кабинет. Забельский погрузился в глубокое кресло. Сперва он не понимал, что ему говорят. Все было так непохоже на пережитое им за последние дни. И вдруг он ощутил в себе прилив огромного счастья. Значит, он все-таки прав, думая, что все это было лишь сонным бредом… И он сразу почувствовал себя нормальным, обыкновенным человеком, поручиком Станиславом Забельским.
— Вы понимаете?
Забельский кивнул головой. У него радостно смеялись глаза.
— Здесь будет узел сопротивления!
Майор подошел к окну. За ним зеленели деревья, стоял тихий, мирный, полный золота и лазури день.
— Мы еще покажем! Когда-нибудь эту дыру будут упоминать в истории. Понимаешь, люди есть! Я говорил уже с людьми. Надо немедленно все забрать в руки. Госпиталь есть… Надо организовать кухни, а провиант найдется… Опубликовать… Призвать…
Они захлебывались от радости. Вот уже что-то есть, пусть это лишь одно местечко — несколько улиц, жалкие лавчонки, — но оно вырастало в их глазах, сияло новым, радостным светом. Кошмар миновал. Отсюда, с этого местечка, начнется. Весть полетит, как на крыльях. Со всех сторон двинутся рассеянные, разбитые части, блуждающие без пути и без цели. Здесь будет сызнова создана армия. Здесь наступающий враг натолкнется на непреодолимую стену. Здесь будет остановлена безудержно несущаяся вперед железная лавина.
— А больше ничего и не нужно… Затормозить на момент, на один момент, — и весь размах сойдет на нет… Захлебнется… Там все рассчитано на моментальные действия, на молниеносный удар… А если они наткнутся на преграду…
Да, да, это совершенно ясно Забельскому. Майор заразил его своим радостным воодушевлением, как это бывало и раньше, когда неудержимая фантазия толкала Оловского на какие-нибудь приключения и увлекала за ним его товарищей. Ни тот, ни другой в эту минуту не сомневались в реальности своего предприятия. Казалось, что один пункт сопротивления, крохотный островок в море катастрофы, может спасти всех, что два человека могут противостоять панике, беспорядку, развалу, перед которыми не устояло государство. Забельский чувствовал, как его захватывает энтузиазм, столь же сильный, как недавнее отчаяние. Впрочем, этот дикий энтузиазм непосредственно из отчаяния и вытекал. Как утопающий хватается за соломинку, так поручик ухватился за лихую фантазию майора, за его веселую отвагу, которую ничто не могло сломить и подорвать, за его безумную веру в возможность победы. И в этом новом свете небольшое местечко вырастало до размеров важнейшего стратегического пункта, горсть героических безумцев — в решающий центр армии, армии, которая уже перестала существовать.
В течение четырех часов громыхали машины маленькой типографии, печатая белые и розовые объявления. Еще стекал по стенам клей, еще руки расклейщика расправляли складки бумаги, а вокруг уже собрались толпы людей. Читали, не веря своим глазам, скандировали по слогам и снова перечитывали, начиная с первых слов: «Солдаты! Граждане!» — и вплоть до подписей внизу: «Майор Оловский, поручик Забельский».
— Стало быть, война еще идет, — сказал кто-то.
— Стало быть, мы еще обороняемся.
— Что там, обороняемся! Читайте-ка хорошенько, что написано! Являться с оружием или без него. Формируются части… Порядок в городе… Стало быть, теперь только мы им и покажем!
Собирались кучки штатских и оборванных солдат, стояли перед объявлениями, комментировали вслух. Медленно, сначала поодиночке, люди двигались к указанным пунктам — в казармы и в здание магистрата. К полудню гуще пошли военные мундиры. Неизвестно откуда, все больше прибывало отставших от своих частей солдат. Шли кто с винтовкой, кто с пустыми руками. Запыленные, измученные, почерневшие от усталости и горя, они читали висящие на стенах объявления и, оживившись, сразу же направлялись в казармы. Зазвучали, зазвенели голоса в опустевших залах. Нашлись сенники, на которых можно было растянуться, нашлись в кухне офицерской столовой горшки и кастрюли. Через комнату, где работали Оловский и Забельский, непрерывным потоком проходили люди, докладывали о прибытии, регистрировались и оставались в казармах.
В течение всей ночи подходили все новые и новые солдаты. Огромное здание наполнилось голосами, шумом, ожило. Казармы звенели жизнью, уже шли эстафеты в деревню с приказами о доставке продовольствия, уже переворачивали сверху донизу госпиталь, чтобы кое-как подготовить его к приему раненых. Одновременно поручик Забельский узнавал, что дела не так уж плохи, как казалось раньше. Где-то еще дрались, защищались, еще собирались части и армии. То, во что он не хотел верить на тракте, то, что встречали насмешками и недоверием толпы беженцев, теперь оказывалось ясным и правдоподобным. Ведь если здесь, в какой-то дыре, один майор… А есть же и другие, не все предали, не все бежали! Еще видно будет, еще видно будет!
Поручик Забельский снова обрел самого себя, и теперь его мучил стыд при мысли, что он поддался психозу беженского тракта. Он ходил с высоко поднятой головой и яростно опровергал в казармах сплетни и сомнения. Там, на тракте, он перестал верить во что бы то ни было, теперь он верил во все. Ведь и Варшава защищается, и в Восточной Пруссии… И летчики… Он повторял все услышанное, не сознавая, что прибавляет кое-что и от себя. Так легко, так прекрасно укладывалось теперь все в его голове. Да, да, никогда нельзя терять надежду, никогда нельзя поддаваться сомнению… Ах, как мрачно, как ужасно казалось все там, на тракте… Поручик чувствовал, что вот теперь он действительно вырвался из воронки самума, и здесь, вне губительного пути урагана, идет жизнь, продолжается борьба, есть люди.
Настроение в казармах взвинчивалось, поднималось. Забельский, слыша из чужих уст повторение того, что говорил сам несколько часов назад, с радостью принимал это, как новое подтверждение: «Ну, раз все говорят, значит так оно и есть».
Второй день снова расцвел золотом и лазурью.
И в этот день стали появляться новые пришельцы. Сначала по одному, по двое, затем они налетели, как пчелиный рой.
Двое всадников придержали лошадей перед афишей, где собралась кучка людей.
— Погляди-ка…
Они читали объявление. Медленно, внимательно, вполголоса. С первых слов: «Солдаты! Граждане!» — до чернеющих внизу подписей.
И с неописуемой насмешкой, с иронией, с улыбочкой:
— Майор Оловский. Поручик Забельский.
— Вот именно, господин полковник: майор и поручик, — дерзко бросил молодой парень, в рваной, запыленной форме.
На него свысока взглянули круглые рыбьи глаза.
— Ну да. Только теперь кое-что изменилось. Нашлись чины чуточку повыше. И они сумеют утереть нос этим господам… Едемте, капитан, в эти пресловутые казармы…
Они поехали по улице, провожаемые недоверчивыми взглядами собравшейся у объявления толпы.
— Смотрите-ка!..
— Нашлись…
— Вон еще едут…
— Ну, уж из этого ничего хорошего не выйдет.
А они все подходили, один за другим, неизвестно откуда. Поодиночке, без солдат, без мельчайших хотя бы частей. Толстый капитан с места в карьер начал скандалить, требуя хлеба, жиров. Кто-то обругал его, крики доносились сквозь открытые окна в сад, где на газонах вповалку лежали измученные солдаты. В небольшой угловой комнате заперлись для совещания Оловский, Забельский и четверо новоприбывших.
— Совещаются, все совещаются…
— Ой, ребята, — закашлялся Войдыга из отряда Оловского, — сдается мне что-то, не чересчур ли много разговоров.
— Ну, как же, все-таки чины…
— Сам полковник…
— Только вот полк свой где-то потерял.
— А сам небось нашелся, как только наш майор взялся за дело.
— Напортят они майору, обязательно напортят…
— Каркаешь все! Чего им портить? Подготовят все как следует. Как майор-то говорил: узел сопротивления… Мы еще покажем, кто мы такие.
Они оглядывались на запертые двери, и у каждого в сердце покалывало от беспокойства. Полковник… Уже давно, давно никто не видел такого высокого чина. Люди почти перестали верить, что есть такие чины. И вот на тебе, явился. Сидит и совещается, совещается. О чем совещаться, когда майор все уже сделал, все обдумал?
— А я тебе говорю, они план составляют… Глядишь, из этого еще что-нибудь дельное получится. Эх, мы еще покажем!..
Четыре часа спустя дверь с грохотом распахнулась. Вышел майор — белый, как мел. За ним полковник, до того раскрасневшийся, что, казалось, у него вот-вот кровь из лица брызнет.
— Рота, сбор! — скомандовал тихим, проникновенным голосом Оловский.
Рассеянные между остатками частей всех родов оружия солдаты его роты бегом устремились к казарме. Они строились в две шеренги на желтом песке аллейки, вдоль газона, на котором когда-то цвели цветы, а теперь валялись кучи конского навоза. Оловский остановился перед фронтом. В течение минуты все глаза напряженно смотрели на него — прямо в лицо. За спинами построившейся роты толпились приставшие, отбившиеся от других частей солдаты. Серые, стальные глаза майора скользнули по всем зрачкам, — каждый почувствовал на себе его взгляд.
— Ребята!
Они дрогнули. Майор был еще бледнее, чем минуту назад, когда выходил из комнаты.
— Ребята, выступаем!
Шеренга всколыхнулась, нервно, беспокойно. Капрал Войдыга осмелился выступить вперед.
— Разрешите доложить, господин майор… Так что, куда?
Майор нахмурил брови.
— Узнаешь в свое время. Мы покидаем город.
Теперь уже шеренга совершенно расстроилась; раздались смятенные голоса:
— Как же так?
— А ведь собирались было защищаться тут!
— Узел сопротивления…
— Все подготовлено…
— Как же так?
Оловский сделал шаг вперед.
— Солдаты!
Они умолкли, застыли при звуках его голоса.
— Солдаты! Мы шли вместе… Я вас несколько раз выводил из страшнейших опасностей… Мы шли вместе… Когда все разваливалось, наша часть не потеряла ни одного человека, ни одной винтовки, ни одного патрона…
— Правильно, — подтвердил кто-то тишайшим шепотом.
— Я думал, что здесь… Не выходит! Пойдем… Мы продержались до сих пор, будем держаться и дальше… Как солдаты…
У него дрожали губы. Он еще раз посмотрел им в глаза, охватывая взглядом всю шеренгу. Вон там, в конце, Солик, у него еще нога сопрела. Коренастый Куликовский, тот, не переставая, кашляет. Юзьвяк, который пошел в армию в день своей свадьбы. Каша, крестьянин из Мазовша. Он знал их всех по именам, по фамилиям, знал, что кого мучит, знал все о каждом.
— Ну, конечно, пойдем… С вами, господин майор… — грубым голосом заявил Войдыга, и все поддакнули. Из толпы выступили несколько человек.
— Господин майор, и мы…
— Господин майор, и нас…
Он обернулся к своей роте и неохотно, не глядя, сказал остальным:
— Не могу. Здесь есть господин полковник, обратитесь к нему. С сегодняшнего дня он принял командование городом.
— Фьююю… — протяжно свистнул Солик. Его остановил суровый взгляд серых глаз.
— Через полчаса выступаем, — сказал майор.
Солдаты торопливо побежали в казармы собираться.
— Псих… Среди бела дня, — критиковал кто-то из сидящих в саду.
— Э, да не все ли равно? Сюда еще раньше прилетят.
И вдруг все забеспокоились:
— А полковник где?
— Полковник на совещании, — бросил на ходу толстый капитан, пробегая мимо с какими-то бумагами.
— Ну, пошло теперь. Совещания…
— Опять за старое…
— А что, ребята, так мы и будем здесь сидеть? Не лучше ли добежать до леса, переждать денек?
— Лес близко…
— Нащупает и в лесу.
— Вчера было спокойно…
— Ну, какое там! Летал и вчера!
— Только вчера ничего еще не было… А сегодня он уже знает, что здесь целая куча…
— Как ему не знать, поди, знает!
— А те уже идут…
Они двинулись к воротам, откуда выходила рота Оловского, и с завистью смотрели на нее: как-никак часть, нечто определенное, упорядоченное. У всех винтовки, у всех подсумки.
— Вот погляди…
— Вот так майор…
— Таких бы побольше…
— В Румынии поищи, — горько пошутил кто-то. Никто не засмеялся. Рота ровным шагом вышла за ворота на пыльную дорогу.
— Ну, ребята, только бы до леса добраться! Тут нам дожидаться нечего.
Оловский был явно встревожен и торопился. Солдатам тоже было не по себе. Впервые за долгое время они маршировали по шоссе среди бела дня.
— Скорей, ребята, скорей… Лес тут близко…
Они ускоряли шаг, как только могли. Лес был редковат: высокие сосны, лишь вверху черные кроны ветвей. Нашли уголок, где вперемежку с соснами росли молодые дубки, и стали было соображать, годится ли он для укрытия, когда Войдыга услышал:
— Летят!
Все замерли. Издалека-издалека доносился знакомый звук, пока едва слышимый, — сотрясение воздуха, далекое дрожание, словно трепет прозрачных крыльев стрекозы над водой. Но звук усиливался, нарастал. Люди попадали под кусты, распластались, прильнули к земле. Далекий рокот перешел в стонущий, захлебывающийся вой.
— На город летят.
— А то куда ж…
— Господину полковнику визит сделать.
— А зенитки, которые майор вчера приготовил?
— Э…
Вой раздавался прямо над лесом; казалось, ревела огромная заводская сирена. Воздух гудел и сотрясался.
— Тучей летят…
— Смотри, как бы тебе подарочка не кинули…
— Может, и кинут…
Вой приближался, приближался, наполнял весь мир.
— Мимо, — заметил кто-то. И почти в ту же секунду поблизости раздался ужасающий грохот. Один, другой, третий раз. Земля задрожала.
— По городу бьют, — шепнул кто-то. Все напряженно вслушивались.
В воздухе гремело, гудело, грохотало. Адский шум, все усиливаясь, раздирал уши. Люди прижимались лицами к земле, пахнущей хвоей, ждали.
Но зенитные орудия, накануне разысканные и установленные Оловским, не отзывались. Никто не отвечал на бомбы.
— Вот тебе и на… Лупят, как и всегда.
— Господин полковник…
— Командование городом…
Оловский слышал, но не отозвался ни словом. Его сердце обливалось черной, спекающейся кровью. Полковник… Его красное лицо, его надменные речи… И опять — ничего, и опять марш в неизвестное, и опять катастрофа, развал.
Он не думал о том, что сегодняшний налет все равно разбил бы вдребезги, в пух и прах его мечту об узле сопротивления, что нескольким зенитным орудиям ничего не поделать, не отогнать зловещую стаю. Так же крепко, как и накануне, он верил, что с крохотного местечка должно было начаться великое дело, и тогда вновь воскресла бы родина, земля, любимая больше всего на свете, родная земля, попираемая железной стопой захватчика. И в нем росла ярая ненависть к полковнику с красной рожей, который все это уничтожил, испортил, провалил ради своего глупого полковничьего самолюбия, ради своих мнимых стратегических планов, ради своей большой политики, в которой он якобы разбирался.
— Улетают, — заметил кто-то, и майору захотелось, чтобы сейчас грохнула бомба. Сюда, в него. Но он вспомнил о своих людях.
— Ну, как, ребята, пойдем воевать, а?
— Есть воевать! — бодро ответил Солик, и взгляд майора смягчился.
Поспешным маршем они двинулись вперед.
В тот же день, к вечеру, они наткнулись на немецкие танки. Поручик Забельский даже впоследствии не мог отдать себе отчета в том, что произошло. И вот прямо против них — огромное, как гора, чудовище, глыба стали, беспощадная, непреодолимая.
Солик бросился вперед со связкой гранат. Кто-то стрелял, кто-то вопил, ужасающий лязг раздирал уши. На шоссе все заклубилось, словно лошади и люди были подхвачены внезапным вихрем. В сторону, в сосновый лесок! Но страшные, изрыгающие огонь чудовища двинулись туда же. Затрещали, зашатались сосенки, падая на землю, как подрезанные серпом колосья. Ужасающе храпел конь с вывалившимися внутренностями.
Все произошло быстро, словно в кино, и когда поручик Забельский опомнился, то понял, что он один в полууничтоженном лесу. Он видел однажды такой лес на южном склоне Татр, после урагана, который обрушился с гор в долину и вповалку уложил деревья, как косец зеленый клевер.
Внезапно наступившая мертвая тишина поразила его, точно адский грохот. Он взглянул вверх, и ему стало дурно. На ветвях уцелевшей сосенки висели обрывки мундира, кровавые лохмотья. Высоко-высоко, будто подброшенные извержением вулкана.
Он осторожно двинулся вперед. Тут же, рядом, раскинув руки, лежал Солик. Остекленевшие глаза спокойно смотрели в небо. Рядом из-под огромной, словно раздутой смертью, лошадиной туши виднелся человек. Забельский наклонился, приподнял голову лежащего и содрогнулся. В ужасающе изуродованном лице он с трудом распознал черты майора Оловского. Ему захотелось сесть и завыть по-звериному. Теперь уж конец, конец всему! Черные сгустки крови запачкали светлые волосы майора. Здесь, именно здесь, в этом жутком лесу, конец родине, здесь ее окончательное поражение и гибель.
Как пьяный, поручик Забельский шел дальше. Неожиданно из-за деревьев раздался человеческий голос. Забельский в ужасе вздрогнул. Но это звал Войдыга:
— Господин поручик, господин поручик!
Капрал помогал товарищу выбраться из-под повалившегося дерева.
— Ишь как, сволочь, упало, даже не царапнуло, а держит, как в капкане, и не шевельнешься…
Солдат выбирался из ямки, куда столкнула его воздушная волна от разорвавшегося снаряда. Взглянув на его спокойное, обычное лицо, Забельский опомнился. Он был жив. Фактом было то, что он остался жив, — неизвестно почему, неизвестно каким образом, но жив. Надо взять себя в руки. Он ощутил жизнь как невыносимую, непосильную тяжесть, и все же он был жив. Значит, надо как-то действовать, что-то делать, куда-то двигаться.
Из глубины рощи вышли еще несколько солдат. Они собирались вокруг поручика. Бодрым обычным голосом заговорил Войдыга:
— Возвращаться-то они, сукины дети, здесь будут или другой дорогой?
— Э… понеслись куда-нибудь дальше, зачем им сюда возвращаться? — разуверял один из солдат.
— Так или иначе, сидеть здесь нечего, — решил поручик. — Сколько нас?
Они медленно двинулись истребленным лесом. Валялись лошадиные трупы, лежали люди, вдавленные гусеницами танков между поваленными стволами деревьев. Забельскому становилось дурно, и он отворачивался от жуткого зрелища. Остальные не обращали на него внимания. Войдыга спокойно перескакивал через трупы.
«Отупели», — подумал Забельский и удивился, что сам он еще на что-то реагирует. Слишком много было всего — и поэтому все было нереально, как кошмарный, гнетущий сон. Где-то на дне сознания непрерывно тлела искорка надежды, что кончится сон, наступит пробуждение и снова все пойдет нормальным, обычным порядком, как шло до сентябрьских дней.
— Тут какие-то лошади остались, только напуганы они, — радостно доложил кто-то из солдат.
Когда миновали лесок и стали осторожно выводить на дорогу лошадей, оказалось, что от отряда майора Оловского осталось только десять человек. Забельский окинул их отупевшим взглядом.
Оказалось, что он не только жив, но ему приходится еще отвечать за жизнь десяти человек.
Когда они вышли на ослепительно белую от солнечного блеска дорогу, он остро и неудержимо позавидовал майору Оловскому, который лежал и ни о чем не должен был думать, которому ни до чего не было дела. Поручик ощутил в себе какую-то обиду на мертвого, как будто майор Оловский, веселый, сумасбродный майор Оловский, дезертировал из жизни. Как будто он изменил, оставляя его, поручика Забельского, на произвол страха, беспомощности и пустоты.
— По коням, — сказал он глухим, мертвым голосом.
Солдаты взобрались в седла; лошади все еще дрожали и тревожно шарахались.
Впереди развернулась длинная белая лента дороги. Она показалась Забельскому бесконечной, утомительной, страшной. На мгновенье он заколебался.
— Куда, господин поручик? — спросил Войдыга, наклонившись в седле. В его голосе слышались и сердечная забота и покровительственная нотка, в которой поручик уловил что-то фамильярное. Он нахмурил брови.
— Прямо.
Они медленно тронулись. Солдаты тревожно поглядывали на небо, но зловещие птицы улетели далеко; ничем не нарушалась тишина ясного дня, небо простиралось над ними, чистое и спокойное, словно его никогда ничто не прорезывало, кроме ласточкиных крыльев.
Подозрительно посматривали они на небольшие рощи, подозрительно наблюдали за купами деревьев. На поворотах дороги останавливались, и Войдыга выезжал проверить, что скрывается впереди. Но всюду было тихо и пусто.
На ночь остановились в деревне. Крестьяне смотрели на них исподлобья, подозрительно, но молока дали и разрешили ночевать на сене. Забельский проворочался без сна всю ночь.
На другой день они заблудились. Забрели в болота, которые не могло высушить жаркое солнце последнего месяца, в глухие чащи между извивами речных рукавов. Ночевали над водой, от которой поднимались пронизывающие белые туманы. От земли тянуло сыростью, и она быстро пропитала истрепанные мундиры. Замерзшие и подавленные, они поднялись еще раньше, чем последние звезды утонули в жемчужной глубине неба. Мучил голод. Они снова ехали между ольхами, где высоко поднимался папоротник, и кони неуверенно ступали по предательской, подающейся под ногами почве.
— Не выберемся мы, видно, отсюда? — со злостью спрашивали солдаты.
Войдыга равнодушно пожал плечами:
— Может, и не выберемся.
На тропинке зашуршали шаги. Поручик придержал коня и инстинктивно взялся за револьвер. Из-за кустов вышел высокий оборванный человек, и глаза поручика Забельского встретились с серыми глазами Петра Иванчука.
— Вы здешний? — резко начал Забельский.
Петр рассматривал маленький отряд.
— И здешний, и не здешний… Края эти я знаю…
— Как попасть в деревню?
— В какую?
— Все равно в какую, к чертовой матери! В деревню!
— Здесь недалеко есть деревня. Нужно выехать на дорогу.
— Черт его знает, где эта дорога! Два дня здесь плутаем, как дураки… Проклятая сторона…
— Какая уж есть, — сухо ответил Петр. — А в деревню я могу проводить. Она недалеко.
Поручик с минуту раздумывал, подозрительно рассматривая Петра: а вдруг?..
— А ты кто такой?
— Крестьянин.
— Ага. Ну, веди!
Петр медленно пошел вперед по тропинке. За ним зашлепали измученные, забрызганные грязью лошади. Поручик заметил, что проводник хромает и одежда на нем в лохмотьях.
— Где это тебя так отделали? Откуда ты идешь?
— Откуда? Дорога дальняя. С немецкой границы.
Поручик рывком натянул повод.
— С немецкой границы? Ты что же это там делал?
— Мало ли что делал… В тюрьме сидел.
Взгляды солдат устремились на Петра. Он шел медленно, положив руку на шею поручиковой лошади.
— Вот оно что…
Тропинка завернула в сторону, сливаясь с проселочной дорогой. Показались крыши деревни.
— Вот и пришли…
— Пожрать дадут, как ты думаешь?
— Если у самих есть, может, и дадут.
Но деревня оказалась опустевшей. Черные угли лежали на месте сожженной хаты. В соседней хате двери были распахнуты настежь, но нигде не было видно ни живой души.
— Нет, что ли, здесь никого?
— Так, может, вы, господин поручик, в хату, а я с людьми поищу, посмотрю кругом? — предложил Войдыга.
Поручик охотно согласился: хватит с него этой тряски на лошади. Он был измучен вконец; голова у него кружилась.
Петр остановился и с порога заглянул в хату.
— Можно зайти.
Забельский вошел за ним. Хата выглядела так, словно хозяева только что ее покинули. Вышитые полотенца на стенах, черная пасть остывшей печки, икона в углу.
— Видно, убежали, — заметил поручик. Петр выглянул в маленькое мутное оконце.
— Тут недалеко железная дорога. Наверно, бомбили пути, и люди скорее всего в лес ушли.
— А вас когда из тюрьмы выпустили? — вдруг спросил Забельский.
Петр пожал плечами:
— Никто нас не выпускал. Сами вышли первого сентября, когда началась бомбежка. Почтенная администрация заперла ворота и — драпанула. Пришлось без ключей открывать.
Поручик испытующе оглядел его.
— А за что ты сидел?
— За коммунизм, — отчеканил Петр и заглянул в стоящий на печке горшок. Но в горшке ничего не было.
— И что же теперь? — спросил Забельский.
Петр пожал плечами.
— Ничего. Иду вот домой. А у вас, господин поручик, какие планы?
— Хочу отыскать какую-нибудь крупную часть.
— Сомнительно, найдется ли. И в какой же стороне вы ищете, господин поручик? Направление, сдается мне, не совсем верное.
— Это почему же?
— Ну, как-никак — советская граница…
Забельский пожал плечами.
— До границы далеко еще.
Петр исподлобья присматривался к нему.
— И далеко, и недалеко. Может оказаться ближе, чем вы думаете.
— Как это ближе?
— Если бы, например, граница… передвинулась.
— Как передвинулась? — беспокойно изумился Забельский.
— А вот так. Красная Армия вчера перешла границу, — твердо сказал Петр.
Забельский вскочил и снова опустился на скамью, засмеявшись хриплым смехом.
— Вздор! Вот уж, право…
— Вовсе не вздор. Вчера Красная Армия перешла границу и продвигается вперед.
Забельский почувствовал, как у него внезапно сжалось сердце, — и потом опять все стало безразличным. Ах, не все ли равно… С минуту еще в ушах у него звучали слова крестьянина, потом они как-то померкли. Разве он говорил о Красной Армии? Бред, ничего не было сказано…
Петр, сидя на табуретке, принялся равнодушно сменять повязку на ноге. Он с трудом разматывал засохшие, пропитанные гноем и кровью тряпки. Вытащил из-под скамьи ведро, в котором оказалась вода, и стал осторожно поливать из ковша наболевшие ступни. Поручик машинально следил взглядом за движениями рук Иванчука.
— Приговор какой? — спросил он, наконец. Ему уже неловко было разговаривать на «ты», как раньше. Лицо этого оборванного бродяги не располагало к фамильярности, тем более теперь, когда выяснилось, что он вовсе не обычный жулик или конокрад. Впервые в жизни Забельский своими глазами видел коммуниста, одного из тех, о ком раньше лишь читал в газетах — в статьях, в отчетах о судебных процессах. Ему показалось странным, что они сидят вот так, в одной хате, и что тот совсем обыкновенный человек.
Петр поднял глаза:
— Приговор? По нашим местам срок небольшой. Десять лет.
— По вашим местам?
— Ну, да. Здесь приговаривали к пятнадцати. А отсидел я только два. Пришла война.
— Что ж, вы на этой войне выиграли, — злобно заметил Забельский. В нем поднимался гнев: почему тот так спокоен, словно все знает, словно ему все ясно?
— Тут трудно говорить о выигрышах, — спокойно сказал Петр. — Видите ли, если бы не война, кто знает, сколько времени это продолжалось бы… Речь не обо мне, а вообще о наших местах.
— Что продолжалось бы?
— Да вот все, что здесь происходило, — он медленно, осторожно отодрал тряпку от последней, самой болезненной, раны на пятке.
— Что же происходило?
Серые глаза взглянули испытующе.
— Усмирения, голод, тюрьмы. Вот это все.
— А вы, вероятно, хотели, чтобы вас по головке гладили за антигосударственную работу? Десять лет — это еще мало! — вскинулся Забельский.
Петр прервал свое занятие и с насмешливой улыбкой взглянул на него.
— Почему же мало? Мне казалось, что десять лет — изрядный срок…
Забельский швырнул шапку на стол, тяжело опустился на скамью и устремил на Петра горящий ненавистью взгляд.
— Эх, расстрелять бы вас надо… расстрелять!
— Это почему же? — равнодушно спросил Петр, словно не к нему относились слова поручика и в них не было ничего угрожающего.
— А потому… Это ведь ваши дружки идут, ваши дружки… Нож в спину… Теперь уж все кончено. Выждали, бросились в самый тяжелый, самый опасный момент. Урвать свое… Теперь уж все пропало.
Он оперся лбом о скрещенные на столе руки. Беззвучное рыдание потрясло его исхудавшую спину. Петр равнодушно смотрел на него.
— Пропало гораздо раньше. Раньше, чем налетел первый самолет, гораздо раньше…
Поручик снова вскочил.
— Ну, зато теперь Варшава защищается, в Мазовше наша армия движется вперед, мы вошли в Восточную Пруссию, под Львовом — армия. После хаоса первых дней все начинает подниматься на ноги…
Забельскому вспомнилось приподнятое настроение, царившее в казармах местечка, ободряющие вести, которым он не верил, странствуя по дорогам, и которым перестал верить после разгрома отряда Оловского. Теперь, разговаривая с чужим человеком, он снова на минуту поверил в них. Он говорил с глубочайшей убежденностью, с запекшимся от боли сердцем, задыхаясь от гнева. Он забыл обо всем. Его собственные слова о Восточной Пруссии показались ему непреложной истиной.
Петр внимательно рассматривал свои отмокающие в воде израненные пальцы.
— Где вы видели эти концентрации? Вранье, одно вранье. Никто не вступает в Восточную Пруссию, никто не концентрируется, нет никакой армии…
— Брешешь! — заорал Забельский.
— Ну да, ведь я своими глазами видел одну такую концентрацию, — старательно выговорил Петр, горько искривив губы. — Концентрация под Ковелем. Сам иду оттуда.
— Под Ковелем? — забеспокоился поручик.
— Ну да… Сошлись люди со всех сторон. Стянулись туда невесть откуда… Отставшие от своих частей… Калеки, оборванцы, ноги тряпьем обмотаны… Кто с винтовкой, кто с голыми руками. Масса народу! Как же, ведь было же известно, что под Ковелем…
— Ну и что?
Петр поднял на собеседника тяжелый, утомленный взгляд.
— Солдаты… Пехота без сапог, артиллерия без орудий, кавалерия без лошадей. А офицерство… Самый высокий чин попался — поручик, вот вроде вас.
Он умолк на минуту и снова посмотрел на свои израненные, распухшие ноги.
— Так почему же вы здесь?
— Почему? Домой иду.
— А… там?
— Там, под Ковелем? А вот сбежалось туда народу, уж и не знаю, сколько… Ждем мы день, два. Стали налетать самолеты. А мы все в поле расположились. На третий день поручик созвал всех. Ну, тот не врал, ни нам, ни самому себе. Он прямо сказал: все предано, продано, все пропало. Спасайся, кто и как может.
— Я бы этому твоему поручику пулю в лоб! — проворчал Забельский.
— Пулю в лоб? Что ж, можно и так. Это бы, разумеется, все устроило… Вот только тот поручик сам себе пулю в лоб пустил.
Забельский вздрогнул. С исхудавшего, почерневшего лица на Петра глядели лихорадочно пылающие глаза.
— Трус, подлый трус!
— Возможно. Видите ли… Сказал он это перед фронтом, солдаты спели тогда «Еще Польска не сгинела…» Спели, заплакали и пошли. А поручик подождал, пока отойдут, — и пулю в лоб. Вот как обстоит дело с этими армиями, концентрациями, этими маршами… Ведь и вы бы тут так спокойно не сидели, господин поручик, если бы не…
— Неправда, положение выправилось! Да вот оно, лучшее доказательство: уж который день не видно самолетов?
Петр покачал головой.
— …Лучшее доказательство тому, что земли эти будут спасены, понимаете? И не вашими концентрациями, армиями, сосредоточением, которого нет и не было. Ни одной зенитки на весь уезд, ни одной! Вы видели хоть одну? Я — нет! Вы их ненавидите — ваше дело. А я вам одно скажу: только то и будет спасено, что они спасут, понимаете? Вы видели, как горел Гарволин, как горел Луков, как горел Седлец? Видели трупы на улицах? Некому даже было оттащить их в сторонку. Видели, как все разваливалось в груды щебня? А как с самолета били пулеметы по детям, по женщинам, в каждого поодиночке, видели? Вы хотели, чтоб и здесь творилось то же самое? Так не дождетесь! Хватит с этой земли и крови, и гнета, и смерти. Эта земля будет спасена.
— Что же это за особая земля такая? — тихо, сдавленным, шипящим голосом спросил поручик Забельский.
— Украинская земля, — спокойно ответил Петр. Офицер поднялся из-за стола, крепко уперся в грязные доски и горящими глазами посмотрел в лицо Петру.
— А вас давно уже следовало расстрелять! Вас, таких, как вы! Тогда не было бы того, что теперь творится!
— Если уж расстреливать за это, так кого-то другого надо было, и раньше, намного раньше. Вы это знаете, господин поручик, только вам не хочется поразмыслить, не хочется присмотреться…
— А ты собственно кто такой? — грубо выпалил вдруг Забельский.
— Я? Я крестьянин, украинец с берегов Стыри, коммунист, политический заключенный.
— Еще месяц тому назад ты бы не посмел так рассуждать!
— Рассуждал, и не только месяц назад…
— А теперь? Теперь ты предаешь, как всегда предавал?
Петр холодно взглянул на него.
— Так уж как-то странно все сложилось, господин поручик, что я в своей жизни никого не предал. Ни своей деревни, ни своей веры, ни друзей — никого. И вы мне тут о предательстве не говорите. Я долгие недели шел из тюрьмы от немецкой границы. Долгие недели шел я, украинец, коммунист, и искал какую-нибудь часть. Я, украинец, коммунист, — понимаете! — умолял таких вот, как вы, дать мне винтовку. Я видел, как они бегут, как раненые лежат без всякой помощи, как горят беззащитные деревни и местечки, как немцы бросают бомбы, когда и куда хотят. С меня по горло хватит, я уж насмотрелся на измену, на подлость, на беспомощность. Под Варшавой товарищ погиб… Хороший товарищ, поляк… Понимаете, господин поручик, семнадцать лет тюрьмы! Вы понимаете?.. И тут в сентябре, впервые после семнадцати-то лет… Такие, как вы, драпали, а он схватился за пулемет. Так его возле этого пулемета и убило… После семнадцати лет тюрьмы… Понятно, господин поручик? Кто из вас стоит одного волоса на его голове? Уж вы-то мне о предательстве не говорите!
— Зато теперь вы радуетесь, что те идут!
Петр поднял голову.
— Радуюсь. Счастлив, что, наконец… Да как вы можете знать? Где вам понять?.. Хотя и вас ведь только они одни могут спасти.
— Что спасти?
— Польшу.
— Уж я предпочитаю…
— Ну, раз вы предпочитаете… — презрительно сказал Петр.
Забельский нагнулся к столу и зарыдал.
— Ужасно, ужасно…
— Годами вы подготовляли это, годами работали, — сурово сказал Петр. — Вот только расплачиваются за это не те, кто виноват. Те-то спаслись — на время.
— На время?
— Да, на время, господин поручик… Мы их еще найдем, мы еще рассчитаемся. Может, не сегодня, не завтра… но рассчитаемся.
Забельский встал.
— Болтовня. Вы пока не торжествуйте, не спешите. Хорошо смеется тот, кто смеется последний. Расчет будет произведен, это верно. Только кто с кем будет рассчитываться, мы еще посмотрим. Пережили мы двадцатый год, переживем и это!
— Сейчас дела обстоят немного иначе, чем в двадцатом году.
— А это мы еще посмотрим. Охотнее всего я бы вас задушил, как гадину. Но к чему? Лучше пусть вы поживете, посмотрите, убедитесь! А уж вы дождетесь! Уж вам весело придется!
Петр пожал плечами.
— Смешной вы, господин поручик, вы даже не отдаете себе отчета, до чего вы смешной…
Он встал. Забельский смотрел на него исподлобья.
— Уходите?
— Да, конечно, иду…
— К своим?
— К своим, — твердо ответил Петр.
— Ладно, идите, бегите… Пойду и я, только несколько другим путем, господин коммунист.
Петр пожал плечами. Не обернувшись ни разу, он вышел. Прямо из хаты на дорогу.
Поручик с минуту неподвижно сидел за столом, запустив пальцы в волосы. По доскам стола ползала муха, его взгляд бессмысленно следил за ней. Она ползла медленно, приостановилась, почистила лапками крылышки. Быстро мелькали по голубоватой пленке тоненькие черные лапки. Поручик засмотрелся на муху, словно это было сейчас важнее всего. Заметил ее выпуклые, непропорционально большие глаза. Он протянул палец — муха медленно взлетела, лениво опустилась на следующую доску стола и засеменила. Потом внезапно пробежала несколько торопливых шажков, чтобы снова помедлить, остановиться на минутку. Высунулся смешной хоботок, — муха искала чего-то на столе… И поручик вдруг вспомнил, что голоден. В голове мутилось, болели сопревшие, стертые ноги.
Вошел капрал Войдыга.
— Ну, что там?
— Ничего, господин поручик. Разрешите доложить, жратвы никакой нет.
Забельский пожал плечами.
— Воды бы принес, что ли.
— Воды, разрешите доложить, тоже нет. Все колодцы вылакали. На дне один ил остался.
— Слушай.
Капрал подошел к столу.
— Нужно обдумать, как быть.
Войдыга почесал голову.
— Да что ж я…
— Карты нет. Ты знаешь, где мы сейчас находимся?
— Немного вроде соображаю. Здесь направо будет, километров за двенадцать, может за пятнадцать, местечко…
Оно оказалось гораздо дальше, а может быть, просто отряд заблудился. До местечка добрались только поздно ночью. Сперва поручику показалось, что он видит его во сне. После стольких дней, прожитых словно в кошмаре, когда все приобрело призрачное обличие, он снова ступил на твердую почву. На небольшой станции были расставлены на посты железнодорожники с винтовками. Всюду расхаживали вооруженные полицейские.
— Каково положение? — спросил Забельский у железнодорожника.
— Да ничего. Вот дожидаемся поезда. Должен пройти поезд из Сарн. Тогда будем эвакуироваться.
— Эвакуироваться?
— Да, вы ведь уже знаете, господин поручик… Ковель уже как будто занят. А может, прорвемся. Попробуем. Может, не станут задерживать.
Забельский задумался.
— Значит, обратно…
Железнодорожник пожал плечами.
— Ну, а здесь?
— Что здесь? Всю ночь стрельба у нас тут была.
Поручик удивился:
— Стрельба?
— Мужики. Ну, мы их отогнали.
Загорелый господин в высоких сапогах подошел поближе.
— Зашевелились мужички, зашевелились. Как же, почувствовали опору! А вы, господин поручик?
Офицер попробовал воспроизвести какой-то культурный, давно уже забытый жест.
— Моя фамилия Забельский.
— Очень, очень приятно. Габриельский. Здешний помещик.
Оценивающим взглядом он окинул Забельского с сапог до пилотки.
— А вы, господин поручик, тоже дожидаетесь поезда?
— Не знаю, — пожал плечами офицер. — Откуда мне знать?
Помещик что-то обдумывал.
— Вы один, господин поручик?
— Нет. Со мной еще десять человек. Все, что осталось.
— Десять человек… — медленно повторил тот. — Знаете что, господин поручик, правда, хорошо бы сейчас закусить?
— А здесь можно что-нибудь достать?
— Отчего же нет? Можно. Вот пожалуйте-ка со мной.
— А поезд?
— Плюньте вы на него. Они уже двое суток ждут, а его все нет. Да и кто его знает, будет ли когда.
Они медленно пробирались по забитому народом переулку. Здесь толпились женщины, дети, взад и вперед сновали люди с узлами, с рюкзаками. К станции стягивались солдаты. Но с того дня, как он покинул памятное местечко, Забельский впервые увидел кое-какой порядок. Перед булочной стояла длинная очередь, быстро продвигавшаяся вперед. Запахло свежим, теплым хлебом, и Забельскому даже дурно стало.
— Сейчас. Я вот только своих людей…
Войдыга оказался тут же, рядом.
— Я уж все разведал, господин поручик. Жратва есть. Так мы на всякий случай будем возле станции.
— Хорошо, хорошо, — махнул рукой Габриельский и подтолкнул поручика к садовой калитке. Потом открыл дверь деревянного домика.
— Пани Юзефова, а ну-ка закусочку и еще чего-нибудь… Ну, вы сами знаете!
Комнатка была маленькая. На кроватях зеленели плюшевые одеяла, со стен глядели цветные открытки с улыбающимися конфетными женскими личиками. Будто и не было войны, не было этого ужасающего кошмара, пережитого за последние недели. В комнате стоял запах плесени и чего-то лежалого, веяло полным и невозмутимым покоем.
На столе появились пузатая бутылочка, сыр, колбаса. Габриельский наливал, офицер жадно набросился на еду.
— Закусывайте, закусывайте, — радушно угощал хозяин. — Сухая колбаса недурна… Выпейте-ка. Прозит!
У поручика отяжелела голова. Габриельский взял его под руку.
— Пойдемте спать. У меня, тут, видите ли, штаб-квартира. На сене в сарае, чтобы поближе к лошадям, а то если у меня лошадей украдут — совсем капут.
Поручик покорно дал увести себя. В темноте сарая стояли, монотонно похрустывая сеном, лошади. Габриельский помог ему взобраться повыше, на мягкую, пахучую гору сена.
— Вот сюда. Что, разве плохо? Расстегните мундир, снимите сапоги. Устраивайтесь удобнее.
Поручик улегся на сене, но лишь теперь почувствовал ужасающую усталость, которая не давала спать. Ноги горели, как в огне. От ступней, по икрам, по бедрам поднималась дергающая боль, будто нарыв назревал. Пальцы рук немели, болела голова.
— Вы спите?
— Нет. Что-то не спится.
Габриельский придвинулся ближе.
— Ничего, успеете еще выспаться, до утра далеко. Видите ли, я хотел с вами поговорить.
— Поговорить?
— Вот именно.
Зашелестело сено. Габриельский оперся на локоть. Поручик старался рассмотреть едва вырисовывающиеся контуры его головы. Скоро глаза освоились с темнотой, и теперь казалось, что в сарае стало светлее.
— Видите ли, у меня тут именьице неподалеку, километров за десять, не больше. Положение таково, что там ничего хорошего не дождешься. Притащился я сюда потому, что здесь и железнодорожники и полиция, все-таки веселей. И вот уж пятый день дожидаюсь…
— Чего?
— Видите ли… Конвой-то мне дают, дают, конечно. Четырех полицейских, пулемет… Есть у меня три телеги, три пары лошадей… Можно было уехать уже пять дней назад, потому что конвой дают. Без конвоя, разумеется, было бы трудно… Только, видите ли…
Он замолк. У поручика уже совсем сон пропал.
— Видите ли, тут, тоже неподалеку, у моей родственницы именьице. Именьице небольшое. Женщина она одинокая, еле управлялась. Ну, как только дошли сюда эти слухи, — мужики к ней. Сбежала, бедняжка, в одном платьишке. Теперь сидит здесь, в местечке, у арендаторов. Страшно мне хочется…
Он опять приостановился. Поручик приподнял голову.
— Беседовал я, как же, несколько раз беседовал… Да все что-то не выходило. А вот как увидел я вас сегодня и подумал: «Ну, теперь ты, Габриельский, нашел. Поговори, попытайся еще раз». У меня есть глаз на людей. Только погляжу — сейчас и узнаю, чем кто дышит… Не будь я Габриельский… Да, так о чем это я говорил? Ах, да… Как только я вас увидел, так и подумал: «С этим договорюсь».
Забельский забеспокоился:
— Я не понимаю…
Им вдруг овладело недоброе предчувствие, смутное и туманное подозрение. Вспомнилось все, что он видел по пути, инструкции, радиосообщения о шпионах.
— А вы собственно о чем? — резко спросил он, торопливо припоминая, взят ли револьвер на предохранитель.
— Что вы! Господин поручик! Вы только поймите… Столько лет человек был у себя хозяином… Ведь тяжким трудом все наживалось… Или взять мою родственницу… Вдова, одинокая женщина, работала, знаете, с утра до ночи… и теперь так им все и спустить? Это бы не давало покоя до самой смерти… Не будь я Габриельский… Я тут говорил с некоторыми. Куда там! Всяк только о себе и думает, а уж боятся-то, боятся! А я вот не боюсь. Впрочем, с ними только так и можно — посмелей. Политика, любезности — вот отсюда потом подобные истории и получаются. Вы знаете, вчера они к самой станции подошли, стреляли! А как же, у них теперь у всех оружие. Когда воинские части расползались, так ведь которые оружие не побросали, уж обязательно его с собой захватили. Оружия по деревням полно. Тут раз загорелась одна хата, и вот как начали рваться гранаты… Сущий фейерверк…
— Ну, и что же?
— Вот я и думаю себе — уезжать, конечно, надо; но уезжать так, ни с чем? Я что ж… Вот родственницу мне жалко, понимаете? В одном платьишке женщина убежала… Это недалеко отсюда, несколько километров. Я говорил с этим капитаном на станции… У нас тут еще сохранился один капитан, просто экспонат, господин поручик, потому что чинов выше капрала сейчас хоть с огнем ищи, не найдешь. Ну, куда там! Ничего человек не понимает. Отрядишко у него мужики перестреляли, когда он сюда отступал, а он хоть бы что. Объяснял я ему, — нет, не хочет. Вот, господин поручик, от этой нашей слабости все и пошло, все от нее. Всякие там гуманизмы — это очень хорошо, но надо знать, как и когда. Наше правительство тоже играло в гуманизмы, — вот вам и результаты… Эх, поручик, железной рукой надо было все это, железной рукой…
Забельский вдруг почувствовал себя в полной безопасности. Видимо, не так уж плохи дела, видимо, не все еще потеряно… Среди кошмаров последних дней голос этого помещика звучал освежающим, бодрящим призывом.
— Я говорю этому капитану: «Дайте мне своих людей, больше ничего мне не надо. Дайте мне на один день своих людей, и в окрестностях тотчас станет спокойно». Сейчас из-за каждого деревца, из-за каждого угла стреляют… Да и как им не стрелять? Ведь никто на это не реагирует. Я бы сначала заглянул туда, в именьице к родственнице. А то тут нянчатся, — арестовали какого-то бандита, сидит теперь в здешней, прости господи, тюрьме… Просто смех берет… Вот я и говорю капитану: «Не будь я Габриельский, в два дня вам утихомирю окрестности». Только тут, знаете, не в игрушки играть, тут надо подложить огонь с четырех концов, теперь сушь, загорится, как солома. И поставить пулеметы, тоже с четырех концов. В четверть часа так тихо станет в деревне, что любо-дорого! Уж это я вам говорю, не будь я Габриельский!
По спине поручика пробежал озноб. Спокойный, бесстрастный голос продолжал раздаваться в благоухающем сеном темном сарае.
— Одну, другую, третью деревню утихомирить так — и сразу легче станет. Эх, поручик, мало разве здесь военных толчется все эти дни, — а что толку? А можно бы прекрасно их использовать. Гуманизмы… Вот если бы этак с самого начала, можно было бы все задушить, все! Но уж тут требуется последовательность, поручик, понимаете, последовательность! До грудного младенца, иначе все это снова расплодится, и лет через пятнадцать они нам такой сюрприз преподнесут — только ахнешь!
Поручик пытался разобраться в услышанном.
— Ну, хорошо… А как же потом?
— Э, пустяки! Расчистить почву, привезти потом колонистов из Мазовша или еще откуда. Людей у нас хватит. Годами играют в какие-то там проблемы меньшинств. Я бы им показал, как разрешать проблемы… Пять дней убеждаю, прошу, клянчу — нет! Никакого понимания. И кто? Капитан! Чего же удивительного, если все это теперь так выглядит!
Забельскому вспомнился недавний разговор в хате, и в нем поднялась глухая злоба на человека, которому он не смог, не сумел ответить. Грубый голос Габриельского казался ему все более убедительным.
— Ну, какого вы мнения об этом, поручик? Маленькая вылазка — и готово! Ну, ни капли удали нет у нашей молодежи! А на вас я рассчитываю, поручик, твердо рассчитываю. Слетаем с вами на рассвете. Всего несколько километров.
Забельский вдруг почувствовал радость: все-таки предстоит хоть какая-то деятельность. Но вдруг его поразила одна мысль.
— Ну, хорошо… А если подойдут большевики?
Габриельский засмеялся ироническим смешком:
— Большевики? И вы этому верите, поручик?
Забельский изумился:
— То есть как?
— А вот так… Бредни, не будь я Габриельский. Разумеется, если наши драпают, а мужики стреляют из-за каждого угла, это легко. А преградите-ка им дорогу с винтовкой в руках, тогда увидите, как они будут удирать. Поручик, это же всем известно. Танки из картона, винтовки без затворов. Тоже армия!.. Голодные, разутые, раздетые… Так только, пугало! Ну, а меня этим не надуешь, не будь я Габриельский! Дайте мне своих десять человек — и я берусь их задержать. Я не шучу!
У поручика легко и радостно стало на душе. Значит, нашелся, наконец, человек, который может смеяться, который верит, который не отчаивается…
— Я согласен, — сказал он.
Габриельский отыскал впотьмах его руку и пожал ее.
— Вот это я понимаю. Это называется офицер! Эх, поручик, и зададим же мы этим хамам лупцовку! Я покажу, как надо наводить порядок! А потом мы будем нашему капитану прямо в лицо смеяться, не будь я Габриельский!
Он улегся поудобнее, зарыл ноги в сено.
— Ну, а теперь спать! На рассвете я вас разбужу.
Минуту спустя раздался громкий храп. Но Забельский все еще не мог уснуть. Сквозь щель в крыше он разыскал на небе одну звезду, — она сияла холодной, мерцающей голубизной. Как в этой захолустной дыре, в сарае, на сене, очутился он, поручик Забельский, оборванный, грязный, со стертыми ногами? И что будет завтра, послезавтра? Не лучше ли пойти на станцию, дождаться поезда, вернуться? Но куда собственно возвращаться? Дома уже, наверно, нет, — он рухнул в пламени пожара, превратился в развалины. Мать, сестра? Существуют ли они еще, живы ли? Любимые лица стали далекими, их черты стерлись из памяти, словно со дня выступления до этой ночи в сарае прошли не недели, а годы…
Габриельский захрапел громче, и Забельский с завистью вспомнил о его решительности, энергии, ясности духа.
«Да, — подумал он, — но Габриельский не видел». И сразу почувствовал боль в сердце. Городки и деревни в зареве пожаров. Толпы беженцев по дорогам. Отставшие кухни, прерванная связь, валяющиеся в канавах винтовки и радиостанции, разобранные зенитные орудия на платформах разбитых поездов. На самом ли деле все это было, или ему только навалился на грудь тяжкий кошмар и не дает проснуться?
Где-то теперь полковник? Ему вспомнились светлые локоны полковничьей дочери Иры. И лимузины… Кто это говорил о лимузинах? Ах, да, — тот коммунист… Как странно, а ведь и вправду полковник исчез уже на третий день, — и полковник и все остальные… Только он один скитался, как дурак, присматривая за своими людьми. А к чему это? Осталось десять человек. Из всего отряда, из всей роты Оловского. Хорошо, что хоть десяток, теперь и они пригодятся. Взяться, наконец, за работу после долгих дней бесцельного бегства, после долгих дней странной, жестокой, ужасающей войны, за время которой не было сделано ни одного выстрела. Может, это действительно правда, что у тех танки из картона? Тогда отсюда можно начать. Собрать, взять в руки. И сделает это не кто-нибудь другой, а именно он, поручик Забельский. Время такое, что звание ничего не значит. Вот взять и показать, что и поручик может кое-что сделать.
Тихонько поскрипывал сверчок, кони мерно жевали сено. Поручик Забельский засыпал в каком-то странном тумане. Кто-то в нем, в глубине его души, знал: нет спасения, нет путей; знал: это могила родины дымится кучей развалин, истекает кровью, истлевает черными углями. И был кто-то другой, кто еще чего-то ожидал, еще питал надежду, не отдаленную, а конкретную, рассчитанную на завтрашний день, когда поручик Забельский покажет, на что он способен, когда он ответит тому, оборванному коммунисту.
«Картонные танки, — проворчал он про себя со злобным удовлетворением, словно тот мог его услышать. — Картонные танки…»
Голубая звезда заговорщически подмигнула. Поручик Забельский еще видел ее, но в то же время чувствовал, что уже спит.
Он проснулся свежий и отдохнувший. Что это было такое хорошее? Ах, да, Габриельский… Разумеется, Габриельский.
Старого помещика уже не было в сарае. Он суетился во дворе, громовым голосом отдавая распоряжения.
Выступили вскоре, лишь только забрезжил жемчужный рассвет. И Забельский сразу почувствовал, что делает не то, что нужно.
В первый день им овладело дикое, хищное упоение. Но уже на второй день он ехал во главе своего маленького отряда с отчаянием в сердце, с путаницей в мыслях. За ними оставались горящие деревни, — но от этого ничто не могло измениться.
Огонь подкладывали с четырех сторон, как приказывал Габриельский. Соломенные крыши были сухи, словно порох, дерево насквозь высушено долгим солнцем. Жутко выглядело светлое, вздымающееся к небу пламя в блеске солнечного дня. Но еще страшнее были люди. Они выбегали из домов, хватали на руки детей, тащили первую попавшуюся тряпку и останавливались, глядя на горящее добро. Без крика, без плача и стонов, с суровыми, застывшими лицами. Габриельский сам стоял у пулемета, и Забельский, глядя на него, моментами сомневался, в здравом ли рассудке старый помещик. Жестокие, горящие глаза были устремлены на деревню, рука твердо нажимала гашетку. Та-та-та — трещал пулемет, и лицо стреляющего зажигалось огнем непонятного вдохновения. Габриельский был как помешанный и своим безумием заражал других: небольшой отряд Забельского, десяток полицейских, которых ему дали в местечке для охраны имущества, и нескольких присоединившихся к ним мародеров. Кони были измучены, люди валились с ног, но старик не давал никому опомниться.
— Скорей! Скорей!
Огонь, подложенный с четырех концов деревни, стрекотание пулемета, — и Габриельский снова гнал их вперед.
— По коням! Живей!
Он сам обслуживал пулемет, сам правил, стоя на телеге. Подавшись всем телом вперед, с развевающимися седыми волосами, он несся, как вырвавшийся из ада грешник. Люди смотрели на него с суеверным страхом.
— Скорей! Смотрите, поручик, как здорово горит! Эх, и покажем мы им! За три дня, за неделю все воеводство по ветру пущу! Погуляли хамы, погуляем теперь и мы! Только скорей, скорей!
Забельский действовал, как в гипнотическом сне. Он ни о чем не думал и, по правде говоря, ничего не видел. Кровь и тьма заволакивали ему глаза.
Но иногда невозможно было не видеть. Вот у самой дороги особняком стоит хата со сбившейся набок крышей из почерневшего тростника. Из дверей вышла женщина с ребенком на руках. Рубашка распахнулась, открывая смуглое тело и обвисшие груди. Огромными испуганными глазами она глядела на приближавшихся. Ребенок заплакал и крепко обхватил ее шею. И как раз в этот момент застрекотал пулемет. Женщина упала. Забельский оглянулся. Она лежала неподвижно. Ребенок сидел рядом и захлебывался от плача, пытаясь приподнять маленькими пальчиками опустившиеся веки матери. Из хаты никто не вышел, там, видимо, не было ни одного мужчины. Ужас сжал горло поручику. Это и есть враги — беспомощная женщина и крохотный ребенок? Это и есть достойная офицера честная борьба? Он вдруг почувствовал себя навеки опозоренным, погибшим. Плач ребенка — беспомощное, жалобное рыдание звучало в его ушах. Неподвижное лицо женщины стояло у него перед глазами.
Но Габриельский не давал опомниться.
Они неслись по дороге с шумом и треском. Телега грохотала, Габриельский щелкал бичом, как старый конюх. Лица у всех были закопченные, худые, отощавшие, как морды затравленных зверей, готовых в последнюю минуту вдруг обернуться и укусить.
Зловещим огнем пылали деревни на их пути. Габриельский словно черпал в этом пламени новые силы и новый размах.
— Знаете, поручик, мне это нравится! Мне бы в другое время родиться. Вот так лет на триста — четыреста раньше… Вооружить отрядик и — в степи! На татар, на казаков, погулять по широким степям! Ведь все это наше — до Киева, до Черного моря! Эх, мелкие теперь люди, поручик, и времена мелкие! Во-он деревенька… Ну, что, ребята, солома есть?
— Есть.
— Ну, так айда! По двое со всех четырех концов. Когда я выстрелю из пистолета — поджигайте! А мы тут им в лоб. Перемени ленту в пулемете, Войдыга…
Деревенька, маленькая, низкая и серенькая, приютилась у самой дороги. Золотилась листва деревьев, заслоняющих крыши.
Габриельский стал на телеге.
— Знаете, поручик, у большевиков есть одно хорошее изобретение… Тачанка… Вот пригодилась бы сейчас. Не то, что эта телега.
Из дверей хаты выбежал солдат в обтрепанном мундире.
— Что это? — изумился Габриельский. — Эй, ты!
Солдат подошел ближе.
— Воинская часть в деревне, что ли?
— Какая там часть! Нас тут несколько человек.
— Домой торопитесь, а? — язвительно спросил старик.
— Домой… Где теперь этот дом? Я из-под Гдыни.
— Вон оно что. Ну, брат, записывайся к нам. Пригодишься.
Солдат внимательно рассматривал небольшую группу. Увидел Забельского, затем его глаза скользнули по синим мундирам полицейских.
— Это как же?
— А так, погулять маленько! Позови-ка своих дружков, чего им по хатам сидеть!
Взгляд солдата стал вдруг внимательным и настороженным.
— А почему ж это не сидеть им по хатам?
— А потому, что мы сейчас подожжем этот балаган, а я немного постреляю из пулемета.
Солдат отпрянул, словно его в грудь толкнули.
— Что?
— Слышишь ведь! Ну, живей! Ребята ждут! Давай сюда своих!
Солдат повернулся на каблуке и быстро побежал к крайней хате. Из окон соседних домов выглядывали лица, но при виде вооруженного отряда быстро прятались.
— Копаются, черти… Вся деревня подымется на ноги, пока они прособираются…
Из хаты вышли еще четверо человек в мундирах. Габриельский заметил у них винтовки и револьверы.
— Гляди-ка, вооружены даже!.. Пригодятся парни.
Четверо подходили шагом. Не глядя на Габриельского, они направились прямо к Забельскому, который стоял, держа в руках вожжи.
— Господин поручик!
Забельский вздрогнул, встретив суровый, твердый взгляд. У незнакомца на рваном мундире тоже были знаки различия поручика. Левая рука висела на перевязи: видимо, ранен.
— Ну, ребята, к нам, — радостно командовал помещик, но те не обращали на него ни малейшего внимания.
— Господин поручик, что вы делаете в этой банде? — громко спросил незнакомец.
Забельский невольно отступил. Габриельский вскочил на ноги.
— Что? Что?
— Я вас спрашиваю, господин поручик, что вы делаете в этой банде?
— Да вы с ума сошли?
— Я-то нет. Люди утверждают, что это вы поджигаете деревни. Мы третий день видим зарево.
— Да, мы… — неуверенным тоном начал Забельский. — Надо обуздать мужиков.
Он не смотрел в глаза собеседнику. Отчетливо слышал он плач ребенка и видел помутившиеся, полузакрытые глаза убитой женщины. Ему казалось, что человек с рукой на перевязи может увидеть в его глазах эту картину. И он смотрел в землю.
— Значит, та-ак, — протянул незнакомец. — Господин поручик, советую вам ехать дальше и обуздать свой отряд!
— Он еще учит вас, господин поручик! — высоким, срывающимся от бешенства голосом заорал Габриельский. — Что же вы, поручик? Живо! Я даю сигнал!
Он выхватил револьвер, но прежде чем успел выстрелить вверх, незнакомец направил на него дуло браунинга.
— Спокойно! Не шевелиться, не то я вас!..
Габриельский захрипел. Он не мог выдавить ни слова.
— Господин поручик! Вы позорите свой мундир! Это преступление!.. Я должен бы застрелить вас, как бешеную собаку… понимаете, как бешеную собаку! Я не позволю тронуть эту деревню!
— Вам, видно, хочется, чтобы вас мужики зарезали? — отдышался, наконец, Габриельский.
— Я только удивляюсь, что они до сих пор вас не зарезали… Люди! Что вы делаете? С ума вы посходили? Чего вы хотите? Разве вы не видите, не понимаете, что сейчас происходит?
— Порядок наводим! — крикнул помещик. — Наводим порядок среди бандитов!
— Я здесь, кроме вас, бандитов не вижу, — сухо отрезал поручик. — Ну, живо! Убирайтесь.
Люди из отряда неуверенно поглядывали друг на друга. Но в этот момент Габриельский воспользовался оплошностью поручика, — тот опустил вниз дуло браунинга. Грянул выстрел. И почти мгновенно огромное белое пламя вырвалось из-за хат.
— Айда, ребята! — весело гаркнул Габриельский и хлестнул лошадей.
Поручик выстрелил, помещик повалился в телегу. Забельский одним прыжком очутился на коне.
— Рысью!
Его гнало вперед страшное слово, брошенное другим офицером. Бандиты! А кто же он иначе? Громко, отчетливо слышен был плач ребенка. Он бежал от этого плача, который преследовал его повсюду, бежал от брошенного ему ужасающего оскорбления, на которое нельзя было ответить, от глаз человека, который увидел, наверняка увидел, каким-то непостижимым образом рассмотрел отраженный в зрачках Забельского труп лежащей на земле женщины.
Они двинулись коротким галопом. Поручик с рукой на перевязи выскочил на шоссе, и вслед отряду защелкали револьверные выстрелы.
— Стреляй, стреляй на здоровье, — захрипел Габриельский. — А деревенька-то горит!
Действительно, над деревней к чистому, лазурному небу поднималось яркое, бездымное пламя.
— А где же наши? — встревожился Войдыга. Но на боковой тропинке уже зацокали подковы: восемь человек, которые выполнили задание, услышав выстрелы на дороге, объехали кругом деревню и присоединились к отряду.
Отъехав от деревни, остановились. Габриельский, ругаясь, осматривал свою раненую руку.
— Сукин сын!.. Ну, вот скажите, поручик, что же еще могло получиться, если в армии были такие офицеры? Бандиты, говорит… Да и вы тоже хороши! Ни один не решился ему в башку пальнуть… Нуте-ка, поручик, оторвите рукав от моей рубашки, надо перевязать. Что, грязная? Плевать! Я ни в какие заражения не верю, у меня кровь здоровая. Заражение только у дохляков бывает. Ишь, как прострелил, навылет. Ну вот, теперь все в порядке. Можно ехать.
В угрюмом молчании двигались они по шоссе. Один из полицейских сел на телегу и взял вожжи. Забельский ехал шагом. Он смотрел в землю, на мелкую пыль, в которую глубоко погружались лошадиные копыта. За ним шлепали остальные — медленно, с опущенными головами.
— Да что мы, словно за гробом тащимся, — обозлился, наконец, Габриельский. — А ну-ка, подгоняйте! Сейчас в сторонке должна быть деревня.
Забельский не ответил, никто не шевельнулся. Помещик пощупал свою раненую руку и поморщился.
— А вы тоже… Кой черт вас заставил удирать оттуда? Раз начали, надо было и кончать. И с этими фармазонами тоже навести порядок. Нашелся защитник у хамов, не угодно ли!.. А еще поручик…
По-прежнему никто не отзывался. Габриельский беспокойно ворочался на снопе соломы, который служил ему сидением.
— Господин поручик!
— Что?
— Вы бы хоть поближе ко мне держались. А то все молчите…
Забельский пожал плечами. К нему подъехал Войдыга.
— Тут сейчас лесок и вода. Может, стоянку сделаем?
— Можно, — глухим голосом ответил поручик.
Лес был уже полон опавшими листьями, но кое-где еще зеленел по-летнему. Пахло солнцем и землей. Они расположились на небольшой полянке под деревьями. Забельский лег на траву и стал смотреть в небо. Войдыга оглянулся было на него, но потом махнул рукой и сам отдал распоряжение.
— Ну, ребята, в деревню. Разузнайте, как там. Может, какая жратва найдется.
Охотники тотчас вызвались. Габриельский с трудом слез с телеги и, сопя, подошел к поручику.
— А вы что разлеглись, как девка перед кавалером? Настроеньице испортилось, что ли?
— Оставьте меня в покое, — огрызнулся поручик.
— Могу и оставить в покое, отчего же…
Он пожал плечами и направился к кучке полицейских, которые всегда держались особняком. Он присел к ним и заговорил, время от времени поглядывая на Забельского.
Вскоре вернулись из деревни солдаты. Они принесли поесть и рассказали новости. Забельский слушал, опершись на локоть.
— В деревне говорили…
— А деревня украинская? — вмешался помещик.
— Ага, украинцы. Болтают, будто большевики уже всюду главными трактами прошли.
— Как это так? — встревожился Габриельский.
— А вот, по главным трактам идут, на города, быстро идут… сразу по нескольким дорогам.
— Значит, как же? — удивился Войдыга. — Значит, они и впереди нас?
— Наверняка.
— Э, откуда это хамам знать, — раздраженно перебил помещик, но никто его не поддержал.
Солдаты тревожно поглядывали друг на друга. Габриельский прикладывал здоровую руку к повязке и морщился. Забельский тупо уставился на траву.
— Ну, так что же? — спросил, наконец, помещик.
— Ничего, — пробормотал Забельский. — Раздели хлеб, Войдыга.
Капрал прямо руками разламывал ковригу и раздавал солдатам большие черные куски. Они ели жадно. Габриельский махнул рукой на еду.
— Эх…
Один из полицейских сел, обхватив руками колени.
— Если большевики идут по трактам, надо обдумать.
— Что ты будешь обдумывать? — проворчал поручик. — Они идут с востока на запад — значит, можно двигаться только параллельно их маршу. Ну и куда ты пойдешь? К немцам?
— А хоть бы и к немцам, — неуверенно пробормотал полицейский.
— Только можно ли пройти? — вмешался с набитым ртом Войдыга.
— И пройти можно, и все можно, — вспыхнул Габриельский. — Но не так, как мы теперь тащимся! Раздумья, сентиментальные настроения… Можно вдоль их пути, если это правда, что они идут, — а можно и обратно повернуть…
— Ага, — насмешливо заметил Забельский. — В те деревни, которые мы сожгли? Там нас встретят, — особенно, если большевики уже пришли. С хлебом-солью нам навстречу выйдут.
— Я вижу, вы, поручик, жалеете… Лучше было сразу дать себя зарезать… А эти хамы умеют кишки из брюха выпускать, да как еще умеют! У них практика еще со времен Железняка и Гонты…[1]
— А теперь они вам кишки не выпустят, когда мы сожгли несколько деревень?
Габриельский побагровел.
— Я вообще жалею, что связался с вами! Мне показалось, что вы человек, а вы такой же слизняк, как и прочие! Вы сами согласились, пошли — и вот на тебе! Претензии! Да что, я один поджигал или ваши люди жгли, а? Это тот фармазон вас так смутил, что ли?
— Чего тут ссориться! — вмешался Войдыга. — Нужно думать, как дальше быть. А об этих большевиках, может, еще неправда.
— Все говорят, — возмутился солдат, принесший хлеб из деревни. — В местечке видели.
— Мало ли что видели, — упирался Габриельский. — А впрочем, не так страшен черт, как его малюют. Винтовки у нас есть, прорвемся и через большевиков.
— Только куда? — мрачно спросил Забельский.
— Куда-нибудь! В Румынию, Венгрию, — там наверняка создается армия! А впрочем… хоть и на запад. С культурным человеком всегда можно сговориться, а здесь что? Азия, дикость!
В сторонке солдаты собрались вокруг товарищей, которые принесли хлеб из деревни.
— Простых солдат отпускают. Только оружие сдай — и иди, куда хочешь.
— Да ну?
— Так говорят. Да и вправду, что мы им?
— Правильно…
— Ну, так как же?
Они неуверенно оглянулись на Забельского, который все еще ссорился с помещиком.
— Они нас выведут небось! Они так заведут, что родная мать не узнает.
— Вот только, может, всем вместе лучше…
— Чего там лучше! Опять что-нибудь выдумают.
Габриельский так рассердился, что махнул простреленной рукой и громко зашипел:
— А, черт, жжет как! Вам, поручик, кажется, что если уж большевики, так… Во-первых, еще неизвестно, есть ли большевики. Откуда так быстро? Глупая болтовня.
— Моторизовано все, — вмешался солдат.
— Еще что скажешь! — возмутился помещик. — Мо-то-ри-зо-ва-но! Кому ты это рассказываешь! Знаю я их, отлично знаю, не беспокойся! Но даже если большевики и пришли — все равно прорвемся! Как, поручик?
— Оставьте меня в покое, — простонал Забельский. — Я больше не могу…
— Ого, расклеился наш господин поручик… Да, война — это не прием у полковника. Война — это не парад на Саксонской площади, господин поручик. Постыдились бы — точно баба! Ну, вставайте, вставайте, пора двигаться!
— Я больше никуда с вами не пойду.
Габриельский весь затрясся:
— Ну и черт с вами! Что я, к вам в няньки нанялся? Мы ведь с вами не венчались! Нужны мне ваши нервы и настроения! Забираю своих и еду! Интересно, как вы тут справитесь с одним десятком солдат и без пулемета! Да и ваши люди что-то между собой шушукаются. Мне сдается, останетесь вы один как перст.
— Ну и пусть останусь, — простонал поручик и лег лицом в траву.
Войдыга, посвистывая, смущенно глядел в сторону.
— Ну, господа, собираем манатки и двигаемся, — бодро объявил помещик и вскочил на ноги.
Никто из солдат не шелохнулся, но полицейские собрались у телеги.
— Что касается нас, то наше положение… — начал было сержант, но Габриельский махнул рукой.
— Один черт! Попадем в руки мужикам, они нам все равно кишки выпустят — и вам и мне, хоть я и не ношу синего мундирчика. А нарвемся на большевиков, — тогда уж либо они нас, либо мы их… Поручик у нас совсем скис, пусть себе тут остается, а мы двинемся.
— Куда?
Он пожал плечами.
— Прямо, куда глаза глядят. Дорогой сообразим. Чего тут заранее решать, когда ничего, кроме мужицких сплетен, не знаешь? У вас есть с собой карта? Нету? У господина поручика, верно, есть при себе карта, да только Восточной Пруссии или Берлина. А это нам пока ни к чему…
Он усаживался на телегу, ворча и ругаясь. Раненая рука все сильней давала себя чувствовать.
— Вот ведь сукин сын, мерзавец… Стрелять ему охота. Этот уж, видно, пронюхал про большевиков, почву себе подготовляет. Ну, пусть его. Да только у Габриельского прочная шкура, не всякому с ним справиться. Берите-ка, берите вожжи, а то я на несколько дней с кучерским ремеслом — пас… Все тут? Подложите соломы под пулемет, подложите. С ним придется цацкаться, — где нам не справиться, там он свое покажет… Патроны в углу. Ну, господин поручик, до свиданьица! Может, еще где и встретимся, хотя сомневаюсь я.
Забельский не отвечал. Он все еще лежал в траве, глядя снизу на уезжающих. Высокие голенища полицейских сапог, испачканные в пыли и грязи лошадиные хвосты, облепленные пылью колесные спицы. Выше ему смотреть не хотелось. Заскрипели седла, щелкнул бич, завертелись колеса. Они отъехали.
На мгновение Забельскому стало страшно, и он хотел крикнуть, чтобы его подождали. Он испугался, что снова остается один, со всей тяжестью ответственности за своих людей, лишенный той уверенности в себе, которую олицетворял Габриельский.
— Оно и лучше, что нас теперь поменьше, — сказал кто-то рядом.
Не сразу поручик узнал голос Войдыги, который словно ответил на его мысли.
Да, может, это и к лучшему… В конце концов теперь не могло быть и речи о том, чтобы воевать. В этом отношении что десять, что двадцать человек — значения не имеет. Зато после разделения отряда можно замести следы карательной экспедиции, которая теперь казалась поручику немыслимым ужасом, кошмаром, самым худшим из всего пережитого до сих пор. Плакал ребенок — настойчиво, не переставая; невыносимый звук не умолкал ни на минуту. Разве это потому, что тот офицер так сказал? Забельский подумал минуту и сразу понял, что дело не в этом. Весь этот странный поход, нелепая скачка по дорогам, выкрики Габриельского, непрерывная спешка не давали ни на минуту задуматься, поразмыслить. Теперь на сознание обрушилась вся мерзость тех сумасшедших дней, и поручик почувствовал, что он разбит, измучен вконец, неспособен ни к какой мысли, ни к какому движению. Перед ним опять разверзлась бездонная пропасть. Что делать, куда идти? Ведь уже больше ничего нет — одни груды развалин, пожарища, пепелища. А тут готовые на все мужики и идущая с востока армия. Он уже не верил в картонные танки. Это не так, так не может быть. Ему показалось, что он повис в жуткой пустоте над бездной, в которой притаилось неизвестное. Голова закружилась от ужаса.
Войдыга вертелся вокруг него, пытаясь втянуть его в разговор.
— А мы, господин поручик, как? В какую сторону?
Забельский пожал плечами. Капрал уселся возле него на траве и тихим, конфиденциальным тоном сказал:
— Рядовых, говорят, домой отпускают. Вы бы, господин поручик, переоделись, что ли…
— Кто? Кто отпускает? — не понял Забельский.
— Ну… большевики, — пробормотал тот, застенчиво опуская глаза. Забельский изумленно взглянул на капрала, открыл было рот, но ничего не сказал.
— Потому что касательно офицеров неизвестно. Так, может, лучше бы… — пытался разъяснить капрал, но поручик вдруг уткнулся лицом в траву, и капрал увидел, как его спина странно дернулась раз и другой, сотрясаясь от неудержимых рыданий. Капрал смущенно отодвинулся, глядя на сидящих в нескольких шагах солдат: не заметили ли они, что происходит?
Ему было стыдно, словно плакал он сам. Наконец, Войдыга решился:
— Господин поручик! Господин поручик!..
Рыдания унялись, но Забельский продолжал лежать, не поднимая головы.