ССIII

Я сидел с книгой в руках… не помню, читал я или думал о ней… вдруг очутилось предо мной видение, светлое, как мысль об исполнении пламенных надежд и желаний.

Оно

– Конечно, любите вы чтенье?

Я

– Люблю ли?!… я на небесах,
Когда в твоих, мой друг, очах
Читаю чувств изображенье,
Твержу, учу их наизусть!
Их смысл так сладок и приятен!
То привлекателен, как грусть,
То вдруг, как случай, непонятен!
Скажи мне… нет, не говори!…
Но прямо в очи мне смотри!
Я прочитаю…

Взяв на себя труд Шамполиона[308], я скоро раскаялся…

– Нет! – думал я, – разобрать египетский язык дружбы и любви есть египетская работа!… и – отправился в Булгарию.

ССIV

Остановись перед самым Базарджиком, на долине Табан-дере, я еще раз оглянулся назад и потом обратил все свое внимание на город.

Аджи-оглу-базар-джик значит: странствующего сына базар малый… Итак, любезный мой караван, видал ли ты когда-нибудь пустой город?… Вот он… Мне кажется, не только люди и животные, но и все насекомые скрылись из него. Какая пустота! какая мрачность! точно как в сердце, оставленном надеждою.

CCV

Идите по улице – вам никто не встретится. Взойдите на двор – собака не хамкнет. Взойдите в дом – вас не спросят: кто вы? зачем вы? кого вам? Взойдите в гарем… о, как неприятна эта пустота!

Фонтаны не льются, они иссохли. В некоторых вода еще слезит, по она уже горька, как слезы… отравлена.

Вот высокое Джалье; но там уже не слышно: Элинин каризини арзулама![309] Предместье города, в которое переселялись турки, армяне и булгары базарджикские на жизнь вечную, так велико, как только может себе представить испуганное воображение, не любящее ни покойников, ни кладбищ. Оконечности города и окрестности ею уставлены гранитными и мраморными камнями;…почти на каждом вырезаны разновидные чалмы, означающие звание и состояние мусульманина, отгостившего па земной поверхности.

CCVI

Теперь далее, от Базарджика к Шумле!… Но, милые спутники мои, я отвечаю за безопасность вашу и потому предлагаю вам не рассыпаться, не удаляться от меня!… Дорога до Козлуджи идет лесом… Вот мрачная Ушеплийская долина… толпы турок скитаются по лесам, стерегут неосторожных… Чу? выстрел! пуля просвистала!… залп!… Турки!… И все это мечта, воображение!… Не бойтесь, милые спутницы мои! Под моим предводительством целы и невредимы выйдете вы из опасности! Но…

CCVII

Сердце мое возгорелось духом воинственным!… Дайте мне броню мою! шлем мой пернатый! меч мой, меч мой! на котором начертано золотыми арабскими буквами: Когда Чемидзан[310] перестанет покровительствовать мне, ты, меч мой, будешь защитником моим!…

Доблестные, воинственные читатели и читательницы! великий, бессмертный подвиг предстоит вам!… толпитесь вокруг меня!… Вы, юноши, готовьте пламенное воображение и лорнеты!… Вы, старцы, опытная мудрость, надевайте очки!… Вы, прелестные стрелометательницы, амазонки мои! девы и женщины, правое и левое крыло, дающее крепость центру, запасайтесь огненными взорами!

Предводительствуя корпусом таких волонтеров, мне легко пройти весь мир, и покорить Вселенную – перу моему! но это долго, скучно… вооруженною рукою пройдем мы по Булгарии, чрез Балканы, до Константинополя… Подобно набегу какой-нибудь орды, мы пронесемся… нет!… разольемся, как Нил, по владениям Махмуда!… Ожидает ли он нас? успеет ли он издать хати-шериф[311], вызывающий к восстанию на брань против необузданной толпы читателей, напавших на топографическую карту его владений, штурмующих девственную Шумлу, прогуливающихся по р. Тундже, отдыхающих в Эски-Сарае и в лавровых рощах Эдрине и, наконец, осматривающих без спросу все редкости Стамбула?

CCVIII

Подробная карта Турции перед нами. Поле чести открыто. Слава готовит венок Победе. – Друзья мои! «не множество, а мужество» – вот первое правило войны. – «Стадо ослов, предводительствуемых львом, страшнее стада львов, предводительствуемых ослом», – сказал греческий полководец Хабрий[312]. Итак… но сегодня уже поздно.

CCIX

Скинув броню, шлем и меч, я повесил их на одно из дерев, принадлежащих Повелителю правоверных; возвратился туда, где был; надел… разумеется, не римскую тогу… и стал сердиться…

Подле моей комнаты, за деревянной стеною, жил пылкий юноша. Часто исступления сердца его и исступления поэтической души нарушали первый сладкий сон мой. В отмщение за доставленную им мне бессонницу, подобно совести, которая подслушивает человеческие мысли, я приложил ухо к стене.

«Любить пли не любить!» – вскричал он голосом Гамлета[313].

«Себялюбие! предрассудки! закон, установленный папою Григорием Девятым[314]! обязанности! общее мнение… о, сколько препятствий!» – произнес юноша с отчаянием, похожим на отчаяние Лира, когда он говорит: Громы! молнии! вы не дети мои[315]!

«О, если б ты была свободна! если б голос не умер на устах моих, я бы сказал тебе: еще до существования моего я люблю тебя! я люблю тебя теперь! я люблю тебя за гробом Вселенной!…»

– Да! – думал я, – глагол люблю был бы глаголом божественным, если б не спрягался.

«Что мне уверять тебя, – продолжал юноша, – уверения лишают доверенности. Ты прекрасна, добродетельна; ты звезда, ласково светящая, на меня с неба! Два звука, согласованные самою природою! – я и ты! – некогда они были одним существом; но какая-то враждующая сила разорвала его надвое, чтоб со временем, при встрече нашей, насладиться нашим страданием!…[316]

О, долго ль сон коварный длится?
Исчез очарованья мир!
Ты не моя, но ты кумир,
Пред коим вечно мне молиться!»

CCX

Восклицания утихли… все умолкло… Я задумался… гений сна повеял крыльями…

Усни же, милый мой малютка.
Проживший десять тысяч дней
Игралищем слепых страстей,
Рабом послушным предрассудка!
Счастлив, когда в ночной тиши
Ты, как покойник, равнодушен
И сон твой кроток, не нарушен
Болезнью сердца и души!