Веру Павловну Михайлов нашёл в дощатой уборной, нагнувшейся над узлом, в который она увязывала принадлежности своего сценического костюма. При звуке его шагов она подняла голову, и, как ни тускло горела одинокая лампочка на стене, он всё же разглядел, как просияло её лицо. Она протянула ему обе руки. Молча он поднёс их к губам и долго-долго целовал, изредка отрываясь, чтобы взглянуть в её грустные, несмотря на улыбку, глаза.

— Знаете… — начала она первая всё тем же надтреснутым, словно, голосом, который и в жизни и на сцене действовал на слушателя как чары. — Хочу найти слова привета, расспросить… и ничего не могу… Мысли путаются… Зачем вы здесь? Господи! Какими судьбами?

— Не успели увидаться, а вы меня как будто опять гоните? — полупечально, полушутливо промолвил Михайлов.

Они оба замолчали, взволнованные. Всё вспомнилось разом… Волшебная юность, страстная преданность искусству, дерзкие мечты о сцене, о славе, их робкая и бледная любовь… И эта единственная минута их безумия, их забвения…

— Вера! Серёжа!.. Вы здесь, что ли? По всему саду ищу! — раздался за кулисами голос Петрова.

Как бы сговорясь, они разом отодвинулись.

Петров просунул в дверь своё бритое лицо и шапку волос, прикрытых широкополой отрёпанной шляпой.

— Ну, что же, Вера, собралась?

— А ты?

— Нет, меня Иванов позвал винтить… Вот уж он тебя проводит… Ты его там водочкой угости… Кстати, я нынче от Генералова колбасы привёз… Объедение!

Он чмокнул кончики пальцев.

— Ну, так до свидания, други мои… Завтра, ведь, увидимся, Серёжа? Впрочем, мне тут до угла по дороге… Двигаемся, что ли? Постой, ты где ночуешь? У брата?.. Ну, и прекрасно… Завтра, как встанешь, приходи; только не рано. Завтра праздник, а я в праздник люблю поспать… Нынче, брат, робберов пятнадцать отхватаем до утра, благо двадцатое число…

Они двинулись. Видя, что Петров не берёт довольно тяжеловесного узла и не предлагает жене руки, Михайлов подал ей свою руку, а в другую захватил узел.

С трудом протискиваясь в толпе к выходу, они из яркого света нырнули во тьму, которая казалась теперь непроглядной.

Ни луны, ни фонарей не было. Огней в домах тоже не было. Дачники были на «кругу», либо спали. По небу ползли облака, и только запад, весь чистый, сверкал немногими звёздами. Тускло и зловеще зияли громадные лужи по дороге. Человеку свежему, попавшему в Богородское впервые, после целой недели дождя, да ещё в такую темень, показалось бы, что он ненароком очутился в Венеции. Но обыватели знали, что грязь — неизбежная принадлежность Богородского, как балы на кругу и любители драматические и музыкальные, и что, пожив на даче, напрактикуешься, наконец, в гимнастике и привыкнешь всякой опасности, начиная с жулика и кончая сломанной ногой, глядеть в лицо не сморгнув.

Ловко лавируя между Сциллой и Харибдой, в виде глубоких ям, полных грязной воды, наши герои дошли до спуска к животрепещущему мостику, перекинутому через болото, где каждый день балансировали дачницы, закаляя свой дух в опасности. Тут Петров простился и свернул влево в переулок.

— Батюшки! — не удержался Михайлов, при виде сплошного моря воды, в которое скромно глядели окна дач. — Куда ж ты? Утонешь…

За пять лет жизни в В*** он совсем пал духом.

— Прощай, жизнь! — крикнул Петров и храбро пустился вплавь.

Не расцвёл и отцвёл
В утре пасмурных дней… [6]

донёсся его голос, под аккомпанемент чмокающих калош.

Михайлов со своей дамой благополучно миновали трепетавший под их ногами мост и по лужайке, мимо изгородей и дач, двинулись к деревне.

— Куда вы так бежите, Вера Павловна? Помилосердуйте… Мы себе этак и шею свернём…

— Голубчик… У меня сердце не на месте… Ведь, детишки мои там одни, с нянюшкой… А она спит крепко… А моя Оля так беспокойна после болезни…

— Вы разве так редко уходите из дому, что боитесь?

— Да вы спросите, могу ли я уйти? Зимой, когда даю уроки, у меня кухарка есть… А летом я одна и всё сама… И это лучше для меня гораздо… Зимой я мученица… Каких только ужасов не представляешь себе каждый раз, сидя на уроке?.. Вот прошлой весной моего Мишу кухарка обварила. Полсамовара вылила на него…

— О Господи!.. Неужто жив остался?

— Да, но чего мне стоило отстоять его?

— Вы говорили… нянюшка…

— Моя это нянюшка, моя… старушка, которая меня выходила… Она на покое в богадельне живёт… Я её письмом просила погостить у меня эти три дня… А если б её не было?.. Бог с ними совсем, со спектаклями!.. Ох, пойдёмте скорей!.. Вот тут сухо, кажется?.. Меня уже перед последним актом лихорадка била… Оля всегда в это время просыпается…

— Какая же это Оля? Да сколько их у вас?

— Двое теперь… Было четверо… Ведь, вы забываете, что мы с вами лет пять не видались.

— А мой крестник, Петя?

Рука Веры Павловны, которою она крепко опиралась на руку Михайлова, заметно дрогнула. С секунду она помолчала.

— Умер… позапрошлой зимой… Нет моего милого Пети! — рыдание прозвучало в её голосе.

— Полноте, Вера Павловна!.. Умереть в детстве, не отравившись тоской и сомнениями, не измельчав в пошлости и в нужде беспросветной, не дойдя, наконец, до отвращения к самому себе, не испортив ни своей ни чужой жизни… О! Да разве это не счастье?.. А умирать-то, всё равно, когда-нибудь придётся…

— Если б матери умели быть такими бесстрастными философами! — с горечью прошептала Вера Павловна. — Я похоронила двух детей… Один умер через две недели после рождения. Это ещё не так страшно… Но Петя… Ему шёл уже третий годок. И он понимал всё… Как он мучился! С каким укором глядел на меня своими глазёнками! Точно сказать хотел: «За что ты меня мучаешь? Что я тебе сделал?..» — голос её сорвался. На мгновение она остановилась и заломила руки. — Счастлив тот, кто умеет забывать!.. Через день после похорон, помню, муж опять винтил и шутил по-прежнему… а я старухой стала… Я после Пети во всё изверилась, во всё… В могилку с ним как будто душу мою, веру мою закопали… Как я буду молиться, когда не вижу ни смысла во всём, что творится кругом, ни справедливости?.. Одно слепое насилие, и больше ничего!

Они молча двинулись дальше, к Большой Московской улице. Дачи, окружённые жалкими палисадниками, были погружены в безмолвие. На их голоса и шаги где-то сонно, нехотя залаяла собака. В двух лавчонках, открытых настежь, ещё горел огонь, и хозяева дремали, положив головы на прилавок. Вера Павловна всё больше прибавляла шагу, она почти бежала.

— Слава Богу!.. Пришли!

Петровы занимали небольшую избу, состоявшую из двух тёплых комнат, одной холодной клетушки, отделённой перегородкой, из кухни и пристроенной галереи с навесом, на которую вели три полусгнившие ступени. Перед дачей был разбит крошечный, но густой садик, с двумя тщательно содержимыми, усыпанными песком дорожками. На одной из них была даже скамейка, и догадливый Михайлов сейчас же подумал, что здесь очень удобно винтить.

— Посидите здесь… В комнатах душно. Я сейчас вернусь, — кинула ему хозяйка.

Ей отворила заспанная старушка.

— Ну что, няня? — замирающим голосом спросила Вера Павловна, кладя свой узел на стол.

— Да Оля блажила всю ночь. Ты, Верушка, не сумлевайся. Это бесперечь к зубкам… Не ходи ты к ней, не тревожь…

— Я, няня, только поглядеть на них…

Они говорили шёпотом и ходили на цыпочках.

Через пять минут она раскрыла окно над самой головой Михайлова и тихонько спросила его оттуда:

— Чаю хотите? Живо самовар вздую…

— О, нет!.. Может, вы сами хотите? Я пиво пил.

— Ну, а закусить? Водочки?

— Благодарю вас, не надо. Лучше выходите сюда… Так давно мы не видались! А если б вы знали, как меня тянуло сюда! К вам… Идите скорей!

В его голосе была дрожь.

Она вышла уже без ватерпруфа, с одним белым платком на плечах.

— Выйдемте за калитку, — предложила она. — Видите? Светает… Там такой славный вид, и скамейка есть. Я там все вечера сижу…

Они вышли, скрипнув калиткой, и уселись рядом на скамью. Заметно светало. Вид был, действительно, хорош. Дачи лепились на узкой площадке, которая довольно круто спускалась в лощину. Здесь кончалось жильё, и шли огороды, засеянные капустой, а дальше необъятный простор полей; только кое-где на горизонте зубчатой стеной синели сосновые рощи.

Вся деревня осталась позади, вправо, а влево, далеко через поля, смутными силуэтами обрисовывались село Преображенское, ещё левее — Черкизово. Совсем близко в лощине, казалось у самых ног их, тёмною сталью сверкал какой-то исток Яузы, а за ним неясно белели в предрассветной мгле кресты и немногие памятники деревенского кладбища. Вправо, через дорогу, тёмною стеной стояли деревья в большом саду одной богатой дачи, и ночью этот сад казался ещё больше, таинственнее и гуще. Две-три стройные молодые липы росли по крутому спуску в лощину. Они словно потихоньку уходили из родной семьи и вдруг остановились в глубоком раздумье на полпути… «Остаться или идти?..» — как бы спрашивали они.

Тихий воздух казался неподвижным. Это была самая глухая пора. Ночь спала и бредила какими-то странными, таинственными звуками. Казалось, сами далёкие звёзды, мигая в эфире, прислушивались к этой чудной тишине. Разве изредка где-то далеко, в лугах, крикнет коростель или сонно застучит доска сторожа. Изредка лениво заструится воздух и бросит в лицо одуряющим ароматом гелиотропа и резеды из соседних цветников…