Через два дня я был уже в Леовском карантине. Шестнадцать дней, проведенных в нем посреди атмосферы, изобретенной Гитоном де Морво, показались мне столетиями, во время которых повторилось все прошедшее, со всеми своими загадками, радостями и горем.

Эту тоску вознаградило свидание с братом в Бендерах. Но я у него недолго пробыл; он был снисходителен к торопливому моему сердцу. Через две недели я уже подъезжал к Москве. Сердце не находило места в груди. Близость к счастию выразилась во мне страданием, черные мысли пугали меня: то думалось мне, что я уже опоздал, Елена влюблена в другого, — и я приказывал ямщику ехать тише; то отец выдал ее насильно, и она умирала от тоски, молила меня, чтобы я торопился, — и я гнал ямщика.

Подъезжаю к дому Мемнона; ворота заперты, ставни притворены… я вздрогнул… Что это значит? Где Мемнон? Дворник не знает.

Я остановился у своих родных. На другой же день узнал я, что Елена в Москве. Но каким образом явиться мне в дом?

Я решился написать письмо к ее матери: просил ее уведомить меня о Мемноне. С нетерпением ждал я ответа; ответ принесли… "Одеваться!" — вскричал я, как безумный. Мать Елены писала: "Ожидаю вас к себе и лично хочу поговорить с вами о вашем друге".

Через несколько минут я уже был перед нею. Она приняла меня как родного, представила мужу своему как друга его племянника Мемнона и поразила меня известием, что Елена больна и что они приехали в Москву для пользования водами. Я едва мог продолжать разговор, когда она сказала мне о том.

Тщетно ожидал я выхода Елены. Потеряв надежду ее видеть, сбирался уже домой, но слова отца и матери — "мы вас ожидаем обедать, попросту, без чинов, как родного" — оживили меня. Если б и взор Елены подтвердил то же! Но ее не было…

Я приехал к обеду. Елена не вышла к столу, но отец и особенно мать Елены так занимались мной, так осыпали расспросами и ласками, что не было мгновения, которое мог бы я посвятить мысли об Елене.

Во время утреннего визита я был так рассеян, что забыл спросить о Мемноне, за обедом, однако ж, я вспомнил об нем.

— Так и вы не имеете никакого известия об нем? — спросил отец.

— Решительно никакого, — отвечал я с удивлением.

— А я только что хотел от вас узнать что-нибудь. Может быть, дружбу он предпочитает родству.

— Бог знает, что с ним сделалось: он вдруг пропал из Москвы; даже не простился с нами, — сказала мать, — и с тех пор ни слуху, ни духу.

— И никто не знает, куда он поехал? — спросил я.

— Никто. Однако ж до нас дошли новости очень неприятные: говорят, что он совсем потерялся.

— Мемнон потерялся?

— Да! Слава недобрая, — продолжал отец. — Влюбился в какую-то горничную и увез ее. Продал свое имение близ Москвы, купил другое в захолустье и никого знать не хочет… Впрочем, и хорошо делает… После подобного поступка возможно ли показываться на глаза?

— О, не может быть! — вскричал я невольно. — Мемнон не унизится до такой степени!

— Э-эх, молодой человек! Чего не делает своя воля и богатое наследство? Рано Мемнон вышел из отцовских рук — вот вся беда.

— Неужели вы не знали Мемнона и понятий его, что так говорите об нем, — хотел я сказать, как вдруг вошла Елена. Я онемел, смотрел на нее… и не верил своим глазам… Та ли это Елена, которую я видал не более, как за несколько месяцев? О, это была та же Елена, но с томным взором вместо живого, с бледностию на лице вместо румянца; слабая вместо воздушной, быстрой; молчаливая вместо игривой, беззаботной, говорливой Елены.

— Вы не узнаете меня? — сказала она тихим голосом, с насильственною улыбкою. Она теперь еще поправилась, — сказала мать: — воды ей помогли!..

— Бог знает! — сказала Елена на слова матери.

— Твоя собственная неосторожность виною болезни твоей, — продолжала мать. — Пришла же охота сидеть по вечерам на крыльце… Это было вскоре после вашего отъезда… осень была сырая… долго ли простудиться…

Я покраснел от слов: "вскоре после вашего отъезда!" "Ах, Елена, Елена! Ты пожертвовала для своей грусти здоровьем!" — думал я, взглянув на нее, и мне казалось, что слова матери и ее пристыдили. Как она была хороша! "Задумчивость ее принадлежит мне, — говорило мое сердце. — О, Мемнон! если бы ты был здесь, ты передал бы ей мои чувства… Но объясняться самому… века пройдут — и я не осмелюсь сказать Елене, что я ее люблю".

Меня принимали как родного. Часто проводил я по целым дням близ Елены, но болезненная слабость как будто пересиливала чувства — и она была задумчива, грустна, молчалива, а я становился час от часу дичее, не знал, что говорить, боялся даже встречаться с ее взорами.

"Курс вод был кончен — и все кончено", — думал я. Начались сборы, и я готовился уже на разлуку, но неожиданное приглашение от отца и матери ехать с ними в деревню оживило все мои надежды.

Во время дороги я никому не уступал забот о спокойствии Елены. По приезде в деревню мне было дано право водить Елену под руку во время прогулок, которые предписаны были ей доктором. Я ходил с ней часто один, говорил ей обо всем, кроме того, что хотел бы сказать ей, а она была постоянно уныла. Дни проходили; мы как будто таили друг от друга чувства свои и, кажется, вечно остались бы в таком грустном положении, если бы сама мать не начала говорить мне об Елене.

— Елена совершенно переменилась, — сказала она, — но эта перемена не может быть следствием болезни… Мне кажется, что и у нее и у вас есть какая-нибудь тайна… Не знаю, кого первого допросить?.. Зачем же таить от отца и матери? — И с сими словами она так проницательно взглянула на меня, что я вспыхнул и, как безумный, схватил ее руку и начал целовать.

— Мемнон говорил мне… — продолжала она. — Счастие Елены для меня всего дороже… я нисколько не противлюсь… Муж мой также вас полюбил… О, как я счастлив! — вскричал я и, кажется, тысячу раз повторял ей одно и то же, между тем как она называла уже меня сыном своим и читала наставления о вечной любви к жене, о верности, об обязанностях мужа, о приданом… и наконец взяла меня за руку, и я очутился перед отцом.

— Жена объявила мне ваше желание, — сказал он, — я не прочь.

Призвали Елену, спросили ее согласия.

— От вашей воли завишу я, — отвечала она, и отец и мать благословили нас.

В восторге собственном мне казалось, что все разделяло мои чувства. Задумчивость Елены приняла в глазах моих другой смысл: это томность любви, которая так пристала ко всякой женщине; это нетерпеливость сердца насладиться скорее счастием, — думал я и во все непродолжительное время приготовлений к свадьбе был в каком-то припадке безумия, от которого опомнился тогда уже, когда мысль — "она твоя!" пробудила меня от очарования.

Что ж она не радуется? Что ж она так холодна? Что ж она не сожмет меня в своих объятиях и уста ее неподвижны? Неужели от болезни иссяк в ней весь огонь любви? Что ж она не отвечает на ласки ласками?

Я стал мужем Елены, но с первых минут сбывчивости желаний она заразила меня своею грустью, задумчивостью и молчаливостью, только не холодностью — нет, я не мог быть холоден к ней! Как птицелов, я расставлял силки, чтобы изловить нежное чувство ее ко мне, но оно в ней, кажется, и не водилось никогда, как райская птица на севере.

Медленно проходили дни. О Мемноне я не имел никаких известий. В одно и то же время ни дружбы, ни любви — тяжко!

Через год счастие порадовало меня рождением прекрасного младенца, совершенно похожего на мать свою. Как будто заменяя чувства ее, он мне улыбался, и мне казалось, что улыбается мне сама Елена.

Я почти не отходил от него, когда он спал; садился близ колыбели и ожидал его пробуждения.

Однажды я упомянул о Мемноне при няне, которую наняли мы для ребенка.

— Позвольте узнать, — спросила она, — не про Мемнона ли Васильевича вы изволите говорить?

— Ты его знаешь?

— Вряд ли у кого еще есть такое имя, — сказала она, — потому-то я и узнала его.

В самом деле, отец Мемнона выбирал всегда странные, малоупотребительные имена для детей своих: сестра Мемнона называлась Фомаидой.

— Но где ж ты знала Мемнона? — спросил я.

— Он бывал в нашем доме, — отвечала няня. — Ах! сударь, если бы порадовали меня, — продолжала она, вздохнув, — не изволите ли вы знать что-нибудь про Веру Ивановну?

— Про Веру Ивановну? — повторил я.

— Как бы хотелось проведать мне про этого ангела! Достиг ли-то Мемнон Васильевич до своего желания?

— Но кто такая Вера Ивановна?

— Она, сударь, — отвечала няня, смутясь, — она благородная, воспитанница барыни… Барыня взяла ее к себе на воспитание из своей дальней деревни, что купил Мемнон Васильевич…

— Он купил деревню?

— Село Шарково, — продолжала няня. — Барыня думала, что он женится на барышне, а он полюбил Верочку. Барыня прогневалась да и послала ее в деревню, а Мемнон Васильевич узнал, что она приписана к селу Шаркову, и купил село… Да от барыни не утаилось — она и отошли голубушку дочку свою в соседский монастырь, на руки к знакомой игуменье, чтобы хоть постричь ее, да не выдавать Мемнону Васильевичу.

— Дочь свою? — спросил я с удивлением.

— Виновата: Веру Ивановну, сударь, не дочку, ей-Богу, не дочку! — почти вскрикнула, спохватись, няня.

Рассказ няни пояснил мне недобрые слухи про Мемнона. Я не заботился о подробностях, в которых должно было что-нибудь скрываться; мне нужно было знать только, где он. Расспросив, в какой губернии и в каком уезде село Шарково, я немедленно пустился в дорогу.