LI
Я полагаю, вы заметили, что в течение последнего дня прошло двое суток? Если же не заметили, то это доказывает, что или вы человек рассеянный, или……последнее или мне приятнее; но время мстительно! Оно заставит забыть и меня! Далее!
LII
Всякий ученый путешественник обязан умно и подробно отвечать на вопросы о той земле, которую он измерял растворением ног своих. Но, несмотря на эго, если я буду писать, напр., о Бессарабии, что она лежит между такмим-то и такими-то градусами широты и восточной долготы, что она граничит с такими-то и такими-то государствами, лесом, дорогами и т. д., что ее населяют такие-то жители, что в ней столько-то цынутов, или уездов, то, мне кажется, подобным описанием я отобью хлеб у географии – этого я не хочу делать: я скажу только, что Бессарабия лежит на земном шаре в виде длинной фигуры, склонившей главу свою на отрасль Карпатских гор и призывающей в объятия свои родную Молдавию.
L II I
История государства, существа целого, столько же любопытна и поучительна, как жизнь великого человека, но историю провинции, и провинции, подобной Бессарабии, так же трудно писать, как историю пальца, найденного после сражения. При всех затруднениях, все изыскания будут состоять единственно в следующем: по всему видимому, палец велик и хорош, хотя упругость и твердость его от безжизненности совершенно исчезли. – По сравнениям преданий Страбона, Тита Ливия, Квинта Курция, Аммиана Марцелина[73] подобный палец принадлежал к левой руке Аттилы[74], и был он палец безымянный; основываясь же на греческих писателях, он принадлежал во втором веке Децибалу[75] и. будучи мизинцем, был на работах вала, разделяющего Мезию от Певцинии[76].
Плутарх[77] очень рассудительно сказал в «Жизни Перикла», что «трудно, или, лучше сказать, невозможно познать и различить истину в истории», а С. Реаль[78] еще умнее сказал: «довольно знать, как полагают о справедливости событий такие-то и такие-то историки».
Если б при Термопилах[79] в 300-х спартанцах столько же было единодушия, сколько в 300-х историках, описавших марафонскую битву[80], – погибла бы Греция!
LIV
Отклонив внимание и любопытство читателя от Частной и Всеобщей истории, которую в настоящем веке борьбы классицизма с романтизмом не нужно знать, а иногда не должно знать, а иногда стыдно знать, – я иду по кишиневской улице.
Мне кажется, уже давно
У всех в обычай введено:
Чуть дом порядочен немножко,
Взглянуть в открытое окошко;
И иногда награждено
Бывает наше любопытство,
И как я знаю, то окно
Всегда причина волокитства.
Таким же образом и я,
Кидая взоры вправо, влево,
Увидел, точно как моя
Родная! Ангел, а не дева!
Не доходя к окну на шаг,
Невольно снял свою я шляпу,
И если б был я брат арапу,
То и тогда, как черный рак
В воде горячей, стал бы красен;
Но все пройдет! и я согласен:
Хоть крылья режь, хоть крылья рви,
Но улетит пора любви!
Ах, милый друг, какое прекрасное чувство любовь! Знаешь ли что? Она для мужчин соблазнительна, как женщина, а для женщины, как мужчина. Не правда ли?
LV
От окошка я уже продолжал идти, как прикованный к чему-то; чем более я отдалялся, тем более мне становилось жаль чего-то, точно как будто я потерял самое лучшее из всего существа своего. Я хотел воротиться, как вдруг попадается навстречу старый приятель-товарищ. Сначала увлек он меня к себе, а потом повел знакомить с одним знатным бояром молдаванским[81].
В доме встретил я все во вкусе европейской роскоши. Проходя залу, слух мой поражен был хлопаньем в ладоши и громкими повелительными звуками: Иорги! чубуче![82] – В следующей комнате хозяин дома сидел, на диване всею своею особою. Едва мы взошли, он приподнялся, снял феску и произнес важно: слуга! пуфтим, шец[83], а потом повторил снова: Иорги! чубуче! – Арнаут Георгий подал и нам трубки. После долгих приветствий завязался разговор между товарищем моим и хозяином. По приличию, я внимательно устремил очи на бояра и слушал его плавные речи; посмотрев на меня, он обратился к товарищу моему и сказал: Молдовеншти нушти?[84] – Нушти, – отвечал мой товарищ. Тем и кончилось обращение ко мне. О приятностях выражений молдавского языка я не могу сказать ни слова, но мне всегда казалось, что хозяин рубил дубовые дрова, а щепки летели прямо мне в уши.
LVI
Так как есть меры и долготерпению, то, соскучившись слушать непонятный разговор, я неспокойно ворочался на диване, вертел шляпу, надевал перчатки, вставал с места, ходил по комнате, смотрел в окошко, кивал товарищу головой, давал знак глазами – ничто не помогло! как прикованный, сидел он на песте. Я уже… как вдруг дверь отворилась, входит дева…
То, верно, дочь была бояра;
Мы поклонились. Буна сара! [85]–
Тихонько молвила она.
Казалось, бурная волна
В младой груди ее кипела
И рвалась вон! – Ралука! шец! -
Сказал ей ласково отец,
И, закрасневшись, дева села.
LVII
Товарищ мой недолго думал, свел кое-как разговор с отцом и подсел к дочери. Несколько французских слов ободрили меня; как учтивый кавалер я также подал свое мнение о погоде; но речи наши скоро прервались взаимным согласием, что день был прекрасный, и заключением, что, вероятно, будет дождь, потому что нахлынула туча и отзывался гром. Между тем я заметил, что в очах у товарища моего потемнело, уста его точили сот и мед, вся вещественность его была в каком-то конвульсивном состоянии и начинала выражать верховное блаженство души а избыток сладостного огня, похищенного Прометеем[86] с неба. Я знал, что подобное состояние продолжительно и заставляет забывать не только товарища. но и все в мире. Хозяин дома, наговорившись до усталости, предало вполне сладости молчания. Будучи вроде лишнего, я оставил хозяина в табачном дыму, товарища в чаду любви, а пышную Ралу в некоторой нерешительности, что удобнее на каждый вопрос отвечать: да или нет, хотя слова да и нет изобретены людьми решительными и для людей решительных.
Но вот, по-моему, беда:
Когда согласие готово,
Когда в душе вертится: да!
А произнесть не в силах слово.
В подобном случае, друзья,
Прелестных женщин видел я.
Им вынуждеиье неприятно;
Любовь имеет тьму примет,
Ее наружность так понятна,
К чему же звуки: да и нет?
LVIII
Здесь должно заметить, что во время вышеозначенных приключений верный слуга мой переехал в отведенную мне квартиру. Запыхавшись, пришел я на новоселье, и, приближаясь к крыльцу, я уже мечтал, как полетит с меня платье п я погружусь в мягкую постель, как утопленник в волны. Но кто мог предвидеть новое огорчение? На крыльце встретил в хозяйку дома – молоденькую женщину в черном платье, которое к ней пристало, как весна к природе. На поклон мой я получил ласковое приветствие на французском языке. Она сама показала мне назначенные для меня комнаты н потом пригласила к себе.
LIХ
Здесь продолжение описания я должен был бы начать вроде некоторых новейших поэм:
Нас было двое…
Но я начну другим образом и совершенно в новейшем вкусе. Однако же, я не имею теперь времени продолжать рассказ, и читатель, если он чересчур любопытен, должен знать, что не всегда имеющий уста да глаголет.
LX
Занимаясь иногда мелкими стихотворениями, я всегда терпеть не мог шарад, и тем более шарад, вроде предложенной на разрешение графу Ланьёлю[87]. Самые лучшие произведения, по-моему, экспромты; в них видно искусство и резкий полет гения. Все в мире, что хорошо и умно было сделано, – сделано было экспромтум: касалось ли это до создания, до стихотворений, до военного искусства или до поднятий покрова со всего, что облечено какою бы то ни было таинственностью. Вот один из экспромтов:
Не встретив в ней противоречий,
Я кратко кончил свою речь:
«Мой друг, игра не стоит свеч» –
И мигом потушил все свечи. –