I
В некотором царстве, в некотором государстве, не дальнее место от Киева, на реке Днепре, стоял городок, и жил в нем богатый помещик Роман Матвеевич с боярыней своей Натальей Ильинишной и с единородной дщерью Зоей Романовной. Такой ненаглядной красавицы, как Зоя Романовна, на свете еще не было. Бог наградил ее и умом, и талантами; а заморские барские барыни научили всякому уменью и хитростям, и не своим языком говорить, и кланяться не по-людски, и одеваться куколкой, и петь, и плясать, и играть на музыке. Всем бы хороша, уж лучше к быть нельзя, да вот, точно как будто кто-нибудь ее смолоду сглазил: думает то, а делает другое; хочет ласковое слово сказать, а скажет задорное; хочет как бы поглаже, а выходит коробом; наливает в меру, а течет через край; затеет нарядиться — смотришь, перерядится; где улыбнуться, а она надуется. Не проси — обидится, попроси — рассердится; хочешь угодить — выходит назло.
По соседству в поместье жили князья Лиманские, небогатые люди, да в доброй приязни с боярином Романом Матвеевичем и Натальей Ильинишной. У них был сын, князь Юрий, красавчик, светлая душа, умный, ученый. Вот, то они в гости, то к ним в гости, — и полюбили молодые люди друг друга, да что-то не ладилось между ними: вместе тесно, а розно грустно, — и суждено было им век искать друг друга и ввек не найти.
Князь Юрий вырос; его повезли в Питер, в Москву, выучили всякому смыслу и определили в службу. А между тем и Зоя кончила курс наук; мадам отпустили. Она была охотница читать — накупили у маркитантов вместе с съестными припасами и умственной пищи. Зря стала совершенствовать свои понятия чтением романов, стала жить мысленно посреди шума большого света, любить князя Юрия страстно. Он переносился вместе с нею из романа в роман, инкогнито, то под именем Малек-Аделя,[1] то под именем Сен-Пре,[2] Фанфана,[3] Алексиса…[4] В два-три года она прошла с ним все события сердца, страсти, жертвы, измену, мщение, все перечувствовала она и с нетерпением ждала приезда любимца своего.
Наконец Юрий приехал, и все заговорило, что он приехал в большом чине адъютантском, мундир шитой-расшитой, шляпа с белым пером.
Впечатления молодости были в нем сильны; отец и мать, желая союза его с Зоей, питали в нем детские чувства и часто писали, что она его помнит, любит, с нетерпением ждет.
На другой же день по приезде Юрий отправился к Роману Матвеевичу. Приехал, — вся дворня разбегалась, заластилась около него: ваше сиятельство! ваше сиятельство! — бегут докладывать господам, что приехал его сиятельство молодой князь; Роман Матвеевич и Наталья Ильинишна торопятся навстречу, ведут под руки, усаживают дорогого гостя, заговорили его, — а Зои нет. Зоя хлопочет перед зеркалом… одевается… торопится… одно платье нехорошо, другое не годится; то локон развился, то коса худо расчесана… то, как я бледна! то, как я красна!.. то перетяни шнуровку, то распусти… то тесьма лопнула, то крючок сломался… Зоя из себя выходит.
— Пожалуйте, сударыня, в гостиную: его сиятельство молодой князь приехал, — докладывают ей, запыхавшись, то одна, то другая девка.
— Надоели!.. слышала я тысячу раз! — ну, приехал, так приехал!.. — отвечает сердито Зоя, и лицо ее горит.
— Боже мой, как я красна! я как рак красна!.. — вскрикнула она, наконец, в отчаянии — и бросилась в постель, утонула в пуху; смялось пышное платье, взбилась прическа.
— Что ж нейдет Зоя? — повторила еще раз Наталья Ильинишна.
— Она нездорова, не может выходить, — отвечали ей.
— Что с ней вдруг сделалось! — сказала неосторожная мать.
— Она ко мне равнодушна! — подумал Юрий и возвратился, грустный, домой.
Через несколько дней приезжает он снова; но уже без того простодушного порыва, который так сближает чувства любви и дружбы при первой встрече после разлуки. Огорченный уже Зоей, он подходит к ней с недоверчивостию, со всем приличием светского человека, который не осмеливается вспоминать прошедшего; — Зоя также встречает его со всеми признаками равнодушия.
Зоя в полном расцвете красоты, — и сердце Юрия заныло, когда она назвала его князем.
— Она не любит меня! — подумал он, и эта мысль оковала его развязность, помрачила в первый раз ясность его души, и живая, приятная наружность его стала холодной, светской наружностью.
Опять уезжает он с тоской в душе; но мысль о Зое уже неразлучна с ним. Он бывал любимым, но еще никого не любил; привез непочатое сердце Зое, а она отвергает его. В столице он был кумиром женщин, а в ничтожном городке существо, которое, может быть, не знает еще себе цены, смотрит на него как на последнего из людей…
Ночь Юрия бессонна в первый раз; на другой день отец и мать ухаживают за ним, как за больным: он мрачен; его угощают, как гостя, но он от всего отказывается.
— Тебя разбила дорога, Юрий, — говорят ему.
— Может быть, — отвечает он.
Но Зоя является с отцом и матерью; Зоя грустна, смотрит на Юрия томными взорами, — Юрий оживает.
Зоя ласкова с ним, приветлива, припоминает старое, припоминает счастливое детство и взаимную их дружбу и, прощаясь, говорит ему:
— Вы завтра у нас?
— Она меня любит! — повторяет мысленно Юрий. Наступила новая бессонная ночь; но бессонная от полноты радостных чувств.
На другой день Юрий уже на крыльях готов лететь на зов Зои с утра; но его не отпускают прежде вечера.
Он является ввечеру. Зои еще нет в гостиной; Роман Матвеевич заводит дельный рассказ про былое; от насильственного внимания у Юрия катится с лица пот градом… он посматривает на двери — Зои нет. Наконец она выходит; но Роман Матвеевич разговорился; в пылу рассказа он стоит перед Юрием и декламирует про времена своей молодости… Юрию некогда взглянуть на Зою.
Кончив описание прошедшего, Роман Матвеевич начал его сравнивать с настоящим и наконец воскликнул:
— Ну скажите, где теперь найти подобную дружбу и подобную любовь?
— Да-да, это правда! — сказал Юрий, вставая с места и думая прервать этими словами разговор. Он подходит уже к Зое. Но Зоя также встала с места и быстро вышла из комнаты.
Взор и холодная улыбка ее, казалось, говорили:
— Да-да, где теперь найти такую любовь! и не ищите ее! Юрий не понимал, что значит эта новая холодность; но это был только легкий опыт в сравнении с тем, что он испытал впоследствии. Он находил в Зое все богатство совершенств женских, только сердце ее было для него непостижимо, он колебался между счастием и отчаянием; то повторял он в восторге: она меня любит! — то, измученный сомнением, твердил: не любит она меня! Юрий не мог уже отказаться от Зои, не разрешив тайны чувств ее в отношении себя; но день от дня задача сердца становилась сложнее.
Характер Зои был странен, непостижим.
Смотрите на изображение мадонны, страстно, пламенно; она отвечает вам, не отводит взоров от своего поклонника. Влюбленное зрение встречает взаимность; но слух и осязание никогда не встретят ее, будут мучениками любви к мадонне.
Так и к Зое, казалось, недоступна была нежность ее поклонника.
Она подводила его стезею терпеливой надежды к раю; еще один шаг, и он готов уже был прошептать: мой рай в тебе! — вдруг перед ним пустыня, а подле него мрамор в образе женщины, — и все надежды свернулись в тучу, улетели. Он сам каменеет от удивления и ужаса; но мрамор оживает, глаза блестят, манят его — снова очарование, снова виден рай в отдалении, и счастливец ведет к нему будущую свою подругу.
Он задумался, предался грустному отчаянию, выжидает, чтоб она его спросила: о чем вы задумались? — но ждет напрасно.
Он старается угодить ей, и встречает безмолвную благодарность сердца, и слышит холодное: покорно вас благодарю! — а для страсти довольно одного бесстрастного слова.
Это был лед, облеченный в красоту, который, казалось, боялся растаять от пламени любви; это была утонченная чувствительность, которой нельзя было сказать: вы шутите! — чтоб не услышать в самую торжественную минуту надежды на сознание любви: я шучу! — Это была гармоника Эола, под которую нельзя было подстроить струн сердца.
Страждет самолюбие Юрия; в нем то вера, то неверие; в ней — то увлекающее внимание, то неожиданное равнодушие без причины, — любовь то умирает, то воскресает. Прошли все четыре месяца отпуска в недоумении.
— Завтра, — думает Юрий, — решится участь моя! завтра остаюсь здесь навсегда, или навсегда еду!
Приезжает, ищет минуты, чтоб быть глаз на глаз с Зоей, — находит.
— Прощайте, — говорит он ей, — я… завтра еду…
— Вы едете?.. желаю вам счастливого пути!.. — отвечает она голосом, который скрыл вполне ее внутренние чувства. Тронутый этим равнодушием, Юрий хотел продолжать; он подходил уже к ней; но Зоя, не обращая на это внимания, встала, пошла в другую комнату.
Юрий остановился, побледнел, и поток чувств, готовый вылиться перед Зоей, внезапно стесненный в груди, вскипел и хлынул проклятием любви.
— Прощай, безумная девушка! — произносил Юрий, преследуя глазами Зою, голосом беззвучным. — Будь твое сердце в вечном разладе с чувствами и желаниями твоими!.. Пусть любовь в глазах твоих кажется ненавистью, а ненависть любовью!.. будь ты сама себе во всем препятствием, сама себе тайным врагом, обманчивым другом, неверным любовником, холодным мужем, слепым руководителем!.. Прощай, камень холодный, могильный, в котором живет только грустная память!.. Есть и без тебя на свете довольно любви: я отдам себя первой, в которой есть сердце, которая польстит моим чувствам!.. но сердце мое будет вечно грустить по тебе… и с счастием душа не сживется!..
В глазах Юрия заблистала слеза, но он сдавил глаза, не дал ей выкатиться и скрылся, не простясь ни с кем.
II
Отчаянная, бледная ходит Зоя перед открытым окном в своей комнате. Таинственная ночь на Иванов день[5] озарена яркой луной; но затмение надвигается на нее; надвигается на небо и полоса черной тучи с юга. Тиха вся окрестность, только иногда резкий ветр пройдет по лесу за Днепром, волны заколышутся, а отраженный в водах лик луны рассыплется по струям искрами. Сидит Зоя перед открытым окном, бледная. Она не грустит, переломила грусть свою. Юрий в глазах ее самый ничтожный из людей: Юрий уехал, уехал от Зои, которая его любит! В понятиях ее совершается чудо: самый презренный из людей лучше Юрия, и в то же время самый лучший из людей недостоин стопы его.
Не теплую молитву шепчет Зоя, недоброе что-то задумывает.
Ветер посвистывает за углом, луна побагровела; за Днепром, вправо, толпятся не облака, а чудища.
Летит старая ведьма на шабаш, на Лысую гору, летит мимо самого окна и поет:
кумара!
Них, них заполам бада,
Эшохомо лаваса шиббада,
кумара!
ааа, ооо, иии, эээ, ууу!
Поет, поет, да вдруг начнет соловья дразнить:
Тьуу, тьюу, тьюу!
Сшпь, шью, шокуа!
Тьё, тьё, тьё!
— Что это! — вскричала испуганная Зоя. Ведьма оглянулась, увидела Зою.
— Ааа! ооо! ууу! Вот постараться поскорее состарить, да и в ведьмы ее! — сказала она, да и присела на трубу; оправила растрепанные седые волоса чепчиком с бахромой, опустила широкие полы юбки, которые распахнуты были, как перепончатые крылья летучей мыши, нырнула в трубу и очутилась в комнате Зои приветливой пожилой старушкой, такой доброй, сладоречивой, что, казалось, в устах ее пчелы развели сот и мед.
— Здравствуй, милая моя!
— Ах! — вскрикнула Зоя.
— Что испугалась, дитя мое!.. призадумалась и не видала, как я в двери вошла… Верно, велика грусть на сердце?.. о, грусть-злодейка истомит, иссушит, подточит стебелек и веточку, опадет сердце незрелым яблочком.
— Вам нужно маминьку?
— Э нет, радость моя, на тебя полюбоваться пришла да погадать, что с тобой сбудется.
— Ворожея, колдунья! — подумала с испугом Зоя.
— Нет, не ворожея, не колдунья, — продолжала ведьма, — а кое-что знаю: знаю, что, ты мудрена уродилась, смышлена на всякие науки, учена разным хитростям, играешь па гуслях…
— Я не играю на гуслях…
— Ну-ну-ну, те же гусли цымбалды, да не русские: все равно, тоже в струны побрякивают… Не о том дело… Ты, милочка, соскучилась, думкам-то твоим не сидится дома; на все четыре стороны разлетелись, — чай, и тебе хочется за ними вслед? Знаю, знаю, и не говори… хочется тебе посмотреть белого света, проведать: куда-то улетел мой голубок хохлатый? а? Все можно! То-то чуда на белом свете и радостей! людей-то, людей! один надоел, другие есть лучше его… А живут не по-здешнему: в палатах высоких, во дворцах пространных, золота без счету, всякой воли вволю, женихи на выбор… а любят-то как! не по-здешнему!.. Ты вот, сказать, сидишь, — а он в бархатном кафтане, в шелковых рукавичках, вдруг зашаркает, подсядет, да за ручку… Все с почтеньем да с уваженьем — преучтивый народ!.. А потом позовет плясать нерусскую пляску… какую бишь? ты ведь знаешь?..
— Французскую кадриль…
— Да-да-да! душа не нарадуется, как начнет вертеть и пристойно обнимет, вот… так!..
— Ой! — вскрикнула Зоя. Глаза ее помутились, кровь вскипела, дух занялся, по всей пробежал какой-то сладостный трепет.
Ведьма продолжала щекотать Зою, покуда она не изнемогла, очи ее закатились, лицо пылало, из уст заклубились слюнки.
— Дитя ты мое, то-то еще молода, ничего не знаешь!.. то ли еще будет!.. Да, вот как там: все на учтивостях; а здесь что за обычай?.. глупые!.. девушки хоть умри без радости: четыре стены не четыре стороны; то и ясный день, как в окно солнце светит, то и ласка, что по голове погладили да сказали: Ай умница, за работой сидит! — о-хо-хо! на тюремное заключенье дочерей родят!..
Зоя вздохнула.
— Нет, дитятко, я не старого покроя, не жму плеча. Румяному цвету не слезами себя поливать!.. Слыхала ты про счастье?
— Слыхала.
— Слыхала! а в глаза не видывала; да и где ж видеть: счастье живет за горами; а как живет, — не по-здешнему!.. Вот, примером, тебе он нравится… ну, ведь нравится?
— Нравится.
— А если ты ему не нравишься: тогда что?
— Тогда просто умирать!
— То-то и есть, что нет!
— Что ж делать?
— А на что привораживанье?
— Какое?
— Не все вдруг; много узнаешь, скоро состареешься; а есть и другое средство…
— Какое же?
— Верное-верное! Вот, сказать, ты любишь, а он не любит, любит другую; а ты по глупости и давай грустить: изноешь, истаешь, выльешь душу слезами… Что ж толку?.. А на что другой?.. дело иное, как бы он был один на свете, одинехонек…
— Изменить ему!.. как это можно! — вскричала Зоя.
— Изменить? кто тебе сказал? да что же это такое за слово?.. ведь, красная девушка, красное солнышко: на одного ли оно светит?.. с одного ли цвета пчелка мед собирает?.. подумай-ко?
— А может быть, он любит? — спросила Зоя, вздохнув.
— Любит? ну и пусть любит; полюбит, да и перестанет; не замуж же выходить.
— А как же?
— Что ж с тобой, сударыня, толковать: и вол по своей доброй воле не становится в ярмо.
Зоя призадумалась.
— То-то вы, девушки! живут в глуши и обычаев не знают! Сама ты скажи: дарит ли кто волю? — волю продают, душенька; а в твои ли годы продавать ее? Свет ты моя краса! верно, ты в клетке родилась: пригожа собой и поешь на славу, а не ведаешь воли и мирского раздолья! Книги читала?..
— Читала.
— Ну, что в книгах писано?
— Мало ли что, всему и верить нельзя.
— Вера, душенька, с глазу приходит. За окном улица, по улице ходят добрые молодцы; а за улицей-то что? — другая улица; а за той-то что? — Днепр, река гремучая; а за Днепром-то что? Небось конец света, не так ли?
— Как можно: миру конца нет.
— Умненько; а где ты бывала?
— Бывала в Киеве.
— Только-то? дальний путь: из хмары в потемки!.. А много чего видала? навеселилась, нарадовалась, напитала душку досыта?
— Совсем нет: я и там так же скучала, как и здесь.
— Что ж ты видела, свет ты моя радость? что ж ты знаешь? Думаю я, и охоты нет?
— Ах, как это можно; я бы желала все видеть, все знать.
— Связаны твои крылышки!.. Но, честное слово, развязала бы я их… сперва одно бы развязала, потом другое — по очереди, иначе не могу.
— Я не птица! — сказала Зоя, вздохнув.
— Не ты, а воля птица.
— Что ж толку: развяжешь крылья, куда полечу я одна сиротинкой?
— Э, дружочек мой, нашла бы дорогу и посреди темного леса, не только что посреди белого света… Не девица красоту носит, а красота девицу.
— Нет, я не брошу дом родительский!
— Кто про то говорит: что за охота бросать верный приют… Не то! спроста ничего не сделаешь. Сперва пустим сердце на волю, — пусть его, погуляет, потешится, поищет любви и радостей. Воротится — пустим думку на волю; пусть и она посмотрит, как люди живут. Воротится — тогда подумаем о суженом-ряженом.
— Это что-то чудно!.. а все-таки дома буду сидеть?
— Вот раз! Зоя дома останется, а ты полетишь, куда глаза глядят.
— Как будто Зоя и я — не все равно.
— Глупенькая; а книги читает!
— Я не понимаю!
— Нашел тупик! да я тебе растолкую. Случалось тебе сидеть дома сложа руки, ничего не видя, ничего не слыша?
— Очень часто случалось.
— А что это значит? Это значит, что самой-то тебя дома нет: сама-то ты носишься невесть где… Так да не так и я сделаю: будешь ты дома, да не будет тебя в дому; а будешь там, где сама захочешь.
— Если б это можно было!
— Чего не можно, да не все то мы знаем. У каждого есть своя наука, свое и уменье. И я кой-чему выучилась из старых писаний.
— Отчего же я читала старые книги, а про это ничего не читала?.. даже в книге «Открытые тайны древних магиков»[6].
— Кто их открывал!.. Не по этим книгам я училась: нашенские книги не пером писаны… Да не об этом дело; что знаю, то знаю, и тебе помогу.
— Если б это можно было, я бы не знала, что дала за это!
— Ни золота, ни спасибо, — ничего не нужно; только: шу, шу, шу, шу… слышала?
— Да для чего ж это?
— Уж это я знаю; на разные снадобья. Дам я твоему сердечку сорочьи крылышки: летит, куда хочет, далеко ли, близко ли… только, чур, рано ли, поздно ли воротиться домой ровно в Ивановскую полночь.
— Что ж за охота летать сорокой!
— Не бойся, это только говорится так; будет оно летать сорокой, а всем казаться красной девицей. Какой хочет, на выбор: увидит любую красавицу, и будь ты она.
— Если бы так!
— Так и будет… Ну, скинь же крестик, мое сердце.
— На что это?
— Так следует. Скидай же, скидай! не бойся!
Зоя послушно скинула крестик, повесила к образам.
— Ну, протяни ко мне ручку… держи ладонку…
Зоя подала руку, открыла ладонку. Ведьма повела по ладонке круги пальцем, зашептала…
— Ой! — хотела вскрикнуть Зоя, не вытерпев щекотанья…
— Тс! ни гугу!
Снова Зоя протянула руку. Ведьма повела круги, зашептала:
Сорока-воровка
Кашу варила,
На порог скакала,
Гостей сзывала.
Гости не бывали,
Каши не едали.
Этому в тарелочку,
Этому на блюдечко,
Этому на ложечку,
Этому поскребушки…
А ты мал,
Круп не драл,
По воду не ходил,
Воды не носил,
Тут пень,
Тут колода…
А тут…
тепленькая водичка с кипяточком!
Шш, шш!
— Ох! — вскрикнула Зоя, когда ведьма защекотала ее под сердце. У Зои помутились очи, потемнело в глазах. Щекотанье разлилось по всему телу, сладостная дремота налегла на все чувства, она, как беспамятная, припала к открытому окошку… Легонький ветерок обвевал прохладой ее волнующуюся грудь.
III
Восходящее солнце озарило усыпление Зои,
Сорока прыгала подле нее по окну.
«Щелк! щелк!» — раздалось над ухом Зои.
Сорока вспорхнула, задела хвостом, провела концом хвоста под носом Зои.
Щекотанье разбудило Зою; она очнулась бледна, в изнеможении; окинула мутным, робким взором вокруг себя — никого нет. Окинула полусонным взглядом темные берега Днепра, розовое утро и восходящее солнце над туманом реки…
Сорока щелкала близь окна на березе.
Зоя вздрогнула, ее обдало утренним холодом, она чувствовала какую-то пустоту в груди; а мысли так и бушуют в голове… Она перешла к постели, бросилась в пух, закуталась одеялом и задумалась бог знает о чем.
Солнце уже высоко поднялось. Зою приходят будить — Зоя не встает. Зою приходит будить сама мать.
— Вставай тогда, когда другим вздумается! — говорит Зоя сердито.
— Ты, верно, во сне говоришь, моя милая!
— Моя милая!.. какая ласковая брань! — шепчет про себя Зоя.
Она приподнимается с постели. С равнодушием набросила на себя платье, свернула волосы под гребенку, не взглянула даже в зеркало, и вышла в гостиную, к чайному столу, поцеловала холодно руку у отца и матери и села.
— Глупой обычай! как будто руки на то созданы, чтоб их целовать!
— Что ты шепчешь сердито про себя? — спросил ее отец.
— Ничего.
— Как ничего?
— Я шепчу про себя.
— А, понятно: ты сама себя бранишь за какие-нибудь глупости. Это умно.
— Ты не оделась, не причесалась? — заметила мать.
— Для кого ж мне одеваться?
— Для приличия.
— Не знаю, что это за особа — приличие! — говорит сама себе Зоя.
Зоя вдруг переменилась так, что нельзя было узнать ее. Все прекрасное, все пленяющее чувства как будто исчезло для нее. Все стало в глазах ее обыкновенно, недостойно внимания; все люди, казалось, поглупели в ее понятиях: слова их стали для нее пошлы, поступки бессмысленны. Равнодушие ко всему, презрение ко всем стало ее девизом. Общество для нее стало сборищем паяцов, которые, однако же, нисколько не смешны; на женщин смотрела она как на кукол с пружинами.
Роман Матвеевич привык понемногу считать это характером, — и даже иногда восхищался этим, говорил, что Зоя в отца. Наталья Ильинишна боялась, что это какая-нибудь скрытая болезнь, и ухаживала за Зоей.
В Зое все изменилось; но наружность ее стала еще привлекательнее: румянец подернулся легонькой бледностию, яркость очей — небольшой томностию… Смотреть на Зою — Зоя прекрасна, в Зое все земные совершенства.
IV
В упомянутом нами городе жил только один нечистый дух, по людскому прозванию Нелегкий; его было очень достаточно для соблазна чиновников по военной и гражданской части, всех званий и состояний жителей городка. Народ был все сговорчивый, неученый, живший по старым обычаям и в худе не видевший зла.
От захождения солнца до восхода Нелегкий успевал все исполнить, что относилось до его обязанности; а именно, облететь всех значительных лиц города и внушить им все, что было необходимо для соображений и деятельности следующего дня. Явится ли в ком-нибудь слепая вера, он поселял сомнение; — сойдется ли кто с кем-нибудь по чувствам, он внушал подозрение; настанет ли тишина в душе и сердце, он тотчас нагонит облачко, которое разрастется в невзгодье; и везде, где только таится искорка под пеплом, он ее раздует, — везде нашушукает, везде наплетет, все смутит, расстроит.
Прилетит ли к Полковнику, тотчас на ушко:
— Каков Поручик-то! он и знать не хочет начальничьих приказаний!
— Да, да! — подумает в ответ ему Полковник.
— Отдан приказ не ходить в фуражках, а он в фуражке прогуливается по городу, да еще уверяет, что в баню шел.
— Да, уверяет! кивер ему помешал в баню идти!
— Разумеется… а ротный командир, надеясь на заступничество батальонного командира, потакает ему…
— Потакает, решительно потакает!
— Да он не увернется: при первом разводе малейшая ошибка, или взвод собьется с равнения, с дирекции, или, что еще и более, с ноги — под арест, да и только!
— Непременно под арест!
От Полковника Нелегкий к Поручику; и на ушко:
— Полковник что-то не очень благоволит?
— Заметил я, привязался черт знает за что!
— Да, я знаю, привязался!.. это просто наушничество полкового адъютанта…
— Верно, по злобе, что я не хотел с ним играть… — И то может быть!
— А вернее по дружбе с полковым лекарем, за ссору…
— Как будто и средства нет проучить их за это! стоит только пожаловаться батальонному командиру, сказать, что он знать не хочет батальонных командиров!..
— Непременно скажу!
Из полкового штаба Нелегкий к Судье, и на ушко:
— Стряпчий, верно, взял взятку за дело о разбитых яйцах…
— Уж это я чувствую!
— И утаил: дележа не любит! да еще и огрызается, надеется на письмоводителя губернаторского!
— Недаром свел короткое знакомство!
— Да можно подвести дельце!.. например, по следствию о повесившемся!
— Да, да! с Лекарем сняли с петли прежде, чем собралась вся следственная комиссия.
— Противозаконное дело!
— И уверяют, что была надежда помочь! во всяком случае, противозаконное дело! до прибытия следователей никто не имеет права снимать петли с удавленника.
— Если б даже в нем были еще признаки жизни!
— Просто под суд!
От Судьи Нелегкий к Городничему, и на ушко о намерении Квартального столкнуть его с места.
— Чужого горла ищет, сам свое подставляет!..
— Я его!
В отношении всех прочих жителей, женатых и живущих семьями, Нелегкому было очень легко; помощниц ему было тьма: в каждой семье по помощнице деятельной, усердной, предупредительной, понятной: стоило ему только слово сказать, и дело загоралось.
Несмотря на легкость службы, Нелегкий рассчитал, что ему еще легче будет, если удастся переженить и весь служебный городской народ.
— Что за город, — думал он, — без городничихи и судейши, и подобных значительных особ с причетом подчиненных жен? — Пустынь! ничего порядочного не сделаешь… Надо непременно сочинить бал, собрать всех невест и настроить женихов… Без бала ничего не сделаешь, без бала никак не разогреешь чувств… таков век! непременно надо взболтать всю внутренность! Бал у Романа Матвеевича! больше не у кого… За дело!
И Нелегкий понесся исполнять свои замыслы. На другой же день Роман Матвеевич, сидя с женой, после долгого молчания, сказал:
— Что это значит, Наташа, что в городе поговаривают, будто я даю бал?
— Не знаю, глас общий, глас…
— Ну, ну, ну! по крайней мере, не мешай имени божьего!.. Впрочем… отчего же и не задать бала? а? как ты думаешь?
— Давно бы пора: чем же и уваженье приобретать, как не угощеньем? Притом же мы, как новые здесь жители, ознакомимся со всеми… Вот на днях именины Зои… как бы кстати: она уж невеста.
— Что ж, можно и бал… По-моему бы, просто обед; а после — стола три виста.
— Вист сам по себе, в боковой комнате, а в зале попляшут,
— Быть по сему! Послать в Киев напечатать пригласительные билеты!
— И! полно! просто послать звать всех чрез человека.
— Непременно по билетам! не иначе. Надо показать, что мы не какие-нибудь провинциалы.
V
Между тем Нелегкий подготовляет женихов, раздувает во всем холостом мире пламенную любовь, которая совершенно потухла под пеплом пламенного усердия к службе, — возбуждает разными средствами и способами охоту жениться, внушает решительное намеренье искать себе невесту.
Сперва, как предуготовительное средство, пустил он в ход статью «О преимуществах на долговечность женатых перед неженатыми», — и заставил задуматься всю холостую братью города.
Потом, не нарушая нигде семейного мира, не расстроивая ни одной жены с мужем в продолжение целой недели, он заставил всех мужей только и говорить, что о семейственном счастии, о достоинствах женщин, о тишине их души, о готовности жертвовать всем для мужа.
Потом распустил он слух, что есть тайный приказ обращать особенное и строгое внимание на чиновников холостых как людей не оседлых, ничем не обузданных, не связанных и легко впадающих в искушение; а людям женатым давать все выгоды и преимущества, должности и чины, большое жалованье и места с доходами.
Потом Нелегкий начал действовать на каждого порознь, начиная с пожилых, на которых должно было употребить соблазн первого разбора, основанный на рассуждении и расчете.
Городничий был старше всех, ему было уже за пятьдесят лет; он привык жить холостяком и не думал о женитьбе. Сперва Нелегкий надул ему в спину сквозным ветром, заставил прихворнуть, разогнал всех слуг по собственным надобностям… В первый раз почувствовал Городничий сиротство холостого человека.
— Плохо, как некому походить за больным да за хворым! — шепнул он ему.
— Надо жениться! — подумал Городничий.
— О, женитьба необыкновенно как возбуждает и подкрепляет жизненные силы!
— Опоздал немножко…
— Лучше поздно, чем никогда!..
— Не видел, как прошло время; то то, то другое, служебные хлопоты — некогда подумать о женитьбе; а отпусков не хотелось брать!.. ну, немножко поизносился…
— Пустяки, самое настоящее время жениться в эти годы; это совершенные лета, в которые мужчина ветреностью своей не испортит жены; а причина измены не старость: причина измены — недоверчивость и ревность…
— Да, да, как подумаешь, точно: стоит только крепко любить…
— Не ревновать и не быть скрягой для жены; женщины на лета не смотрят.
— Право так! сам я знаю пример: одна жена бросила тридцатилетнего мужа по любви к почтенному старику… а отчего? оттого, что ей ничего не нужно было в муже, кроме душевной любви, беспредельной доверенности…
— Именно беспредельной!
— И надежного покрова…
— Так, так!
— Надо жениться…
— Непременно! не теряя времени!
— К чему медлить? стоит только найти ангела…
— Ну, это лишнее…
— Жаль только, что теперь девушки очень избалованы, знать не хотят воли родительской… В старину прекрасно было: девичьего согласия никто и не думал спрашивать.
— Э, да согласие пустяки! Это только так говорится; очень нужно уговаривать! каждую девушку можно на бобах провести.
— Да где ж найти невесту? черт знает!
— Есть в чем затрудняться! была бы охота.
— Охота! о, за этим дело не станет! — сказал Городничий, приподнимаясь с постели.
Мысль жениться так сильно подействовала на него, что ревматизм как будто рукой сняло, и Городничий, одевшись с особенным вниманием, сел на дрожки и поехал по городу женихом-rоголем.
А между тем Нелегкий застал Судью в раздумье.
— Славный дом! — говорил он сам себе. — Жаль упустить из рук! Купил бы, да скажут: откуда взял деньги? какими доходами разбогател в два года? Досадно!..
— А жениться?.. — шепнул ему Нелегкий.
— Жениться! хм! вправду!..
— Какое привольное житье Стряпчему и магазейному Смотрителю… Строят ли дом — на женино имя; покупают именье, дают пиры — на женино приданое!..
— Чудная мысль!
— Жена — преважная вещь на службе: ограда! в черный день убежище!
— Богатая мысль! непременно жениться! Я могу жениться по любви…
И Судья, пыхтя, приподнялся с кресел, подошел к зеркалу.
— По любви… только любовь, говорят, невещественный капитал… который редко растет и ужасно как скоро проживается…
— Нет, непременно по любви! Я хочу испытать, что это за особенная такая вещь, которую все в стихах воспевают.
— Главное, решиться жениться; а остальное все будет, у всякой невесты вдоволь любви к жениху…
— Клятву даю, что женюсь! — сказал Судья, отправляясь в присутствие.
К Полковнику явился Нелегкий поутру рано, когда он заклинал всеми нечистыми силами бессонницу и, для возбуждения сна, читал какие-то стихотворения!
— Черт знает! — говорил он. — Тоска, не спится!
— А жениться? — шепнул ему Нелегкий в рифму.
— Ах, как хочется жениться! — вскричал Полковник.
— И медлить не годится; потому что от бессонницы сердца можно бодрости лишиться, — заметил Нелегкий в рифму.
— Только досадно, что надо в отпуск проситься; жениться, так в столице жениться: нельзя без связей жениться…
— В столицу? хм! там надо по-французски волочиться…
— Черт знает, там нельзя, говорят, и трубки курить!.. а я без трубки не могу быть…
— Жениться на каком-нибудь поместье…
— Действительно, лучше на поместье: женюсь где-нибудь здесь, в окрестностях. Эй! Завалюк!.. трубку!.. да скажи, что в десять часов ученье с пальбою… Весь город выедет на смотр… Здесь должны быть невесты.
От Полковника Нелегкий к Поручику.
— Это гонение! — кричал Поручик, ходя по комнате. — Подам в отставку!..
— А потом куда?
— Потом куда?..
— Да: определиться снова на службу? опять та же история, и — снова в отставку?
— Хм!
— А жениться? жениться надо на службе; потому что мундир есть один из лучших соблазнов для невест; притом же поручичий чин есть чин любви…
— Именно чин любви!
— Вполне соответственный пылким страстям, самый удобный для нежности; сверх того, в этом чине можно и клятвы давать — поверят на слово…
— Я, однако ж, читал в романах, что женщины любят только немного полюбить этот чин, а не любят выходить за него замуж?
— Вот прекрасно! нужно только надежнее опутать всеми пятью чувствами сердце и в пылу страсти предложить бежать, непременно бежать; потому что не невесты не любят этого чина, а отцы да матери…
— Где ж тут отыскать невесту с приданым?
— Как не найти! стоит только пошарить по всем углам.
— Эй, Петр! Педрилло!
— Пьфу! — раздалось за перегородкой.
— Что ты там плюешь, урод!
— Что плюешь! надо чем-нибудь сапоги-то чистить.
— Ты от кого слышал, что у помещика, как бишь его… недавно что приехал в город… что у него бал?
— От кого! да все от него же, от кухмистра.
— Да он почему знает?
— Вот, не знать, что в барском доме делается!
— И прекрасно! На балу выберу невесту; буду волочиться и женюсь!
— И прекрасно! — повторил Нелегкий, отправляясь к Прапорщику, который исправлял должность полкового адъютанта.
— Впрочем, — думал он, сворачивая к Маиору, — об этом юноше нечего и беспокоиться: он влюбчив, ему стоит только показать какую-нибудь белокурую свинку в пелеринке — женится.
VI
Из числа семи человек, избранных Нелегким в женихи, — ровно семи человек; ибо демонский успех каждого предприятия основан на этом числе, — труднее всего Нелегкому было справиться с Маиором да с городским Лекарем. Маиор ненавидел женщин, а городской медик страстно был влюблен в поэзию; поэзия была его страсть; он гораздо лучше писал стихи, нежели рецепты; но судьба и люди предназначили ему ставить в конце строчек, вместо рифм, драхмы и унции, сочинять мадригалы во здравие.
Нелегкий вертелся-вертелся около Маиора, придумывал-придумывал, с чего бы начать о женитьбе, и чуть-чуть не стал в тупик. Маиор не только что сам не любил женщин, но не терпел и подчиненных женатых. Он логически говорил, что каждая жена есть также непосредственный начальник мужа; а в одно и то же время нельзя служить под командой двух начальств, не зависящих одно от другого и не имеющих никаких между собою сношений.
Нелегкий тщетно ломал голову; ни одна убедительная мысль не представлялась ему довольно сильною, чтобы потрясти твердость Маиора и склонить его к женитьбе.
— Ах ты роскошь! — вскричал Нелегкий исступленным голосом, с отчаяния, — ах ты арбуз!.. — да как хватится лбом об стену… Мысли так и брызнули искрами.
— Ага! — сказал он, — вот она! — и к Маиору на ушко:
— Ужасно как неприятно: в батальоне завелась секта скопцов!
— Того и гляди, что наживешь выговор; остановят представление к следующему чину!
— Это еще ничего; а вот что худо: поговаривают, что батальонный-то командир сам принадлежит к этой секте, сам развел ее…
— Я, я, развел ее! ах, злодеи! Это какой-нибудь тайный враг распускает такие слухи.
— Как начнется следствие, и эту клевету примут за истину, тогда что? Как сделают запрос, да если еще потребуют свидетельства…
— Это ужасно! осрамят, погубят!
— Ни в службе, ни в добрых людях не найдешь места…
— Ай-ай-ай-ай-ай! что делать!
— Поскорей жениться… в опровержение худых толков и подозрений…
— Да, нечего делать, одно средство — жениться!.. Черт знает, жениться!.. Враги, злодеи! какие распустили слухи!.. Да, ба! не таков дался — женюсь назло, женюсь на первой встречной!..
Распорядившись таким образом насчет Маиора, Нелегкий торжественно хлопнул себя по голове и сказал: Ай голова! — потом отправился к городовому Лекарю. Он сидел подле окна на улицу, в халате, красной ермолке и вписывал в золотообрезную книгу свои стихотворения; всего счетом 50 стихотворений. Он намерен был отправить их в Петербург для напечатания.
— Самая досадная для меня вещь — стихотворные поэты! — сказал Нелегкий, садясь на корточки подле Поэта. — С ними не сговоришь, их не удивишь никакой новой мыслью, не убедишь логикой; все народ с возвышенной душой, с непорочными чувствами, с вечным постоянством к неземной красоте! Любят только себя да природу!
Нелегкий взглянул, что пишет Поэт. Он переписывал стихи под заглавием: «К моему идеалу Анастазии», и громко произносил каждый стих, передавая его перу:
Я погружался в море жизни бурном;
Я все постиг, все испытал,
И на челе Урании лазурном
Я тайны чудные читал!
— Какая молодость и какая опытность! — думал Нелегкий. — Он, верно, перелюбил и всех женщин… У него тут и к Полине, и к Алине, и к Серафине, и к Графине!.. Притом же он влюблен в какой-то идеал, называемый Анастазией, который, может быть, еще в пеленках!.. Тут посредством внушения ничего не сделаешь: он привык только к внушениям поэтическим… Попробую посредством впечатлений.
О, Анастазия! —
воскликнул вдруг Поэт,—
где ты?.. Как сон исчезли
Мои надежды, сладкий сон!
Как дружно чувства все гигантами полезли
На неприступный твой балкон!..
Но взор твой свергнул их!.. о, как душа страдает
Вдали от невских берегов!..
— Ааа!.. вот что хорошо! вот что кстати! — шепнул Нелегкий. — Так вот что такое Анастазия… Однако ж надо узнать некоторые подробности. Удивительно ли видеть подобную красоту и достоинство и влюбиться! — прибавил Нелегкий над самым ухом Порфирия.
— Видеть! — вскричал Порфирий, — но почти не видеть, взглянуть только, не успеть даже разглядеть — и влюбиться!.. Вот любовь, внушенная свыше!..
— То есть с балкона! — прибавил Нелегкий. — Это чудо! Тут надо особенным образом распорядиться, надо употребить возвышенный, романический способ: сочинить героическую любовь Анастазии!..
Нелегкий свернулся вихрем, закружился по улице и надул что-то в уши бедной дворянке, которая ходила из дома в дом с засаленной челобитной к сиятельным особам.
Она воротилась к окну, подле которого сидел Поэт, вскинула руки, ахнула, вскричала: это он! это он! я нашла его! и — бросилась в дом, вбежала в комнату Поэта, грохнулась к коленам его, обняла их, проговорила: Порфирий, я нашла тебя! умираю у ног твоих!
Она была в камлотовом старом капоте, купавинское изношенное покрывало слетело с ее головы, распущенные волоса раскинулись по плечам.
— Боже мой! — вскричал испуганный Поэт. — Она без чувств! Кто она такая?.. Она назвала меня по имени… Не помню…
Схватив бутылочку лаванды со стола, он начал лить ей на голову, оттирать виски и пульс.
— Порфирий! — произнесла таинственная женщина, приходя в себя. — Порфирий, это ты! о, как я счастлива!
И она устремила на него черные, впалые глаза свои.
— Позвольте узнать… я не имею чести знать… — произнес смущенный Поэт.
— Вы… не узнаете меня! не узнаете! о жестокий!.. — И она зарыдала, закрыла лицо руками… — Жестокий! — повторила она, — зачем же вы пронзили сердце мое своим взглядом, зачем вы поселили любовь в бедную Анастазию!..
— Анастазия? — произнес Поэт, побледнев, рассматривая черты женщины.
— Да, Анастазия; вы не помните меня, милый, но неверный поэт!..
Она снова залилась горькими слезами и продолжала:
— Вы не помните!.. о, нет, вы только не узнаете меня. Вдали от Петербурга… я изныла, я увяла от страданий любви…
— В Петербурге!.. — проговорил Поэт.
— Да, в Петербурге: помните ли, вы прошли мимо балкона, на котором я сидела… взглянули на меня взором пламенным, страстным… а потом опять прошли и взглянули?..
— Неужели это вы? — вскричал Поэт. — Я самая.
— В Литейной?
— Да. Одного взгляда вашего достаточно было, чтоб погубить бедную девушку!..
— Да вы тогда встали и ушли…
— Я сама не помнила, что делала… я послала вслед за вами, узнать, кто вы; я хотела писать к вам, написала письмо и ждала, когда вы пойдете мимо балкона… но вы вдруг исчезли из Петербурга… Я узнала место, куда вы отправились на службу… в безумии страсти бросила дом родительский… пошла в виде богомольщицы в Киев… искать вас, умереть у ваших ног… На дороге я заболела… и вот видите, что любовь и болезнь сделали из меня!.. Вы меня не узнаете!.. о боже!..
— Милая Анастазия, не плачьте! успокойтесь! — повторял разжалобленный Поэт, сажая ее на канапе подле себя.
— Порфирий! — произнесла она, схватив его руку и прижимая к сердцу. — Порфирий! я хочу только умереть подле тебя!.. Пожалей только обо мне!.. Этого для меня довольно: любить ты меня не можешь… красота моя исчезла… пожалей меня, Порфирий!.. Я для тебя все бросила, отказалась от отца, от матери, от их богатства, от всего!..
— Анастазия! милая Анастазия! сколько жертв! и я… я не оценю этого самоотвержения для любви! о, нет!..
И Поэт, в исступлении чувств, хотел уже обнять Анастазию. Но она отдалила его от себя рукой.
— Нет, милый Порфирий, я могу тебя любить, лежать у ног твоих, смотреть тебе в глаза, быть твоей рабой… но не могу прижать тебя к своему сердцу: я не помрачу моей непорочности, не посрамлю имени отца моего!..
— Ангел! — вскричал Поэт, упав пред ней на колени, — скажи, что ты моя!
— Нет, Порфирий, только закон может назвать меня твоею… но… я не хочу быть твоей женой… Найди жену, которая бы вполне достойна была твоего сердца.
— Ты не хочешь быть моей? нет, ты моя! ты моя, Анастазия! это рука моя! это сердце мое! эти очи мои! все мое!
— Порфирий, Порфирий!
Но Порфирий лобызал уже руки, плечи, голову своей Анастазии.
— Клянусь тебе, ты моя! — повторял он. — Твоя судьба по предопределению соединена с моей.
— Ты клялся, Порфирий!.. любовь моя не может противиться твоей клятве.
Анастазия сжала Порфирия в своих объятиях. Бледное лицо ее загорелось от самодовольствия, глаза заблистали, раскинутые, как смоль, волосы помогли очарованию.
— Как ты прекрасна! как пленительна бледность твоя, на которой оживает румянец!.. О, опять тот же огонь в очах, который светил мне с балкона!.. Посмотри, послушай… я сейчас только писал о тебе:
О, Анастазия! где ты? как сон исчезли
Мои надежды…
вдруг в минуту грустной безнадежности, не только что знать взаимность, но даже видеть Анастазию, она является передо мной… Я не верю, сбылось это или это сон!..
— Нет, нет, не сон, мой друг, не сон! — вскричала Анастазия, сжимая его руку.
В это время пронеслась по улице почтовая коляска; в ней сидел военный.
Анастазия взглянула в окно и вдруг вскрикнула.
— Что такое! — чего испугалась Анастазия? — спросил беспокойно Поэт.
— Ах, мой брат! мой брат проехал; он, верно, скачет по моим следам!.. Спрячь меня, спрячь, Порфирий! — повторяла она, вскочив с места и удалясь за перегородку. — Порфирий, друг мой, нас разлучат!..
— Нас разлучат?
— Могут ли разлучить мужа с женой! — шепнул Нелегкий.
— Могут ли разлучить мужа с женой! — повторил Поэт.
— Но я еще не жена твоя; и каким образом, когда обвенчаемся мы?..
— Завтра же обвенчаемся тайно…
— Но как назовешь ты свою Анастазию?.. Мне нельзя назваться дочерью действительного статского советника и сказать свою фамилию — никак нельзя! без позволения родителей нас не будут венчать…
— Как же быть?
— Знаешь ли что, мой друг: я здесь остановилась в доме одной доброй женщины, которая сжалилась надо мною и предложила приют… я попрошу ее, она согласится назваться моей матерью… нечего делать!.. она же почтенная капитанша… Когда же мы обвенчаемся, то я пошлю сама к брату. Не имея уже возможности возвратить меня к родителям, он, из любви ко мне, будет за меня ходатаем, чтоб они простили меня и отдали назначенное мне приданое, сто тысяч деньгами да 500 душ…
— И прекрасно!.. Милая Анастазия, мне хочется, чтоб ты сбросила поскорей эту странническую одежду… Я пойду куплю шелковой материи… пунцового цвета… это мой любимый цвет!.. и одену тебя на свой вкус, нисколько не подражая этим глупым модам!.. Для меня так отвратительны глупые шляпки, корсеты, длиннополые платья, шали, платочки… Я тебя наряжу турчанкой!.. Мне ужасно как нравится чалма или шапочка, из-под которой рассыпаются локонами волосы… К тебе это пристанет!.. потом род тюники… шаровары…
— Ах, как это можно, мой друг, что я за мужчина!..
— Это предрассудки! ты сама увидишь, как хорошо! Я пойду куплю, что нужно… кстати, мне надо купить перчатки. Сегодня ввечеру… такая досада!.. бал у… как его!.. я должен буду хоть показаться там!.. до свиданья!..
Поэт поцеловал руку Анастазии и пустился бегом в ряды.
Я погружался в море жизни бурном,
Я все постиг, все испытал!—
напевал Нелегкий, несясь по городским улицам, с самодовольствием.
VII
Печатные пригласительные билеты на бал были получены из Киева не прежде, как за день до бала, разосланы чем свет в самый день бала; но это нисколько не потревожило городских барынь: им не нужна неделя или две для сборов и для заказов платья, наколок, прически по последней моде или новому фасону; у них весь праздничный наряд лежит бережно в сундуке, обитом железом, ждет терпеливо какого-нибудь торжественного события и иногда, чтоб не залежалось, — проветривается, чтоб не съела моль — обкладывается листовым табаком. Часа два-три очень достаточно, чтоб достать это платье из его заключения, обтряхнуть, обдуть, подчистить, пригладить, прикупить ленточек в лавке, вымыться, причесаться и нарядиться… даже найдется время для крика, для брани, для ссоры с мужем и для слез.
Однако же полученные билеты с оттиском амуров и вязей цветов произвели волнение в умах чиновных дам города; имея довольно времени для сборов, они посвятили утро взаимным посещениям и беседе о будущем бале. Каждой хотелось узнать: не ее ли только мужу с семейством сделана подобная честь, не забыли ли кого-нибудь пригласить, не пригласили ли кого-нибудь из недостойных приглашения; каждой хотелось высказать свои догадки: что это такое будет и как все будет, сколько будет счетом кавалеров и дам, танцующих и не танцующих, на сколько персон будет ужин, и прочее.
К Анне Тихоновне, супруге Стряпчего, с которой нам должно будет познакомиться, приехала на дрожках с фартуками супруга Казначея, с которой мы не имеем необходимости знакомиться.
— Вы на балу? — сказала она, входя в двери.
— Как же? я получила пригласительный билет.
— Получили?
— Получила; чему же тут удивляться!
— На свое имя?
— Нет, на имя мужа с семейством.
— Слава богу! Я думала, что только меня нашли безымянную и назвали семейством! Я и не понимаю этого обычая: как будто для мужей дают бал, а не для дам! и что за неучтивый адрес: его благородию Филиппу Климовичу Кондолубкину! Как будто не знают ни чина, ни того, что он кавалер и что на адресе пишется: «милостивому государю». А что всего лучше: знаете ли, кто приглашен?
— Ну?
— Да еще с женой!
— Кто же, кто?
— Как подал мне муж билет, я и говорю: Настька, сбегай к помощнице да попроси серег с антиком надеть только на вечер… Приходит назад… Что ж ты? «Помощница, сударыня, сама на бал приглашена, сказала, сама наденет; приказала просить извинения». Я так и ахнула!.. Да ей ли, дуре, на балы сбираться! пешком, что ли, она пойдет? а я с собой не возьму, ей-богу, не возьму!..
— Скажите пожалоста!
— Господи, думаю, уж не нашли порядочных людей в городе!
— Да, может быть, просили вашего мужа со штатом?
— Совсем нет! Просто такое же точно приглашение.
— По билету?
— Билет, печатной билет!.. и на такой же розовой бумажке!
— Верно, места будут по званью и по чинам; а в гостиную не пустят всякую сволочь.
— А как танцы начнутся да какой-нибудь кавалер поставит ее выше меня, а чего боже избави, еще в первую пару?
— Этого невозможно; вероятно, будет сортировка.
— Позволю я себя сортировать с кем-нибудь! Мне хоть и не ехать так в ту же пору! Скажу мужу, чтоб отблагодарил за сделанную честь.
— Нет, нет, полноте, поедемте!.. Посмотрим, что за чудеса будут. Мы составим свою партию, отдельную; да и кто ж нас сравняет с какими-нибудь? нас сам бог не сравнял! Поедем, поедем!
— Право, не поехала бы, да не хочется только заводить ссоры на первых порах.
— В чем вы будете?
— И сама еще не придумала… Думаю надеть кисейное, то есть не простой кисеи, а цветной. Хорошо ли будет?
— Пристойно, очень пристойно.
— Не надену ни за что! — Что ж так?
— Слава богу, я уже не девочка, не 14-го класса чиновница, чтоб показаться в люди просто в пристойном платье!
— Ах, боже мой, да нарядитесь хоть в парчу, кто вам будет завидовать!
— В парчу — не в парчу, а жаль, что не успею сшить платье из шали: теперь в моде шалевые платья.
— Слишком богато испортить шаль на платье!
— Муж купит новую. У меня шаль бур-де-суа[7] новехонька; а как это будет великолепно: на подоле бордюр в полтора аршина!
— Конечно, вы люди богатые, с доходами, вам надо отличаться от прочих!
— Не вам считать, Анна Тихоновна, наши доходы!
— Где ж нам считать казенный ящик; в нем, чай, и сама казна не досчитается!
— Уж, конечно, сударыня, лучше не считавши брать со встречного и поперечного!
Посчитавшись добрым порядком, казначейша вскочила с места — и вон, а Анна Тихоновна плюнула вслед за ней.
VIII
Бал в полном доме, который приспособлен к неге тихой семейной жизни, — это просто несчастие на целую неделю; жизнь посреди шуму, возни и пыли, тоска ничем не выразимая, горестное лишение всех приютных насиженных мест, расстройство обычного порядка, к которому привыкла душа и с которым расставаясь сердце то плачет, то сердится.
— Нет, черт бы драл, — кричит Роман Матвеевич, — если б знал я, что поднимется такой содом, я бы ни за что не дал бала!
Но это было позднее раскаяние.
Небритый, немытый, в халате, не знал он, где пригреть место: везде мытье, битье и катанье; везде лощенье, чищенье, установка и перестановка; кабинет его исчез, спальни не стало. Разоблаченные кресла и стулья разогнаны на середину комнат; столы и шкапы визжат под восковой суконкой. Тут толпа недоростков побрякивает хрусталем и фарфором, таская посуду из кладовой, как напрокат.
— Осторожнее! не стукни! — кричит ключница.
Тут толпа девок чистит мелом почерневшее от времени серебро.
— Тише! глупая! изомнешь! — кричит Наталья Ильинишна.
Тут толпа слуг-верзил ходит около стен с крыльями, метелками и щетками.
— Осел! ты видишь, что я иду! — кричит Роман Матвеевич.
Бабы носятся с тазами, с лоханками, с песком и сором, с тряпками и мочалками, с горячей водой и холодной водой, на босу ногу.
Хаос в доме Романа Матвеевича.
Он в отчаянии; только Зоя сидит спокойно в своей комнате, книгу читает и ни о чем не заботится.
Но в день ее именин все уже на месте, все в новом порядке, все тихо, все светло, никто нигде не ступи, никто ни до чего — не дотронься, — чтоб не замарать.
Начинаются другие заботы — стряпня на кухне; и там с непривычки хаос: везде нужен глаз, напоминанье и брань хозяйки. И этот день скомкан в заботы, скуку и тоску для бала. Обед на скорую руку; после обеда опять сборы и хлопоты — весь дом наряжается; только Зоя еще ни о чем не заботится, сидит близь окна, думы думает.
Но вот настал вечер. Наталья Ильинишна велит зажигать люстры. Она уже готова, в пышном гарнитуровом платье, обшитом широкими блондами[8]. На голове у нее пышный чепчик с тюлевыми лентами; вокруг шеи собольи хвосты рублей в тысячу.
Роман Матвеевич также готов: манжеты гребнем стоят, к петличке фрака привешены все знамения походов и заслуг. Он распоряжается, где ставить столы игорные.
Гости — страшное слово у нас: с ними нераздельна мысль о беспокойстве, о принуждении себя, о приеме, об усаживании, о занятии разговорами, о внимании к породе, значению в свете, богатству, красоте и безобразию… В этом слове нет уже удовольствия, радушия без расчета, угощенья без надежды на выгоду или на сбыт.
Кончив заботы и исполнясь ожиданием гостей, Наталья Ильинишна вздумала взглянуть на наряд дочери; а Зоя еще и не думала об наряде,
— Ты еще не одета! — вскричала с ужасом Наталья Ильинишна.
— Успею еще, — отвечала Зоя равнодушно.
В это время послышался чей-то подъезд к крыльцу.
— Гости, ведь гости уж на дворе, — вскричала снова Наталья Ильинишна и бросилась встречать гостей.
— Для кого мне одеваться? — говорила сама себе Зоя, садясь перед зеркалом и приказывая чесать голову.
— Для кого мне одеваться? — повторила она, — для подведомственных чинов Городничему и Судье? для уродов с пером за ухом? для полковых фертов?..
И три раза переменяла она свою прическу, три раза перешивали ей рукава и талию.
Еще не успели зажечь всех люстр, а званые гости толпами уже, как в море вал за валом, стремились в залу.
Шарканье, здравствованье, поклоны и еще поклоны, поцелуи в уста, приседанья, пожатие руки, рекомендации, чиханье, сто лет жизни, сто тысяч годового доходу, не прикажете ли табачку, покорнейше благодарю; новое и поношенное, талия под мышкой, талия ниже живота, крахмал и обручи, волоса собственные, накладные и шелковые, гребенки резные и обложенные бронзой, и прочее, и прочее, и прочее, и все, что составляет провинциальный живой калейдоскоп, на который смотрит, вытаращив глаза в окно, со двора и с улицы вся чернь городская и — ахает.
Сперва явился Стряпчий с женой, потом Заседатель со всем домом, потом разные чиновники с фамилиями, и вдруг — девятый вал окатил залу огромным семейством — две пожилые девушки, две взрослые, два подростка, тучная дама в чепце с бахромой и наконец — сам глава семьи, отставной служака, тащил за руку малолетнего сынишку, который прятался за него.
Войдя в залу, почтенный сослуживец Суворова произнес громогласно:
— Ну, кадет, что ж ты прячешься! шаркни и топни! скажи: здравия желаю, Роман Матвеевич и Наталья Ильинишна! Экой дикарь… Имею честь представить семейство мое: это две женины сестры, а вот Даша да Груня, мои дочери… а вот шалун, будущий кадет. Он у меня мастер плясать по-русски — не может слышать музыки, тотчас вприсядку!.. Ну, ну, целуй руку у Натальи Ильинишны, она тебе конфект даст!..
— Просим покорно! — говорили хозяева, встречая гостей и указывая гостиную; а между тем новые толпы теснятся» дверях. Городничий, Судья, секретари, столоначальники, и — снова девятый вал: Полковник с своими офицерами; но этот вал ударил вдоль стены, исключая Полковника, который прошел в гостиную.
Прибывшие дамы вытеснили, наконец, всех мужчин из гостиной; а чинопочитание и старшинство, наблюдавшееся в строгом смысле, производило ужасную суматоху, бесконечную пересадку с места на место.
Хозяйка предоставила эти счеты своим гостям. Иные без церемонии говорили: «Позвольте!», другие, почтительно вставая с своих мест, предупреждали учтивостию: «Не прикажете ли здесь сесть?»
Наталья Ильинишна не знала, кому отвечать, ее осыпали вопросами; несколько каких-то, вероятно, очень значительных дам в городе уселись на диване и около дивана и перекрикивали и друг друга, и всех:
— Давно ли к нам изволили приехать, Наталья Ильинишна?
— Наталья Ильинишна, как вам нравится наш город?
— Вы, верно, Наталья Ильинишна, скучаете здесь, потому что…
— Уж конечно, скучают, после губернского города.
— Почему ж так уверительно говорить, что Наталья Ильинишна скучает у нас!..
— Ах, почему ж, да это уж известно…
— Что ж тут известного, здесь также люди живут!.. Наталье Ильинишне негде было слова приставить.
— Позвольте познакомиться с вашей дочкой, Наталья Ильинишна, — сказала сквозь шум и споры прочих дам жена Стряпчего Анна Тихоновна.
— Ах, боже мой, да где ж она! — вскричала Наталья Ильинишна и приказала звать ее к себе.
Она совсем позабыла в хлопотах про свою именинницу. А Зоя одевалась-одевалась, повторяя: для кого я буду одеваться! — и вдруг раздумала одеваться, сбросила платье, надела реденгот, велела взять из комнаты своей свечу и села подле окна. Вероятно, прекрасная лунная ночь внушила в нее расположение к уединению.
Наталья Ильинишна ахнула, когда сказали ей на ухо, что Зоя еще не одета.
Испуганная, она прибежала в комнату Зои, — темнехонько.
— Зоя! Зоя!
— Что вам угодно? — отвечала Зоя.
— Что это значит? что с тобой? не больна ли ты?
— Голова болит.
— Я думала, бог знает что с тобой сделалось!
— Я не знаю, что ж еще нужно? не явиться же с жалким лицом.
— Ты страмишь нас: гости съехались, хотят познакомиться с тобой, а ты прячешься! Подумают, что ты урод, которого нельзя показать в люди.
— Что ж делать?
Наталья Ильинишна стала сердиться: Зоя равнодушно выслушала гнев ее. Наталья Ильинишна стала просить ее, чтоб она хоть на минуту вышла в гостиную.
— Я выйду, если вам угодно, — отвечала Зоя.
Снова начала она свой туалет; а между тем Наталья Ильинишна предуведомила гостей своих, что Зое сделалось дурно, но что она, немного погодя, представится им.
Между тем Роман Матвеевич засадил почетных гостей в вист и бостон и сам сел играть; между тем полковая музыка загремела польское,[9] начались танцы.
В числе званых гостей был и незваный гость. Этот гость ни пришел, ни приехал; его не встречали и не усаживали, никто об нем не думал, никто не замечал его, никто с ним не разговаривал; несмотря на это, он не жался в углу, был очень развязен, ходил из комнаты в комнату, мешался в игру, в танцы, в разговоры, шептал что-то многим, и казалось, что все соглашались с его словами, не противоречили ему и, не отвечая вслух, как будто говорили: именно так!.. и подставляли с любопытством к нему ухо.
С одного лица срывал он улыбку, с другого гримасу. Обращение его даже было слишком вольно: то подсматривал он карты и шепотом пересказывал чужую игру, то подставлял танцующим дамам и кавалерам ногу и сбивал их с такта. Но любимым его занятием было сочинение сердечных интриг. Из каких доходов служил он всем страстным сердцам — этого нельзя было понять; вероятно, это составляло страсть его собственную, страсть, полную самоотвержения, заботящуюся только о счастии других: он был поверенным сердца у всех и каждого. На него, казалось, возложили свои надежды и наши женихи для приискания им невест; только Поэт был равнодушен к его заботам: забывая свою Анастазию, он засматривался то на ту, то на другую девушку, а иногда и на женщин. Полковник же, Городничий, Маиор, Судья, Поручик и Прапорщик перемолвились с незваным гостем, и он каждому по очереди-указал на шесть девушек, дочерей помещиков, приехавших на бал к Роману Матвеевичу из окрестностей города.
Каждому из женихов наших понравились выбранные незваным гостем невесты, каждый прошептал: мила, очень мила! волочусь за ней!
Девушки тоже как— будто поручили незваному гостю выбор женихов; и он показал каждой на суженого. Не понравились только двое: Городничий да Судья.
— Неужели этот старикашка намерен на мне жениться? — я не пойду за него! — сказала предназначенная за Городничего, который уже подсел к матери ее с своим почтением.
— Не пойду за него!.. а за кого же?.. за молодого?.. а?..
— Пойду! пойду! только пусть скорей присватается!
— Мне не нравится этот толстяк! — говорила другая про Судью.
— Тем лучше, что не нравится: иначе это была бы измена; притом же у такого Гименея и Амуру будет место.
— Пойду, пойду, только пусть скорее присватается! — отвечала и другая.
И вот Полковник прошелся два раза польское с какой-то полненькой Юлианой Игнатьевной; не сводит с нее глаз, и она не сводит с него глаз; он подсел к ней, завел разговор…
— Как я счастлив, что…
— И мне приятно, что…
Одним словом, они поняли друг друга.
Маиор волочится за какой-то Анелией Доминиковной.
Поручик за Сусанной Людвиговной.
Прапорщик за Розой Самуиловной.
Городничий за Кларой Юстиниановной.
Судья за Агнессой Викторовной.
Все они ужасно как довольны своими паннами, а панны довольны ими, — симпатия творит чудеса.
После второй кадрили незваный гость успел уже свести каждого с паном ойцем и с паней маткой, и в разных углах залы можно было бы слышать:
— Пршепрошем пана до-нас!..
Приглашение было принято с восторгом.
— Ну, теперь дело пойдет само собою! — сказал незваный гость, и — его как не бывало.
В комнате игорной тишина, нарушаемая только отрывистыми словами: шесть! восемь!.. вист!.. во вторых!.. два онера!.. двенадцать!.. А! это ужасно!.. в сюрах!.. Пропали!
В гостиной, вокруг стола с вареньем и конфектами, говор хаотический.
В зале гром музыки и шарканье.
Но вдруг в гостиной говор внезапно замолк, языки как будто отнялись. В зале все как будто мгновенно окаменело, обратясь лицом к дверям, откуда вышла Зоя.
Зоя вышла.
— Тс! — шикнул Полковник, обращаясь к музыке и махнув рукой.
Музыка повиновалась приказанию командира; кавалеры поклонились дамам, не кончив экосеза; все девушки бросились к Зое; но Полковник загородил всем дорогу.
— Приятный сегодняшний день, — начал он, обратясь к Зое, — потому что сего дня именины… с чем…
— Покорно вас благодарю! — сказала Зоя, перервав приветствие и подставляя щечку паннам.
Она обошла всех панн, спросила о чем-нибудь каждую, сорвала с уст каждой ответ вроде: да-с, как же-с, так точно-с, — и остановилась посреди залы, как будто ожидая, не придет ли еще кто-нибудь здороваться с ней и поздравлять ее. Около нее составился круг из девушек, которые, не решаясь сами начинать разговора, ждали, не спросит ли их о чем-нибудь Зоя; за девушками круг мужчин, и все они также устремили на нее глаза; поменьше ростом и чином приподнялись сзади на цыпочки.
Зою нисколько не смущало это странное положение; она равнодушно осматривала всех и, казалось, думала: откуда собралось столько глупых людей мужеского и женского пола? — чего им от меня хочется?
На кого Зоя ни взглянет — все от ее резких взоров краснеют и потупляют глаза.
— Вот невеста! — подумали чуть-чуть не вслух Полковник, Маиор, Поручик, Прапорщик, Городничий и Судья. — Вот совершенство, чудо красоты!.. Ах ты, господи, что за прелесть! — повторяли они мысленно.
— Дело решено, я без памяти влюблен! — прибавил каждый из них.
Только Поэт смотрел-смотрел на Зою и — у него родилась прекрасная мысль в голове:
«О ты, которая…»—
прошептал уже он; но вдруг слова Зои прервали его восторг.
— Что ж мы не танцуем? — спросила она.
— Надо сделать ей честь, пройти польское, — сказал про себя Полковник, обращаясь к полковому адъютанту и приказывая сказать музыкантам, чтоб играли польское.
Между тем как он натягивал лосиные перчатки, а музыка поверяла инструменты, продувала флейты и фаготы, — Поручик подскочил к Зое и ангажировал ее на мазурку.[10]
— Позвольте вас просить на польское! — сказал Полковник, подходя к ней и мигнув музыкантам, чтоб они начинали.
— Я уже ангажирована, — отвечала Зоя. Музыка грянула польское.
— Что это значит? — вскричала Зоя, обратясь к Поручику, — прикажите играть мазурку!
Но Поручик заметил грозный взор командира своего и не осмеливался приказывать противное тому, что он приказал.
Однако ж волю Зои торопились исполнить все, не состоящие под командой Полковника.
— Шш, шш! мазурку! — воскликнули несколько голосов. Но и музыка полковая знает порядок службы — продолжает польское.
— Мазурку прикажете? — сказал Полковник, обращаясь к Зое.
— Извольте, следующую с вами, — отвечала она ему.
— Мазурку! — вскричал Полковник.
«Мазуречка панна, не кохайся дармо!»[11] — затрубила, задудила, зазвенела и забарабанила музыка. Зоя встала на место.
— Вы, сударь, никакого приличия не знаете! — шепнул Полковник Поручику.
— Где ж мой кавалер? — спросила Зоя.
— Извольте идти! что вы стоите? Ангажировать умеете, а танцовать нет! — сказал еще сердитее Полковник.
Поручик с нерешительностию подал руку Зое. Мазурка началась. Его ноги путались, переплетались от страха; он задевал за всех, толкал, останавливался, чтоб извиняться, и не дерзал притопнуть по обычаю.
Полковник стоял против него; смотрел на Зою страстно, на Поручика грозно и пожимал плечами.
— Извольте посмотреть на него, — говорил он стоявшему подле него штаб-офицеру, в эполетах, которые отделялись от плеч, как распахнутые крылья, готовые к полету, — он страмит весь полк!
— Не понимаю-с, он кажется быть не в своем духе; я, однако ж, не замечал за ним никогда такой неисправности, — отвечал Маиор.
Зоя как будто сжалилась над Поручиком: после второй фигуры она предложила кончить мазурку.
— Теперь я могу и с вами танцовать, — сказала она Полковнику.
— Прикажете польское?
— Нет, мазурку.
— Мазурку… но, может быть, польское будет для вас спокойнее…
— Я не люблю спокойствия.
Зоя встала на место. Встал подле нее и Полковник, приподняв плеча до самых ушей, приотставив ногу и растягивая на руках перчатки. Однако ж заметно было, что строгою фрунтовою его наружностию овладела робость. Музыка заиграла, круг двинулся, Полковник подпрыгнул было, но не попал в такту; еще раз — ив другую не попал. Первый неудачный шаг опасен и в кампании, и в компании: он часто лишает бодрости целую армию, не только что одного Полковника.
Полковник смутился и начал ходить;[12] но Зоя начальственным тоном напомнила ему устав мазурки.
— Что это значит, господин Полковник, вы, верно, забыли, что в мазурке не маршируют?
Поневоле каблук его должен был отделиться от полу.
— Вы, верно, живали в Польше?
— А что-с?
— Это видно по вашей манере танцовать мазурку.
Эти слова были так же могущественны, как слова полководца, знающего, что для успеха — в храбрых должно возбуждать бодрость, а в трусах трусость, по системе гомеопатической.[13]
Первым говорит он: «Друзья, я уже читаю в глазах ваших победу! да здравствуют победители!» — и храбрые воины ломят сквозь ад.
Трусам говорит он: «Друзья, не оборачивайся затылком к смерти: пропадешь, как собака!» — и трусы лезут, вытаращив глаза, на смерть, — и смерть отступает от них, как от храбрых.
Полковник притопнул и пошел, и пошел, и пошел! — глаза его как будто спрашивали Зою и всех окружавших мазурку: каково?
Зоя тешится, назначает фигуру за фигурой. От Полковника пышет уже огонь; пот градом; он смочил весь платок свой; но предложить кончить мазурку, сказать: я устал, — стыдно; притом же Зоя говорит: «Я никогда не танцевала с такой охотой мазурку».
— Как я счастлив! — отвечает Полковник. — Вы любите полковое ученье?
— Да, — это довольно занимательно.
— Я для вас всякий день буду делать полковое ученье, Зоя Романовна.
— Вы замучите солдат.
— Э, помилуйте, ничего-с!.. А увертюры вы любите?
— Я люблю концерты.
— У меня музыканты непременно будут играть концерты.
— Вы не устали? — сказала Зоя.
— Ах, как можно! нисколько!
— Так мы протанцуем еще фигуры три и кончим мазурку «кошкой и мышкой».[14]
Когда началась «кошка и мышка», Полковника можно было выжать как губку, напитанную водою. Забыв свою ненависть к расстегнутому мундиру, он распахнул его; и хотя стан, выпрямленный обязанностями службы в струнку, нисколько не годился уже для ловли мышки, но он не отставал от Зои, преследовал ее сквозь арки рук, обращающиеся внезапно в стрелки готического свода, гнулся в три дуги и заслужил всеобщее рукоплескание, поймав, наконец, очаровательную мышку.
— А? что не танцуешь? — сказал он с самодовольствием, проходя мимо Маиора.
— Не пройтиться ли и мне с Зоей Романовной, — говорил про себя Городничий в раздумье. — Польское опоздал!.. хоть бы экосез пройтиться!.. Преглупо теперь танцуют сломя голову! Как жаль, что теперь совсем оставили польское с разными фигурами. Самый приличный танец для благородного общества… Да все равно: я приглашу на польское!
Едва Городничий сделал несколько отважных шагов по направлению к Зое, как вдруг, откуда ни возьмись, Поэт:
— Не угодно ли вальс?
— Проклятый! — прошептал Городничий.
— Ах ты, медицина! — подумал и Судья, который также собирался пройтиться с Зоей Романовной польское.
Вальс гремел. Восторженный Поэт летал с Зоей.
В это только время выставилось вперед и обнаружилось новое лицо, новый танцор, который сбирался уже отхлопнуть Зою, притопывал такту ногой и, хлопая рука об руку, произносил почти вслух: ейн-цвей-дрей, ейн-цвей-дрей!
Это лицо был холостой инвалидный Подполковник, позабывший на долговременной службе свой родной язык и не научившийся в продолжение 50 лет усердия и деятельности русскому языку; это был Эбергард Виллибальдович, которого сам Нелегкий — при выборе семи женихов — не считал уже к чему-нибудь годным.
— Какая прекраснейше! — думал про себя Эбергард Виллибальдович, догоняя взорами летающую Зою, — хоц доннер веттер! Я пы ошень шелал шенильси на нем!.. Ейн-цвей-дрей, ейн-цвей-дрей!.. Какой талья! какой глазе! ейн-цвей-дрей! надо вальцен немного!
Едва Поэт опустил из рук Зою и она бросилась, запыхавшись, в кресло, вдруг Эбергард Виллибальдович подлетел к ней, пристукнул ногой и хлопнул по родному обычаю в ладоши под самым носом Зои.
— И сморчок танцует! — прошептала Зоя. Эбергард Виллибальдович повторил пантомиму приглашения на вальс.
— Нечего делать, чтоб сравнять их достоинства, надо танцовать и с этим! — подумала Зоя и подала руку Эбергарду Виллибальдовичу.
— Ейн-цвей-дрей, ейн-цвей-дрей! — шептал он, подвигаясь вперед медленно и как будто прицеливаясь к такте ногами; шел-шел и вдруг развернулся, обхватил талию Зои и начал перекидывать ейн-цвей-дрей…
— Браво, браво! и Булгар Филиппович танцует! — вскрикнули дамы. Составился круг зрителей. «Ейн-цвей-дрей», произносимое сперва шепотом, становилось слышнее и слышнее, звучнее и звучнее — и, наконец, раздавалось по зале во всеуслышание.
Поднялся хохот; все стали вторить Эбергарду Виллибальдовичу, повторяя так же: ейн-цвей-дрей, ейн-цвей-дрей!
— Нет, это уже слишком! — сказала Зоя вслух и, вывернувшись из рук Эбергарда Виллибальдовича, который долго 1чце вертелся один, волчком жужжа: ейн-цвей-дрей, — но, наконец, ударился в толпу любопытных и остановился, сказав: хоц доннер веттер!
К Зое бросилась было толпа кавалеров с «не угодно ли», но она ускользнула от них и скрылась. Только ее и видели.
Этим и заключились танцы. В залу втащили длинный стол, подали ужин. За ужином хватились Зои; но она была уже в постеле.
Провожая гостей, Роман Матвеевич и Наталья Ильинишна, по русскому гостеприимному обычаю, просили не забывать их, жаловать без зову, на чашку чаю или откушать — когда угодно, мы всегда рады гостям!
IX
— Зоя!.. Какое прекрасное, поэтическое имя! — думал Поэт, возвращаясь с балу домой почти на рассвете. — Какое совершенство красоты, Зоя!.. Какой игривый ум!.. Когда я се спросил: вы, конечно, занимаетесь литературой? — Как же, — отвечала она, — я иногда даже и сочиняю эпистолы[15] в прозе. — А я, сдуру, не расслыхал последнего слова, да и спросил: какой размер вы предпочитаете? Преглупой вопрос! К счастию, она обратила его в шутку: я не люблю ни мерить, ни весить, — сказала она. Что, бишь, я еще спросил ее?.. Да: любите ли вы чтенье? — Очень. — И библиотеку имеете? — Как же. — Большую? — Да, книжки толсты. — Плутовка!.. а я еще глупее спросил: вы сами или ваш батюшка составляли ее? — Нет, ее составляли в Петербурге, — отвечала она, как будто не поняв глупого моего вопроса… О, какое простодушие и вместе острота!.. Зоя… покоя… признание немое… от чего я… полуденного зноя…
Разговаривая сам с собой и прибирая рифмы к Зое, наш Поэт подошел к своей квартире; торопливо вбежал он на крыльцо, в каком-то забытьи влетел в свою комнату и — оцепенел.
На диване, раскинувшись, лежала Анастазия и громко храпела. Нагоревшая свеча слабо освещала бледное, худое ее лицо; глаза и рот полуоткрыты, зубы оскалились, зрачки неподвижны — она была страшна.
Порфирий охладел от ужаса, припоминая все, что сбылось с ним в этот день: Зоя, чудный призрак сладкого сна и какое-то обезображенное жизнью существо — наяву; страсть и отвращение, ангел и демон.
— Черт знает! — шептал Порфирий, заходив по комнате взад и вперед и не зная, что ему делать. — Откуда пришла эта Анастазия! черт знает!.. она меня разжалобила…
И Порфирий остановился против лежащей женщины, взглянул на нее.
— Ух, какая!.. фу!.. Что мне с ней делать?.. Ах, господи! что я сделал!
И Порфирий, ударив себя в лоб, снова заходил по комнате.
— Послушайте, — произнес он наконец, подойдя опять к дивану и дернув за руку женщину.
— Ну! подвинься! — сказала она сердито сквозь сон, толкая спиной стену.
— Уф! это какой-то дьявол, а не Анастазия!.. Послушайте! — повторил Порфирий.
— А?.. — проговорила она в нос, протирая глаза. — Ах, Порфирий, это ты!.. А мне какой сон приснился… Ждала, ждала тебя, плакала, плакала, истомилась и не чувствовала, как ты вошел…
Порфирий ходил по комнате в беспокойстве, не зная, что ему говорить с ней.
— Ты, верно, устал, дружочек?.. ложись, успокойся…
— Как это можно! — вскричал Порфирий.
— Что, как можно?
— Я при даме не могу… извините… мне стыдно!
— Стыдно?.. при мне стыдно!.. что ты говоришь, Порфирий?
— Да-с, стыдно… я холостой человек… вам неприлично…
— Мне неприлично?.. так я здесь лишняя!
— Конечно-с… я не могу вас держать у себя…
— Ах, я несчастная! он меня выгоняет!.. Соблазнил мою душу, свел меня с ума, заставил бежать от отца и матери… Ай, ай, ай!.. я умираю, умираю!..
— Прошу вас покорно не кричать!.. что это такое!.. люди услышат, бог знает что подумают!
— Умираю, умираю! — кричала Анастазия, метаясь по дивану.
— О, боже мой! — вскричал Порфирий, всхлопнув руками и заходив по комнате.
Из распахнувшегося платья на груди отчаянной Анастазии выпал на пол засаленный пакет.
Порфирий поднял его, развернул. В нем были два листа бумаги, сложенные на четверо: один из них пашпорт на имя прапорщицы Ульяны Пршипецкой, другой следующего содержания:
«Сиятельнейший князь, ваше сиятельство, Лишившись на поле брани мужа моего, убитого в последнюю отечественную войну, на турецких границах, при крепости Варшаве, в чине аудитора, с тремя малолетными грудными детьми…»
Порфирий не успел еще дочитать, как вдруг мнимая Анастазия вскочила с дивана, бросилась к нему.
— Нет! — вскричала она, — я от тебя не отстану!.. нет, соблазнитель! ты лишил меня чести, сманил от отца и матери!..
— Прочь! — вскричал Порфирий, оттолкнув ее. Бумаги посыпались на пол.
— Я, прочь?… жена твоя прочь!.. Ты кого упрашивал давиче?.. Чьи целовал ты очи?..
— Извольте, госпожа Пршипецкая, собрать свои бумаги с полу и идти…
— Пршипецкая? так что ж, что Пршипецкая! Для тебя же назвалась Пршипецкой!..
— Извольте отправляться к своим грудным детям! — вскричал Порфирий, — покуда я не послал за полицией!..
— Обманщик, лекаришка! дуб, пень, колода, мешок, дылда, лотва, мерехлюндия!..
Осыпая бранью Порфирия, госпожа Пршипецкая собрала бумаги свои, накинула платок на голову, схватила со стола кусок пунцового гроденапля,[16] купленного Порфирием на тюнику для обожаемой Анастазии, и — бросилась в двери. Из полузатворенных дверей высунула она язык, плюнула чуть-чуть не в лицо бедному Поэту, вскрикнула: у-у! писаришка безмозглой! — и исчезла.
Усталость, клонящий сон, Зоя, хаос… бродили в мыслях Порфирия; приперев двери на крюк, он бросился в платье на постель и, вздохнув глубоко, заснул.
X
Бал Романа Матвеевича сделал ужасный переворот в городе. В полковом штабе, в полиции и в уездной суде все вздыхали; мысль о Зое вмешалась во все производства дел. Начальство думало о ней молча; но вся подчиненность канцелярии думала о Зое вслух; и иногда, в восторженных разговорах шепотом о ее красоте, раздавалось громогласно: прелесть, как хороша!
Часто, однако же, для прекращения неуместных восклицаний, слышно было строгое: что-с!
— Ничего… бумага-с, — отвечали неосторожные.
Слово: то-то-с — прерывало все восторги. Пламенное чиновное сердце садилось смиренно на место, а душа снова начинала вникать в смысл прошений по пунктам или в шаги.
Задумчивости и рассеянию, которые постигли всех после первых явных восторгов, не было примера.
Прапорщик, отуманенный любовью, вместо кивера прикладывал руку к сердцу, забывал расстегивать которую-нибудь из пуговиц и — получал выговор.
Поручик, ослепленный красотою Зои, почти при каждом новом построении взвода задумывался: где дирекция?[17] направо или налево? — и получал выговор.
Маиор, разнеженный чувствами любви, из злого фрунтовика вдруг сделался добрым и — получал выговор.
Полковник, желая угодить Зое, забыл о шагах, о ученье поодиночке, по отделениям и шереножное ученье; почти всякий день у него на плаце ученье с музыкой и маневры по большой улице, мимо дома Романа Матвеевича. Полковому капельмейстеру приказал он, чтоб музыка не смела играть увертюр, а играла бы концерты. Он изморил всех концертами и маневрами мимо дома Романа Матвеевича, — и не получал ни от кого выговора.
Городничий также, чтоб угодить сердцу своему, нашел необходимым отделить квартирную комиссию от полиции и поместить на большой улице против дома Романа Матвеевича. Это отделение полиции ужасно как его занимало: несколько раз в день приезжал он справляться, кто именно требует квартир и отведены ли? Вся деятельность полиции концентрировалась против окон дома Романа Матвеевича; тут было сухо во время слякоти, полито во время жаров и пыли; тут нельзя было спотыкнуться даже трезвому, ни крикнуть охриплому. На все прочее, не имеющее никакого отношения к дому Романа Матвеевича, Городничий мало обращал внимания и — не получал ни от кого выговора.
Только с одним Эбергардом Виллибальдовичем Городничий не мог сладить: Эбергард Виллибальдович приводил его в отчаяние. Он вздумал муштровать свою инвалидную роту на площадке перед домом Романа Матвеевича. Барабан, пикулина[18] и ейн-цвей-дрей, раз-тва! ежедневно, в продолжение целого утра, не умолкали.
— Господин Подполковник! в квартерной комиссии невозможно заниматься от вашего грохоту и свисту! — говорил Городничий Эбергарду Виллибальдовичу.
— Затыкайте свой ухо! — отвечал Эбергард Виллибальдович и — продолжал муштры.
Судья после бала совсем потерял смысл в делах: все казалось ему темно, все следственные дела неполны, все требовали переследований и справок. Как только сядет он на судейское место, так голова кругом, кровь заволнуется, сердце застукает.
В продолжение тридцати лет сидения за столом: то судейским, то обеденным — он разжирел, как Додо;[19] у него был и нос с крючком, и лапа с когтем.
На обыкновенных людей неудовольствия наводят бессонницу; а на него все неудовольствия от малых до великих наводили сон; досада его и даже месть выражались всегда страшным аппетитом: казалось, что он в супе, в соусе и жарком пожирал всех своих недоброжелателей и толстел на счет их. Наружность его, как полный месяц, вечно улыбалась; но иногда выражалась на нем и тоска, — не тоска по родине или по милым сердцу; но тоска по обеде, когда дела задерживали его в суде долее обычного часа трапезы.
Задумав жениться и избрав целью намерений своих именно Зою, он никак не воображал, чтоб постоянные мысли о Зое и будущей супруге имели влияние на его здоровье, кружили голову, производили трепетание сердца, наводили бессонницу и отнимали аппетит.
Несмотря на то, что весь город не имел доверенности к юному городовому Медику и Поэту, Судья объявил ему о внутреннем своем расстройстве. Желудок обыкновенно отвечает за все внутренние части тела, точно так же, как спина за наружные; и потому наш Медик и Поэт Порфирий прописал исправление желудку: самую кислую микстуру и самую строгую диету.
В несколько недель он снял с ног Судью и уложил в постелю. К счастию, что для противодействия излишеству положительных средств являются в помощь бедному человечеству средства отрицательные. Из числа их явился к нашему Судье в помощь магнетизм.[20]
Какой-то последователь Мессмера, которого мы назовем Онеиропатом,[21] явился к Судье по какому-то больному тяжебному делу; и вот, оба они обязались подать друг другу руку помощи.
— В неделю вы будете здоровехоньки! — сказал Онеиропат Судье и, посадив его в кресла, начал обаять таинственным руководством по струям облегающей тело атмосферы. Сперва пробежали по больному мурашки, потом почувствовал он какую-то переливающуюся в себе теплоту, потом казалось ему, что на его веках повис свинец; потом почувствовал тяжесть и дремоту, потом усыпление, а наконец ничего не чувствовал. Сомнамбулизм[22] овладел им, и он так всхрапнул, что испуганный Онеиропат отскочил от него на несколько шагов.
— Как вы чувствуете себя?
Больной снова всхрапнул отрывисто.
— Подумайте хорошенько, какое средство должно употребить для излечения вас?
Больной в ответ протяжно просипел носом, потом просвистел, как ветер в ущелье.
— Это значит, что сон лучше всего поможет ему, — сказал Онеиропат, оставляя своего пациента покоиться в креслах.
Проспав около часу высокостепенным сном, больной вдруг почувствовал, что на креслах протяжное положение неловко. Не открывая глаз, но руководимый каким-то внутренним созерцанием, он встал и пошел прямо к постеле, — лег и захрапел снова.
— Как вы себя чувствуете? — спросил на другой день Онеиропат своего пациента.
— Кажется, хорошо… Спал также, кажется, хорошо… Боюсь только, не фальшивый ли это сон? — отвечал Судья.
— Напротив, — сказал Онеиропат, — это истинно магнетический сон, сон искусственный, но не фальшивый.
— И действительно… в самом деле, я спал как-то совсем не так, как прежде сыпал; только знаете ли что: мне как будто ужасно как хочется поесть чего-нибудь…
— Подумайте, — сказал важно Онеиропат, — что бы вы съели с большим вкусом? Не видали ли вы во сне какого-нибудь блюда, которое соблазняло вас приятным своим запахом?.. Подумайте.
— Во сне?.. Кажется, что-то было… да, да, да, именно: перед самым пробуждением представилось мне… эдак, знаете… часть телятины, молочной, жирной!..
— И прекрасно! Это значит, что магнетизм возбуждает в-вас деятельность органического питания.
— Я послал бы в трактир… там… чудо что за телятина!.. Так бы и съел!
— И прекрасно!
— Только боюсь я, не фальшивый ли это аппетит?
— Помилуйте!.. конечно, это еще не натуральный аппетит, а искусственный; но не фальшивый.
— То-то я чувствую, что есть тут что-то ненатуральное…
— На вас особенно благодетельно действует магнетизм; еще несколько магнетизирований, и я вас приведу в полное магнетическое состояние в отношении себя: вам нужно будет только подумать обо мне, и вы тотчас заснете сладким, пользительным сном.
— Вот странно!.. Только подумать?
— Даже только вспомнить.
Потому ли, что часто изнеможенное тело, исторгнутое из рук мачехи-медицины и возвращенное матери-природе, как будто обрадуется и начнет оживать, поправляться видимо, не встречая насилия и отказа в необходимом себе; или потому, что последователь Мессмера в самом деле овладел тайною чудного воскрешения сил, только Судья в несколько шей стал краснее и толще прежнего.
Дозволив пациенту своему заниматься службой, Онеиропат уехал, благодарный Судье, который, с своей стороны, употребил что-то вроде судебного магнетизирования к восстановлению сил тяжебного дела: оно также встало на ноги и пошло твердым шагом по инстанциям.
Магнетизм имел сильное действие на Судью. Во время суждения о важных делах, дрема долила его в присутствии; едва придет ему на мысль магнетизер — кончено! сон начинает клонить непреодолимо, и Судья, притворно жалуясь то на головную боль, то на боль под ложечкой, торопится домой. Но однажды, вспомнив роковое имя магнетизера, он не мог не покориться сладости сна во время чтения тысячелистного экстракта[23] из одного дела «О подставленных фонарях и о прочем». Прошел час шабаша, прошел час обеда, настал час вечерний… Секретарь продолжал читать, воображая, что Судья внимательно слушает, склонясь на руку, прикрыв глаза и увлеченный деятельностию службы, не хочет откладывать чтения до следующего заседания.
Когда совершенно смерклось, заседатели решились доложить Судье, что по причине неимения в суде свечей не угодно ли будет ему отложить чтение экстракта.
— Уф, хм! — произнес сквозь сон Судья, потягиваясь, — кажется, я долго спал?..
— Часов шесть-с…
— Ай, ай, ай! — сказал он, очнувшись и осматриваясь, — знаете ли, господа, ведь это я спал искусственным сном: черт знает, магнетизер испортил меня! Едва вспомню его, так и начинает клонить…
— Это удивительно! — восклицали заседатели, слушая его рассказы про действие магнетизма.
— Да, ей-богу, удивительно! Я не знаю, что делать! не знаю, как выжить из памяти этого проклятого магнетизера! — говорил Судья, торопясь домой удовлетворять магнетический аппетит.
Неблагодарность к средствам и людям, подавшим нам помощь в черный день, есть также одно из свойств, которыми может похвалиться иной человек перед животными.
Восстановив и сон, и аппетит, Судья решительно вознамерился искать руки Зои Романовны.
— Завтра же иду к Роману Матвеевичу на вечер и приступаю к делу! — сказал он, отходя на сон грядущий.
XI
Занявшись магнетизированием Судьи, мы забыли упомянуть о важном обстоятельстве; упомянув, каков был бал у Романа Матвеевича и что на оном происходило, нам должно было писать главу о том, какие после вышеозначенного бала последствия приключились.
Балом Романа Матвеевича были все очень довольны, оказанною честью и гостеприимством — необычайно довольны, возвратились домой на рассвете упитанными тельцами — сыты душа и тело; оставалось лечь спать, спать до полудня и потом не нахвалиться балом Романа Матвеевича, Романом Матвеевичом, Натальей Ильинишной и Зоей Романовной… Не тут-то было: проснулись — и всё недовольно и балом, и Романом Матвеевичем, и Натальей Ильинишной, и Зоей Романовной. Физиологи и психологи сказали бы, что это неудовольствие происходит от внезапного лишения удовольствия и что человек, одаренный постижением «идеала совершенства» во всем, поневоле видит во всем недостатки; но это совсем не от того произошло: причина была гораздо проще.
Когда проведал незваный гость, — в котором, верно, узнали все Нелегкого, — когда проведал он про все, что случилось на балу после его отбытия, так и грохнулся оземь; катался, катался ковылем по полю, ныл, ныл, уткнувшись, то в скважину, то в ущелье, мыкал, мыкал горе на городских конях, заплетая им колтун, — ничто не помогало.
Так как в нечистой силе нет предвидения, то Нелегкий никак не воображал, чтоб все семь чинов, избранных им в женихи, вопреки его распоряжениям, влюбились в одну и ту же Зою, которая у него и в расчете не была: совсем вышла из головы, не являясь долго в гостиную.
— Ах ты обстоятельство! — прожурчал он, зная, как трудно помочь этому и что пламень любви, так же как антонов огонь,[24] ничем не потушишь. Задумывал Нелегкий употребить средство «similia similibus curantur»[25], т. е. излечить любовь любовью; но во всем городе не было similii, которая хоть сколько-нибудь уподоблялась бы Зое.
Нелегкий попробовал действовать на своих семерых посредством обидного мнения: надул в уши всем бывшим на балу разных суждений и осуждений, особенно дамам, в отношении красоты и достоинств Зои, — и вот заговорили:
— Что это за бал! такой ли бал бывает!.. С таким огромным состоянием и не уметь дать порядочного бала!.. Роман Матвеевич точно мужлан, в вист да провист!.. а Наталья Ильинишна: трр-трр-трр-трр-трр-трр… обрадовалась, верно, что было перед кем поважничать!.. Назвали разной сволочи!.. «Честь имею рекомендовать мою дочь!..» Хороша дочка! поздороваться порядочно, слова сказать с гостями не умеет!.. Говорили, что она хороша — жалости какие! и румянец-то какой-то ненатуральный, взгляд без привлекательности, волосы скомкала под гребенку, разбросала локоны по сторонам, да и на!.. Ни учтивства, ни приятности, ничего нет; только ножка хороша, правду сказать, что хороша… а уж физиогномия — нисколько.
Эта желчь, изливаемая прекрасным полом города на Зою, нисколько не вредила ей во мнении семи избранных; они, скрывая любовь свою, боялись, однако же, заступаться за чгсть Зои, но каждый шептал про себя с негодованием:
— Чумички, ветошницы! и вы смеете говорить о красоте Зои!..
А Поэт, отворачиваясь, произносил тихо:
О верх многотерпенья!
И эта тварь еще жива,
И произносит имя божества
Без чувств благоговенья!
Нелегкий, видя, что общее мнение не действует на влюбленных, весь вспыхнул и вскричал:
— Постойте же, люди! я вам покажу, как семь лучей в одну точку сходятся!
И пронесся он угаром около всех женихов.
— Иду, непременно иду, сей час же иду!.. Эй! одеваться! — вскричали они, и все, как будто сговорившись, оделись, идут к Роману Матвеевичу-
Каждый обдумал, о чем говорить с Зоей Романовной. Судья не понадеялся на память, записал, вытвердил наизусть следующий примерный разговор:
«Я слышал, что вы, Зоя Романовна, в отношении музыки очень искусны? Позвольте вас просить, если не утруждательно, проиграть из какой ни на есть оперы хоть прелюдию».
— Она, верно, спросит: из какой оперы?
— Я скажу: «Из Двух Слепых Багдадских цирюльников».
— Когда она будет играть, я ей скажу: «Ах, я не имел никогда счастия слышать музыки в таком великом превосходстве!»
— Потом спрошу: «Сделайте одолжение, спойте, Зоя Романовна, что-нибудь касающееся до любви».
— Она без сомнения скажет: вы, верно, любите или влюблены?
— А я скажу: «Как же можно не любить, Зоя Романовна, на то создан всякий человек, у которого есть собственное сердце».
— А она спросит: а кого же вы любите?
— А я скажу: «А кого же преимущественно можно любить…» но… на первый раз она, может быть, верно, этого и не спросит. Довольно на первый раз.
Протверживая роли, все семеро идут по семи разным радиусам к одному центру, в котором обитает Зоя.
Отправляются, задумавшись и уставив глаза в землю; только Поэт не смотрит в землю, а смотрит в воздушное, не ограниченное ничем пространство.
Идут… Вот уж близко ворота дома Романа Матвеевича; продолжают идти, более и более углубляясь в раздумье: идти или нет?..
А Нелегкий ждет в воротах да шушукает, считает: раз… два… три!
— Ой! — раздалось аккордом семь голосов.
— Ага! вот каким образом семь лучей, стекаясь в одну точку, производят искру! — сказал Нелегкий, приставив пригоршни под искры, посыпавшиеся из глаз от столкновения лбов.
— Ах, извините! — вскричали: Полковник, Маиор, Городничий, Прапорщик, Судья, Поручик и Медик-Поэт, отскочив друг от друга.
— Куда изволите идти?..
— Прогуливаюсь… В полицию… До свидания, до свидания, до свидания!
— До свидания!
— Что за шум у ворот? посмотри! — сказала Наталья Ильинишна человеку, который дремал в передней.
— Сейчас-с! — отвечал он, протирая глаза; вышел, посмотрел кругом, воротился и донес:
Никого нет-с!..
XII
Возвратись окольной дорогой домой, Поэт присел к столику, думал и писал:
Я был уже на шаг от чудного эдема,
Где лучезарная…
— Нет!..
Благоуханная в нем лилия цветет!
Я думал: вот, сорву!.. Как вдруг завистник-демон
В священные врата загородил мне вход!
Я отступил от них с отчаяньем и грустью:
Увы! Напрасен был души моей порыв!
Так иногда челнок, приплывший уже к устью,
От моря отразит нахлынувший прилив!..
— Чудо! — вскричал Поэт, бросив перо,—
Так иногда челнок, приплывший к устью…
— Правда, это очень хорошо! — пробурчал Нелегкий, который, проносясь мимо окна, был завлечен частым упоминанием демона и присел подле Поэта прослушать его стихи. — Правда, это хорошо, только тут не разберешь: челнок ли отразил нахлынувший прилив, или нахлынувший прилив отразил челнок!
— Вот прекрасно! — отвечал Поэт на эту мысль, — кто имеет в голове логику, здравый смысл, тот поймет, что челнок не может отразить прилива и, следовательно, здесь челнок отражен приливом.
— Вот теперь я знаю, почему стихи могут обходиться без здравого смысла: здравый смысл должен быть не в стихах, а в голове читающего и слушающего стихи, — думал Нелегкий, отправляясь в путь. — Однако ж это клевета поэтическая, что будто бы демон заграждает путь в эдем! Демон ни часовой, ни сторож, ни бутошник: он благородная особа, имеет право ездить четверней… не только что четверней — цугом!.. имеет вход в лучшие дома, и не только что в лучшие — в самые лучшие, в бесподобные!.. Он может… да мало ли что он может!.. Только не может быть поэтом… потому что… хм! и не придумаешь почему; а не может!..
Между тем как Поэт думал и писал стихи после неприятного столкновения у ворот, прочие соперники, возвратясь домой, повторяли: черт знает что за встреча!..
— И очень знает, то ли еще будет! — повторял и Нелегкий, навещая своих избранных.
Потом все они стали думать; но мысли их были так мутны, что в них только неводом можно было ловить слова.
В понедельник были будни, во вторник также будни, в середу был праздник. Около семи часов вечера Судья принарядился, закрутил над лысиной волоса узелком, молча вышел из дома; пошел было из ворот налево; но вдруг своротил направо, через улицу и — прямо на двор к Роману Матвеевичу.
— Дома?
— Дома-с!
Человек побежал вперед, двери в гостиную отворились, Судья подошел к дверям и смутился. «Верно, званый вечер! — подумал он. — Вот попал!»
В гостиной раздавалось: «Покорно прошу, садитесь, господа! прошу без церемоний!»
Роман Матвеевич и Наталья Ильинишна усаживали Поручика, Прапорщика и Поэта, которые один вслед за другим пожаловали к ним в гости.
— А! вот и почтеннейший наш Судья! — вскричал хозяин, встречая нового гостя.
Едва присел Судья, откашлялся и хотел сказать приветствие Наталье Ильинишне, вдруг человек вбежал:
— Господин Полковник!
— Проси, проси!.. Господин Полковник! сердечно рады!..
— Очень рады, что и вы удостоили нас своим посещением! — прибавила Наталья Ильинишна, прося его садиться подле нее, на креслы.
Поручик и Прапорщик встали, схватились за шляпы, которые взял у них из рук Роман Матвеевич, пробирались и к шпагам, которые стояли уже в углу; а Полковник присел уже, посмотрев на них искоса…
— Я… — сказал он, обращаясь к Наталье Ильинишне… Вдруг дверь отворилась.
— Господин Городничий! — доложил слуга.
— Аа, вот и начальник города! Милости просим!
— Пора бы, пора! — прибавила Наталья Ильинишна. Кресла задвигались; Городничий садился, немного смущенный мыслию, что приехал без зову на званый вечер.
— Господа, прошу оставить ваши вооружения! — сказал Роман Матвеевич Поручику и Прапорщику, — мы и господина Полковника обезоружим.
— Погода очень благоприятная, — начал Полковник. Действительно прооогуул… — сказал Городничий…
— Господин Маиор! — доложил слуга.
Двери отворились снова; вошел Маиор и оробел.
Опять усаживанье: «Кладите шляпу, оденьте шпагу!..»
— Вот люблю, господа, — начал Роман Матвеевич, — давно бы, давно сговориться посетить нас…
— Проси сюда Зою Романовну разлить нам чай! — крикнула Наталья Ильинишна.
Смущенные гости вместо ответа на слова Романа Матвеевича поклонились.
— Служба… — сказал Полковник.
— Я… — произнес Судья.
— Должно сказать… — выговорил Городничий. Вдруг из противных дверей вышла Зоя.
Все вскочили с мест.
Зоя, не воображая видеть во всех этих господах претендентов на ее руку и сердце, очень равнодушно окинула всех одним взглядом и села на диване подле матери.
Внесли семейный самовар, поднос с чашками, корзинку с хлебом.
Роман Матвеевич стал усаживать гостей вокруг стола.
— Наташа, — сказал он, — мы не отпустим гостей без ужина.
— Разумеется, — подтвердила Наталья Ильинишна, выходя для распоряжений.
— А между тем можно пульку в бостон, по небольшой… не правда ли?..
И Роман Матвеевич вышел. Зоя молча разливает чай, — и гости-женихи сидят молча, устремив на нее взоры.
Но как будто кто-нибудь вдруг шепнул каждому на ухо: стыдно молчать! ну! раз, два, три!..
— Зо… Зо… Зо… Зо… Зо…
— Вот здесь, на два стола!.. — раздался звонкий голос Романа Матвеевича в дверях.
— …я, — договорили в один голос все женихи и — умолкли; потому что Зоя, услышав со всех сторон зо, зо, зо, зо, — с удивлением окинула всех быстрым взором и, улыбнувшись, сказала:
— Не угодно ли чаю?
Как по команде, все приподнялись с мест, и семь рук потянулись к подносу, перепутались, разобрали с трудом чашки.
— А сливок! — сказала Зоя.
И снова семь рук протянулись; но ручка у сливочника была одна, — и все вдруг отдернули руки свои — разумеется, из взаимной учтивости.
— Сегодня прекрасная погода! — сказала Зоя.
— Пре… — произнесли в один голос женихи, забывая о сливках; но Роман Матвеевич опять перервал слово надвое.
— …красная, — было произнесено почти шепотом.
— Карточку! — сказал Роман Матвеевич, подходя к Полковнику.
— Никак не могу-с! я… назначил пригонку амуниции!..
— Полноте, Полковник… что за пригонка амуниции!..
— Никак не могу-с! если позволите, в другой раз. Роман Матвеевич к другому, к третьему; все: «Никак не могу-с!» Городничему мешало отправление почты, Судье — месячный рапорт.
— Угодно еще чаю? — спросила Зоя, обращаясь ко всем.
— Никак не могу-с! — вскричали все в один голос и один за другим схватились за шляпы, распрощались.
— Где же гости? — вскричала Наталья Ильинишна, кончив выдачу провизии и возвратясь в гостиную.
— А бог их знает, что с ними сделалось: схватились за шапки, да и драло: по-русски.
— Что за странность!
— Да, немножко странно! Точно как будто черт их вымел отсюда! — А я было и стол приготовил.
— А я выдала провизию на ужин!.. нарезала сыру, ветчины, сарделек наложила, вареньев на тарелки — хотела после чаю на стол поставить!..
— Хм!
— Хм!
XIII
— Нет, это преглупая вещь: свататься самому! — сказал Городничий, возвращаясь домой. — Хоть и говорят, что теперь вообще все сами сватаются, только мне не верится; это совершенно невозможно. Во-первых: минуты не найдешь объясниться порядком; а во-вторых: каким образом сказать девушке: не угодно ли за меня выйдти замуж? Положим, что я и решился бы сказать это Зое Романовне; но что ж она будет отвечать, желал бы я знать?.. Разумеется, как скромная девушка, должна будет сконфузиться, покраснеть и уйти. Тут и догадывайся: хочет она или не хочет отдать руку и сердце?.. Нет, это не в порядке вещей! Лучше на старый лад: подослал сваху, да и прав. Нет, так нет, и стыда нет; по крайней мере, за глаза сказано. Зайду к Анне Тихоновне, поговорю с ней… она же давно приговаривалась просватать мне хорошенькую невесту.
Сказано — сделано. Городничий зашел к Анне Тихоновне, имел с ней тайные переговоры.
Тс, кажется, кто-то идет, — сказала она ему наконец, — никому ни слова! а мое дело хлопотать.
— А уж вы будьте уверены, Анна Тихоновна…
— Хорошо, хорошо. Вы когда посылаете в Киев?
— Да когда вам угодно, я хоть нарочного пошлю… Так вот кстати обращик, поручите, пожалоста, верному человеку купить мне вот точно такого грогро…[26] ни хуже, ни лучше! а уж там, что причтется денег…
— Предоставьте уж это все мне… все будет исполнено!..
— До свидания!
— Прощайте, Анна Тихоновна!..
Веселый и радостный, с полной надеждой на успех, отправился Городничий домой, повторяя: «Вот так-то гораздо лучше!»
Не прошло пяти минут, к Анне Тихоновне явился Полковник с визитом.
— А супруг ваш?
— На следствии.
— Все ли в добром здоровье?
— Покорно благодарю, господин Полковник.
— Анна Тихоновна, вы, кажется, желали заказать моим мастеровым мебель? Теперь они свободны; что вам угодно будет приказать?
— Ах, как вы обязательны!.. Да, я думала…
— Из карельской березы или из красного дерева?..
— Право, я не знаю, как и решиться… что подешевле.
— И, помилуйте! это ничего не стоит: краснодеревщики свои, дерево — пустяки.
— Какие вы добрые, Полковник; чем же мне вам отплатить?.. Чем же лучше, как не красавицей невестой?..
— О, от этого я не прочь!.. да кто же здесь, кроме…
— Зои Романовны? не так ли? знаем… видела, как вы ухаживали за ней на балу!.. Выбор не худ! За чем же дело стало?
— Конечно… но знаете ли… свататься… скучно…
— Это уж не ваша забота… Сядемте-ко рядком, да поговорим ладком!..
Полковник подсел к Анне Тихоновне, начались переговоры шепотом.
— Так я уж в полной надежде на вас, Анна Тихоновна, — сказал Полковник, поцеловав ее руку и вставая с места.
— А насчет мебели, вы прикажите хоть из карельской березы: красное дерево дорого; только скорее; к именинам хочется меблировать гостиную: диван, стол круглый или овальный, 12 кресел да 12 стульев.
— Завтра же начнут работу.
— Прощайте, Полковник.
— Прощайте, Анна Тихоновна. Позвольте еще раз поцеловать ручку, миленькую ручку!..
— Ох вы, поцелуйщики! а еще собираются жениться! Не успел уйти Полковник, явился Судья.
— Анна Тихоновна, — сказал он без предисловий, — у меня есть дельцо до вас, дельцо важное.
— Например?
— Да, например… я решился жениться…
— Поздравляю; но что ж мне до этого за дело?
— Великое: вот видите, я хочу вас просить…
— В посаженые матери?..
— Избави боже!.. совсем нет!.. Притом же я желаю только еще приступить к делу…
— Не сваху ли из меня вам угодно сделать?.. Покорно вас благодарю!
— Совсем нет, Анна Тихоновна, я хотел просить вас только поговорить о моем намерении.
— Покорно вас благодарю! Мужа в петлю, а к жене с просьбами!..
— Анна Тихоновна, сударыня, оставьте уж старое… я, ей богу, не виноват!.. притом же все благополучно кончилось…
— Благополучно!.. Годовое жалованье вычли!.. Да что ж бы вы еще хотели?
— Все, бог даст, вознаградится! — сказал Судья и стал продолжать переговоры шепотом.
— Ну, ну, ну, обещаниям я не очень верю!
— Завтра же!
— А послезавтра я буду говорить с Натальей Ильинишной…
— Точно?
— Не к присяге же идти.
— Пожалуйте же ручку.
— Не нужно.
— Сделайте одолжение!
— Нет и нет! когда вы исполните, тогда я вам выхлопочу ручку Зои Романовны.
— Ну прошу вас! пожалуйте поцеловать ручку!
— Ах, какой неотвязной человек!
Судья поймал руку Анны Тихоновны, почтительно чмокнул и, исполненный душевной радости, отправился домой. Утренние визиты заключились Маиором.
— Какая прекрасная погода! — сказал он, отирая пот с лица.
— Жарко немного.
— Очень жарко!
— Как вы проводите время, господин Маиор? У вас, я думаю, все ученье да ученье.
— Довольно часто бывает; да уж, признаться, мне очень наскучило.
— А пословица говорит: век живи, век учись.
— Оно так, конечно, если в самом деле рассудить; но ведь вы не поверите: то полковое, то батальонное, то по отделениям, то поодиночке… надо честь знать!
— Кому ж больше и чести, как не военному.
— Действительно справедливо; я не променяю ни за что мундира на фрак, ни за что! если б даже самая прекрасная девушка предлагала мне за это и руку, и сердце!..
— О, да, я знаю, вы большой ненавистник женщин и женитьбы… вы…
— Я-с? избави боже! Кто это вам сказал?.. Я сей час готов принять руку достойной особы… Я всем советую жениться… Это самое благополучное состояние… Я хоть сей час готов жениться…
— Что ж? здесь не деревня, есть и невесты… С богом.
Маиор глубоко вздохнул.
— О! да вы что-то вздыхаете? это недаром.
— Что ж делать, Анна Тихоновна, — начал Маиор, вздохнув еще раз, — кто не испытал пламени любви!.. Любовь есть чувство, любовь есть такая вещь… ей-богу!.. которая делает человека совершенно не способным даже к священным обязанностям службы. Предмет страстной любви так. и носится перед глазами… Поверите ли, Анна Тихоновна, вчера на ученье я в рассеянии скомандовал вместо: дирекция направо — дирекция налево!.. Такого рассеяния со мною сроду не бывало!..
— Скажите пожалоста! Кто ж это такой предмет ваш?..
— Я от вас не могу скрыть…
При этих словах Маиор зарделся от скромности и стыдливости.
— Не могу скрывать… вы, верно, догадываетесь…
— Кто же это такой?..
— Вы, кажется, коротко знакомы в доме Романа Матвеевича?..
— Аа! Зоя Романовна?.. Поздравляю вас!
— Покорнейше благодарю!.. Только не знаю, как начать… Открыть ли намерения мои самой Зое Романовне или испросить сперва согласия родителей! Посоветуйте, Анна Тихоновна, я в этом случае человек совершенно темный: я чувствую, что я ни слова не буду в состоянии сказать; потому что любовь есть чувство неизъяснимое…
— Если не хотите сами, сделайте предложение через кого-нибудь; попросите какую-нибудь даму, уважаемую в городе.
— Анна Тихоновна, вы одни… которые пользуетесь преимуществами общего уважения.
— Я бы очень рада… и, может быть, успела бы. в этом: с Натальей Ильинишной мы очень подружились; но я теперь не могу выезжать: у меня нет приличного экипажа; просто в гости идти пешком — дело другое, но с предложениями…
— Если б я осмелился предложить вам рессорную мою бричку… Совершенно на манер коляски… 800 заплатил.
— Я видела; очень, очень хороша; кажется, венская?
— Настоящая венская! Когда вам угодно будет, всегда к вашим услугам.
— Ну, нет, покорно вас благодарю: в чужом экипаже не приходится: бог знает, что скажут; вот если б вы продали подешевле…
— Мне бы, конечно, очень приятно… — сказал Маиор, отираясь платком.
— Она уж не новая, подержанная… рубликов двести, триста я бы могла дать, принудила бы мужа.
У Маиора облилось сердце кровью. Расстаться с бричкой, от которой зависело столько маиорской важности!.. Зоя или бричка? раз, два, три! Зоя!..
— С величайшим удовольствием, — произнес Маиор, удерживая свой вздох.
— Дело решенное! — сказала Анна Тихоновна, — завтрашнего же дня я могу приступить к исполнению вашего желания и — утешу вас наперед приятным известием: Зоя Романовна на балу расспрашивала меня про вас, и Наталья Ильинишна также спросила и сказала: какой должен быть прекрасный человек!
— Неужели?.. Как они добры!
— Вы родились под счастливой звездой: красавица, тысяч сто приданого…
— Неужели?
— Если не больше… Только условие: деньги я отдам вам не вдруг; я знаю, что муж скажет: да на что это, да к чему это, да денег нет; но я выплачу из собственных; а лучше всего вы скажите ему при мне, что вы хотите купить новую бричку и продаете старую; а я уж кончу, уговорю его купить… Прощайте, г. Маиор, до свидания.
Обнадеженный Маиор отправился. Он был бы вполне счастлив в эти минуты сладостной мечты о сбывчивости желаний, если б не бричка: мысль о бричке нарушала самые блаженнейшие мгновения воображаемой его будущности.
— Положим, что я уже отдал бричку, — думал Маиор, — Роман Матвеевич, Наталья Ильинишна и Зоя Романовна согласны на брак… Каким же образом отправлюсь я в дом?.. Неужели пешком отправлюсь? О господи, что я сделал!..
Бричка и Зоя не выходили из головы Маиора, даже на батальонном ученье со стрельбой, которое Полковник назначил по известным ему причинам, Маиор в рассеянии вместо: по 4-му и 5-му взводу строй каре! — скомандовал: по 4-му и 5-му Зою строй бричку!
XIV
Перед вечером Анна Тихоновна села подле окна и стала о чем-то рассуждать с необыкновенным довольствием. Несколько раз принималась она что-то считать по пальцам.
— Мое почтение, Анна Тихоновна! — раздалось подле нее.
— Ах, это вы! откуда?
— Сей час только с ученья, — отвечал Поручик, снимая кивер и махая на себя платком.
— Ах, как вы устали! ей-богу, мне вас жаль!
— Поневоле устанешь! — сказал Поручик, садясь подле окна.
— Ах, не садитесь, не садитесь на сквозном ветру! сядьте на диван!
Анна Тихоновна взяла Поручика за руку и посадила подле себя на диван.
— Вы что-то печальны?
— Вы не поверите, какая тоска! — отвечал Поручик, вздыхая.
— Скажите, что с вами?.. Откройтесь мне… право, я в вас принимаю участие, как в родном брате… Что значит сходство! вы необыкновенно как похожи на моего брата… Однажды… когда это вы были у нас? только что вы в двери — я, забывшись, чуть-чуть не бросилась к вам и не вскричала: ах, братец!.. Муж мой даже подозревает…
Поручик поцеловал руку у Анны Тихоновны; Анна Тихоновна поцеловала его, как родного брата, в горячую щеку.
— Скажите же мне, отчего вы печальны? У вас, верно, от меня нет тайны.
— Я не могу скрывать от вас… — сказал Поручик, покраснев; но не знал, как продолжать далее.
— Говорите, нас никто не слышит… что за стыд… если бы это касалось даже и до сердца… ведь я не девушка… мне можно все говорить… Ах, какие вы стыдливые!
Она взяла его за руку.
— Вот что, Анна Тихоновна, — сказал, наконец, Поручик, — мне надо непременно выдти в отставку… Полковник меня гонит…
— Ну?
— Я бы и вышел, и не подумал; да мне хотелось бы до отставки составить хорошую партию.
— Ну?!
— Тут прекрасная есть партия…
— Ну?.. прекрасная партия?
Анна Тихоновна опустила руку Поручика.
— Если б… Вы знакомы в доме… Ро…
— Понимаю; но мне еще далеко до полвека, чтоб быть чьей-нибудь свахой! — сказала Анна Тихоновна с сердцем.
Поручик замолк. Но Анна Тихоновна вдруг переменила тон.
— Впрочем, я вам не могу ни в чем отказать…
— Ах, какие вы добрые, Анна Тихоновна!..
— Перестаньте же, перестаньте, — сказала она нежно, отвечая на поцелуй руки поцелуем в голову. — Вы заставляете меня забываться… неравно… вдруг муж… он и то невинную мою привязанность к вам почитает бог знает за что… Ах, если б вы знали, как много я терплю за вас!
И Анна Тихоновна приложила платок к глазам.
— Анна Тихоновна, успокойтесь! — повторял Поручик.
— Какие вы добрые! — сказала она, припадая к его плечу и вздыхая, — вы жалеете, утешаете меня!.. Пусть что хочет говорит, а я все-таки буду вас любить, как брата!.. я буду сама вас сватать… Вы… страстно любите Зою?..
Этот вопрос напомнил Поручику Зою Романовну, о которой, принимая участие в горе Анны Тихоновны, он готов был забыть.
— Не то, чтоб страстно, — отвечал он, — мне только хотелось бы сделать хорошую партию: она богата…
— Я буду сватать вас… только… знаете, нам должно будет часто говорить об этом деле, — а я боюсь мужа; он наделает беды из одних подозрений: пожалуй, бросит меня; и потому мы должны видеться со всевозможной осторожностью… Теперь ступайте… он скоро должен возвратиться, и если застанет нас…
— Анна Тихоновна!
— Называйте меня просто: сестрицей или Ашенькой, когда мы будем вдвоем; я не люблю этих глупых прозваний.
— Прощайте же, милая сестрица!
— Прощай, миленький братец! — руки не даю! просто…
Едва Поручик вышел, Анна Тихоновна бросилась на софу и в небрежном положении стала мечтать.
Но только что из груди ее вырвался глубокий вздох — вдруг вбежал в комнату, подпрыгивая, юный Прапорщик.
— Миленькая маминька!
— А, милый сынок! — сказала Анна Тихоновна, не изменяя своего положения.
— Миленькая маминька! — повторил Прапорщик, припав перед диваном на колена и сложив на груди руки, — у меня до вас просьба.
— Например?
— Я хочу жениться.
— Браво! браво! вот что мило, то мило! — вскричала Анна Тихоновна, помирая со смеху.
— Ей-богу, право, хочу жениться!.. Я влюблен без памяти!..
— Влюблен? прекрасно!
— Да, и хочу жениться.
— И жениться? бесподобно!
— Что ж тут удивительного?
— Молод, душенька!
— Молодость — не порок в женитьбе.
— На другой день изменишь жене!..
— Вот хорошо! насчет постоянства я постою за себя!
— Не на Зое ли Романовне?
— Хоть бы и на ней.
— Страстно влюблен?
— Страстно! как нельзя страстнее!
— И до свадьбы десять раз изменишь?
— Никогда!
— Об заклад!
— Что за охота наверное выигрывать!
— О чем бы?.. Я должна буду связать бисерный кошелек… а вы должны будете привезти мне десять фунтов киевских конфект… согласны?
— Согласен… только с тем, чтоб вы поговорили обо мне отцу и матери… Я служить не хочу, у меня есть состояние — душ сто с лишком, я хочу быть хозяином.
— Несчастное то хозяйство, в котором будет такой хозяин!
— Полноте шутить, маминька! Скажите, вы не откажетесь исполнить мою просьбу?
— Разумеется, для такого милого сына все сделаю.
Прапорщик хотел взять ее руку и поцеловать, — она отдернула руку.
— Дайте же ручку поцеловать.
— Нет!
— Милая маминька, дайте ручку!
— Нет!
— Умоляю вас!
— Нет!
Прапорщик ловил ее руку, а Анна Тихоновна дразнила его: водила перед ним рукою.
— Пожалоста!
— Ну, поймайте!
И руки ее летали около рук юноши. Казалось, что она магнетизировала его. Настойчивость Прапорщика возгоралась: он уже успел схватить руку, готов был прикоснуться к ней губами — вдруг Анна Тихоновна вырвалась, вскочила с дивана, и — они стали играть в кошку и мышку.
Анна Тихоновна хотела только выиграть десять фунтов конфект — не более.
Едва только юный Прапорщик приложил уста к повисшей от утомления руке Анны Тихоновны, вдруг звякнул колокольчик, подле крыльца фыркнули кони.
— Муж! — вскричала Анна Тихоновна и всхлопнула руками.
Прапорщика обуял панический страх; потому что в самом деле, из шутки могли родиться бог знает какие глупые подозрения. Анна Тихоновна обхватила его и, как чемодан, сунула под кровать, швырнула туда же кивер и полусаблю и бросилась в постель, охая во весь дом.
— Что с тобой, Ашенька! — вскричал вошедший торопливо Стряпчий, весь в пыли и в поту.
— Скорее, скорее за доктором!.. съезди сам, сам съезди! — простонала Анна Тихоновна.
Испуганный супруг бросился опрометью вон, сел снова на почтовую телегу, поскакал за городовым Лекарем.
Когда он возвратился с ним, Анна Тихоновна лежала уже спокойно.
— Что с вами? — спросил Лекарь, приложив руку к пульсу.
— И сама не знаю… вдруг дурнота… такая…
— Это так; это бывает… Может быть, что-нибудь скушали?..
— Может быть, — отвечала Анна Тихоновна.
— Мы что-нибудь пропишем.
XV
День прошел; все наши искатели Зои Романовны, положив свои надежды на ходатайство Анны Тихоновны, по пословице: «Доброе начало — половина успеха» — предались сладостному чувству самодовольствия. Только Поэт, — который по званию своему, или лучше сказать, по призванию ищет всех сил и средств человеческих в самом себе, — не явился к Анне Тихоновне: он считал за низость всякое ходатайство и не хотел ходить окольными дорогами к своим целям. «Есть я, есть и судьба моя, — думал он, — вот ходатай, которого я признаю».
Эта благородная гордость и самонадеянность заключали в себе, по крайней мере, столько же, если не более, надежд на успех, сколько было их и в ходатайстве Анны Тихоновны.
Поэт, в полной уверенности, что его чувства будут оценены, писал стихи с таким одушевлением, какого еще никогда не испытывал. Мысли текли на бумагу шумным потоком; рифмы перекатывались в памяти, как жемчужины; он без труда подбирал самые богатые и низал их для Зои: то украшал ожерельем ее лилейную шею, то надевал поручни, то привешивал серьги, то примеривал, к лицу ли ей чалма, перетягивал стан ее поясом; то всю Зою осыпал мыслями и рифмами; целовал ее то в плечо, то в чело, то в очи; но не прикасался к устам, руки также не целовал: глупо ему это казалось, или слишком умно, или, может быть, он слыхал турецкую пословицу: «Целуй только ту руку, которую не можешь отрубить» — только он не целовал руки даже и мысленно.
Так как воздушные замки строятся не из покупных материалов и без плана, требующего подтверждения строительной комиссии, то Поэт этот род зодчества предпочитал всякому другому. В роскошные, чудные здания переносил он Зою на руках, услаждал ее всем, что сладко, питательно и здорово для чувств, — исполнял все прихоти ума и сердца, бродил с ней по тенистым рощам, по берегам алмазных ручьев, по цветистым коврам, разостланным руками самой весны, говорил ей огненные речи, обвивал ее нежностями любви и дружбы и, наконец, помножал мгновенный восторг на вечность, жил в бесконечном rendez-vous.[27]
Тут не было никого, кроме природы, двух голубей — символов любви, да соловья — певца любви.
Если б Зоя знала, что каждый из женихов готовит для ее счастия — она, верно, предпочла бы Поэта. В заоблачной жизни могла бы устрашить ее только вечная поэзия, и вечно никого из посторонних и вечно некому слова сказать.
Могли ли понравиться Зое прозаические женихи, у которых чувства излагаются по пунктам, по параграфам, периодам или по команде? Неужели за генерал-маиором она, по обычаю взлелеянных на поверьях, захотела бы быть полной генеральшей, за Полковником — полковой командиршей, а за Прапорщиком приняла бы в свое ведение денщика?
Все касающееся до сватовства на Зое Романовне при помощи Анны Тихоновны случилось в отсутствие Нелегкого. Когда возвратился он около вечера в город, узнал причину самодовольствия женихов и увидел уже готовые планы семейной жизни, — он ахнул. Шесть человек, которых он прочил для собственных целей (ибо Поэта, живущего всегда в воздушном пространстве, он не считал под своим ведением), вышли из-под его команды в распоряжение Анны Тихоновны.
Вырвать что-нибудь из рук дамы было непристойно, неприлично, грубо и невозможно.
Нелегкий посердился-посердился, да и плюнул на все.
А между тем…
Конец первой части