XLII

Лукулл уже готов был вступить в битву с Тиграном[56], как вдруг донесли ему, что по предзнаменованиям день был несчастен; тем лучше, сказал он, мы его осчастливим победой.

Мне перебежал через дорогу заяц; это добрый знак, – думал я, подъезжая к городу, – это добрый знак! здесь водится много зайцев! – и въехал в Кишинев.

Рассудок говорит: ступай вперед! а предрассудок говорит: воротись! Что же такое предрассудок пред рассудком? – Предрассудок, господа. есть тот камень, который один глупый бросил в воду, а десять умных не вытащили.

XLIII

Вот таким-то образом, слово за слово, шаг за шагом, и мы уже тянемся ночью по грязным кишиневским улицам. Не зная никого в городе, самое лучшее велеть везти себя в заездный дом. – Вези меня в заездный дом! – вскричал я. – Нушти![57]. – отвечал мне суруджи[58] – В трактир! – Ла каре фатиръ? – Ну хоть к Дакару. – Нушти! – отвечал мне суруджи. – Стой! проклятый Нушти![59]

В некоторых домах еще светилось: я чувствовал, что пахло жидами. – Фактора!. – Фактора? Фактора? – раздалось со всех сторон. Во всех домах распахнулись двери, и вдруг какая-то магическая сила осыпала меня жи дами. – Фактора вам? в трактир вам надобно? – Да! – К Исаевне, ваше благородие! лучше нет заездного дома во всем Кишиневе. – К Голде, в. б.! – кричала другая толпа. – Куда ближе, к Голде или к Исаевне. все равно! – К Исаевне ближе! – Не верьте им! к Голде ближе! Неправда, неправда! – раздавалось с левой стороны… – Ступай налево!… – Направо! – кричали другие.

– Вот Исаевна!

– Вот Голда!

– Где же? – Вот направо! – Не слушайте их, вот налево!

Наконец с обеих сторон в один голос раздалось: здесь! вот направо! вот налево! – и я увидел, что левую пристяжную жиды тянут в вороты налево, а правую пристяжную в вороты направо, из чего я и заключил тотчас, что Исаевна и Голда обитают одна против другой. Но толстая жидовка слева предупредила толстую жидовку справа ласковым приглашением нива в комнату, и я вступил во владение Исаевны. Вещи внесли. Жиды рассеялись, как туман. На улице опять ничего не стало слышно, кроме еврейского испарения; петухи пропели полночь; дворовая собака в последний раз хамкнула; я потянулся – и заснул.

Так как сновидение есть не что иное, как бессонница воображения, то мне ничего не приснилось, потому что воображение мое успокоилось вместе со мной.

XLIV

День более 6 часов уже хозяйничал на нашем полушарии, когда я проснулся. Едва я оделся, толпа жидов с товарами хлынула в мою комнату. – Что вам надо, проклятые? – А может быть, что-нибудь вам надо? – отвечали все вдруг. – Есть платки, помада, духи! может, что купите? – Полотенцы, салфетки, ножи! извольте посмотреть! – Прочь саранча! Убирайтесь к черту. – А где черт живет? – раздался умный жидовский вопрос. – Ей, проводи их к черту! – Не дождавшись проводника, все жиды пустились в дорогу, и все утихло.

XLV

Акустика, или физика, жидовского наречия поразила меня. Есть что-то в произношении оригинальное, и в подражании может быть выражено только посредством какого-нибудь инструмента; но покушение напрасно, ибо абуб[60], древний инструмент, выражавший еврейскую мелодию и хранившийся в святилище храма Соломонова[61], погиб вместе с уничтожением храма. Изобресть подобный инструмент уже трудно, ибо мнения о свойстве его так же различны, как и вообще все мнения и заключения ученых о всякой древности по одним только сохранившимся названиям. Кирхер[62] в своей Музургии говорит, что это был инструмент, похожий на трубу; Кальме[63] заключает, что абуб есть то же, что амбубайя, дуда, бывшая в употреблении у латин; по Талмуду[64] абуб есть дудочка; а по мнению всех прочих абуб есть тросточка, от которой барабан издавал тоны приятнее, нежели от обыкновенных барабанных палок.

Это очень любопытно для каждого любителя приятных звуков, или мелодии выражений, особенно издаваемых устами милых женщин; но это особенная статья, которая должна быть помещена в главе о гармонии Вселенной и о хоре гениев, когда они возносят на небо праведную душу. И эта любопытно, но я уже оделся и тороплюсь осмотреть Кишинев.

XLVI

Первый шаг на улицу в неизвестном городе ость минута затруднительная, в которую человек смотрит во все стороны и, обыкновенно, после короткой или долгой осмотрительности, идет невольно в ту сторону, в которую тянется более народа.

Первое, что мне бросилось в глаза, были шинки и мелочные лавки; почти во всяком доме на окошках стояли в бутылях вино и водка, а на широких опускных ставнях табак, сера, гвозди, дробь, веревки, мешти[65], кушмы[66], трубки, кочковал[67], масло… – Всемогущий! – думал я. – Здесь везде продают; где же живут те, которые покупают? – Плачинда, плачинда! – вдруг раздался позади меня дикий голос. – Сам ты плачинда, проклятый! – и точно: молдаван с поджаренным лицом, как корка пирожная, замасленный, как блин, нес на медной сковороде жирную горячую лепешку и кричал: плачинда, плачинда! – Это завтрак для прохожих.

XLVII

Экипажей встречал я без счета; здесь, по большей части, все ездят в колясках, от последнего мазила[68] с обритой бородой до первого бояра с длинной бородой. Но молдаванские кони не соответствуют венским экипажам. Как тиринтиец, я лопнул со смеха, когда увидел, как две водовозные клячи

С трудолюбивым напряженьем
Цыган, в гусарском доломане,
Плачевным ходом клячей правил;
А толстый молдаван бояр
Недвижно, так, как идол древний,
Секирой сделанный из дуба,
Сидел в качуле [69], расправляя
Усы и бороду густую –
И было тяжело рессорам!
А арнаут [70], облитый златом.
Стоял смиренно на запятках
И трубку длинную держал. –

Я шагом шел, но скоро оставил далеко позади себя эту процессию переезда от нечего делать к безделью. Исполнив предписанный мне визит и отрекомендовавшись по установленной форме, я отправился потом в Митрополию[71]. Литургия совершалась самим митрополитом: глубокая старость его возвышала величие обрядов церкви.

XLVIII

В Митрополии много было народа; близ левого клироса стояли женщины. Взглянув на них – хорошенькие! – думал я. но опустил очи свои, вспомнив: ты не в храме древних истуканов, не языческий грешник, который засмотрелся бы, как молится юная грешница, и верно бы вскрикнул:

О, как мила! как богомольна!
Зевес, Олимпа строгий бог,
Грехи простил бы ей невольно
За обращенный к небу вздох!
Ее блистательные слезы
Обезоружили б его,
И вместо грома своего
На деву бросил бы он розы! [72]

XLIX

По выходе из церкви я имел все законное право рассматривать богомольцев и богомолок, но рассказ об них. без имен, был трактатом о красоте и безобразии. Я скажу только вообще, что молдаванские купоны и куконицы по наружности очень похожи па русских госпож и барышен, французских мадам и демуазелей, испанских донн, английских леди и мисс, немецких фрау и фрейлейн и так далее. Глаза их черны, быстры и зорки; взгляды спрашивают каждого: «нравлюсь лп я вам? а? что? нравлюсь? ага! пропал!» – И потом вдруг – еще один умильный взгляд, как будто говорящий что-то вроде: «не бойтесь меня – я не жестока».

Но здесь не место говорить о куконах ясным и подробным образом; притом же тот, кто жил на свете, нигде не будет говорить ясно и подробно о женщинах. Еще кстати здесь заметить, что я поставил правилом: смотреть на женщин с хорошей только стороны.

L

Возвратившись домой, я обратил внимание на то, чтобы дать пищу желудку, и садился за стол с намерением поискать после обеда чего-нибудь и для сердца. И это очень обыкновенно. Люди всегда заботятся, по большей части, о желудке и сердце, а ум у них голодает, он похож на немого и безрукого нищего: не попросит и руки не протянет.

После обеда пустился я снова вдоль улиц. Встречая повсюду русских, молдаван, греков, сербов, болгар, турков, жидов и пр., я не смел сделать им вопроса: «вскую шаташася языцы?»