Оставшись один, Ульрих стал медленно ходить по комнате. Он сам отлично сознавал, как мало был пригоден его мрачный, замкнутый характер для создания семейного счастья. Он хотел остаться одиноким и на этом основал весь план своей жизни. Но вдруг пред ним появилось молоденькое существо со смеющимися глазами, и все его предположения и планы рассеялись, как дым под дуновением ветра. Он тяжело боролся с самим собой, ходя по комнате. Разница лет, безграничное различие характеров, непрестанно возвращавшаяся мысль о том, что согласием Паулы, в котором он нисколько не сомневался, он будет обязан лишь своему богатству, – все это кипело и бушевало в нем, так что, наконец, он тихо воскликнул:
– Нет! Это было бы величайшей глупостью и привело бы к несчастью. Нет, нет!
В этот момент из сада донесся звонкий, веселый смех, свойственный лишь юности, и Ульрих остановился, как вкопанный. Он медленно повернул голову в ту сторону, откуда долетел этот смех, и суровое „нет“, которое он только что произнес, не могло устоять пред этим звуком. Тетка Ульриха несомненно ошибалась, предполагая, что в сердце ее племянника зародилась лишь небольшая склонность к Паулине, нет, это было даже больше, чем страсть, и, как не противился этому чувству рассудок, оно было более могучее, чем воля и сила человека, и все более и более захватывало его в свою власть. Оно нашептывало ему, что позорно избегать решения и не осмеливаться хотя бы раз задать решительный вопрос. Ульрих не желал быть трусом; быстро приняв решение, он весь выпрямился и вышел из комнаты.
У подножия террасы стоял седенький старичок и полупочтительно, полуотечески беседовал с молодой девушкой, сидевшей на парапете каменной лестницы, не обращая взимания на то, что он был совсем мокр от дождя.
– Нет, нет, барышня, это уж чересчур! – сказал он. – Вы были наверху, в Дольнем лесу? Да еще при такой погоде? Я только раз был там, но вторично и не попытаюсь дойти туда! Ведь оттуда к озеру спускается буквально козья тропка; на каждом шагу можно сломать себе шею.
– Ну, знаете, в моей натуре тоже есть что-то общее с козочками! – засмеялась девушка. – Слава Богу, все члены моего тела еще в целости, правда, я изрядно промокла, совсем как русалка! Смотрите-ка, Ульман! – и она, схватив суконную шляпу, принялась трясти ее, так что вода, собиравшаяся за полями, стала разлетаться брызгами во все стороны.
Ее темное, высоко зашпиленное платье из грубого сукна и такой же жакетик были пропитаны влагой, тогда как зонтик, который она держала в руке, был почти сух, но зато на конце его виднелись следы глины; очевидно, девушка пользовалась им лишь для опоры во время прогулки по горам, а не для защиты от дождя.
И на самом деле грациозная, гибкая фигурка этой девушки напоминала стройную, робкую лань. Темные волнистые волосы были мокры от дождя и растрепались от ветра, лицо густо разрумянилось от прогулки по горам, а глаза сияли радостным счастьем юности, видящей будущее в самом розовом свете. Бесспорно, Паула Дитвальд была очень хорошенькая. Когда вдруг из-за туч ворвался первый луч солнца и ярким светом блеснул по озеру и горам, она возликовала, как ребенок, и воскликнула:
– Ах, солнышко, солнышко!… наконец-то оно опять показалось!
– Да и пора! Ведь оно почти целую неделю пряталось в тучах, – сказал Ульман. – Не много удовольствия получили вы здесь, барышня! Погода все время была крайне неприятна и сурова.
– А все-таки тут хорошо, – воскликнула Паула. – Я впервые нахожусь в горах, так как все время жила в большом, шумном городе. Здесь все так свободно, величественно! Ах, вы и представать себе не можете, как дивно было сегодня в Дольнем лесу! В ветвях елей шумел ветер, в горах ревела и бушевала буря, а озеро лежало внизу, как громадное белое море тумана. Все было так странно, таинственно; казалось, из тумана должно было вынырнуть что-то, какая-либо сказка, и вдруг ожить предо мною.
– Да, да, в восемнадцать лет еще верится в такие глупости, – сказал старик с добродушной насмешкой, – да лазают по горам, которые Господь Бог создал на муку человеку. Сперва идешь наверх, потом вниз, устаешь до смерти, да еще сапоги себе рвешь. И есть же люди, находящие в этом удовольствие! Понять не могу я это!
Молодая девушка снова весело рассмеялась при этой вспышке старческого недовольства.
– Да, да, Ульман, я верю вам! Но – странно! вы прямо-таки воюете с горами, а между тем живете среди них.
– Что же поделать? На то воля Божья! – проворчал старик. – Знаете, барышня, я всю жизнь свою терпеть не мог горбатых стран. То ли дело у нас на нашей родине, в Померании! Там ни одной горки нигде не увидишь, всюду поля, поля и на них благословенные Богом хлеба. А посреди этого господский дом со сверкающими окнами и хозяйственный двор, которым глаз поселянина не налюбуется! А здесь-то что! Если бы вы только, барышня, знали, в каком виде тут все было, когда мы впервые приехали сюда! Господи Боже мой! Настоящее разбойничье гнездо! Наш барин в течение пяти лет успел навести кой-какой порядок, но, думается, нужно, по крайней мере, еще десять лет, чтобы придать надлежащий вид нашему Рестовичу.
– Но почему же господин Бернек продал свой Ауенфельд и переселился сюда? – смело спросила Паула. – Кажется, госпожа Альмерс не соглашалась на это?
На лице старика появилось легкое смущение, и он уклончиво ответил:
– Ну, тут совсем особое дело. Ему опротивело родовое имение, и он решил, покинуть его. Да все же из-за этого ему вовсе не было нужды ехать в такую дичь, и он мог жить среди людей. А ведь народ здесь - разбойник на разбойнике, ни минуту за свою жизнь нельзя быть спокойным. Вот помяните мое слово – убьют здесь барина и меня!
– Господи! Да что вы? – испуганно вскрикнула молодая девушка. – Неужели люди здесь так дурны?
– Да как сказать? По отношению к своим они вовсе не худы, ну, а чужеземцев страшно ненавидят и в особенности нашего барина, который приучает их к порядку и закону. В здешней стране этого вовсе не знают; при прежних своих господах они могли делать, что хотели, никто не заботился об этом, даже если бы пошло к черту все хозяйство. Ну, а теперь они обязаны подчиняться порядку, ими правят теперь за милую душу! Пикнуть никто не смеет – знают нашего барина, ну, да зато стараются за спиной напакостить ему… Да, да, барышня, ни одному часу жизни здесь не порадуешься!
– Так ведь при таких условиях хоть вы то могли остаться на родине, – заметила девушка, но старик почувствовал себя глубоко оскорбленным и воскликнул:
– Да неужели я когда-нибудь покину барина? Я служил еще его родителям и носил его на руках, когда еще он ходить не умел. Правда, уезжая, он сказал мне: „Ульман, о тебе как следует позаботятся, если ты захочешь остаться на родине“, но я ответил ему на это: „Нет-с, этого не будет, баринок! Я пойду с вами хоть на край света“. Да ведь и взял-то он меня одного из всех, и вот так-то мы и попали чуть не на край света.
Молодая девушка взглянула на сырые стены замка, видимо существовавшего уже более столетия, и промолвила:
– Так, значит, вы круглый год проводите здесь один со своим хозяином и чужими для вас слугами? Он ведь мог бы выписать себе людей из Германии?
– Да он не хочет того, – пожал плечами старик, – говорит, что они сюда совершенно не подходят. Но я-то знаю лучше причину. Он не хочет и слышать о своей родине, ведь, знаете ли, нынче вот в первый раз за целые пять лет, что у нас живут гости. Барыня… ну, впрочем, она слишком важна да благородна, для нее наш брат почти и не существует. А вот вы то, барышня! С вами к нам явился живой солнечный луч… стало светлее в Рестовиче, с тех пор как вы тут!
Комплимент был довольно нескладен, но произнесен столь простодушно, что молодая девушка, с благодарной улыбкой ответила на него кивком головы.
– Да, Ульман, мы оба стали уже довольно добрыми друзьями, ну, а вот „солнечный луч“ явился для вас одного. Там, в доме, я всегда удивительно скромна и благоразумна. Госпожа Альмерс требует этого от всех окружающих ее, а что касается господина Бернека, то при нем нельзя даже посмеяться и быть веселым. Мне кажется, если бы я хоть раз осмелилась на это, он тотчас же выгнал бы меня вон.
– Ну, до этого не дошло бы! – заметил старик. – Барин, правда, серьезен и совсем разучился смеяться, но раньше умел это делать не хуже вас. Видели вы портрет, висящий в большом зале, направо, сейчас же у входа? Знаете, охотник в зеленой шляпе и с ружьем в руках? Вот каким барин был всего только девять лет тому назад.
– Портрет охотника? – изумленно спросила Паула. – Конечно, я знаю его. Да неужели это – господин Бернек?
– Он самый, и портрет тогда был очень схож.
– Молодой охотник? Да сколько же ему лет теперь?
– Как раз тридцать семь! Вас это удивляет, барышня? Да, да, на вид-то ему лет на десять больше. Тогда он был молодым, веселым барчуком, которого любили решительно все, и которому не доставало ничего на свете. Родители, правда, умерли рано, но оставили ему великолепный Ауенфельд, богатая тетушка в Берлине была бездетна, и он со временем должен был стать ее наследником. Эх, барыня, поглядели бы вы на нашего молодого барина, когда он ездил верхом по полям или отправлялся в лес с ружьем в руках! Он жить не мог без любимой охоты и на всю округу считался лучшим стрелком. Все, что попадало под дуло его ружья, становилось его жертвой. Да, тогда были совсем другие времена!
Паула слушала все это видимо с большим интересом, но в то же время и не с полным доверием; она только что собралась задать старику какой-то вопрос, как вдруг раздались твердые шаги по каменной террасе, и по лестнице стал спускаться сам Бернек. Он бегло поклонился молодой девушке, а затем обратился к Ульману:
– А ты был уже в конюшнях? Нужно посмотреть, что сталось с моим Гнедым! Он оступился вчера, ты ведь знаешь, что на конюхов вовсе положиться нельзя.
Ульман знал это и поспешно отправился в конюшню.
Паула поднялась с парапета и, когда Бернек сделал попытку быстро подойти к ней, с очевидным страхом отодвинулась назад. Однако он тотчас же заговорил, сдерживая свой голос:
– А вы не побоялись бури и дождя? Далеко ходили?
– Я была в Дольнем лесу.
– И по всей вероятности, обратный путь совершили по спуску оттуда к озеру, иначе не могли бы вернуться так скоро. Но ведь эта дорога не для нежных девичьих ножек.
– Я вовсе не столь изнежена, как вы предполагаете, господин фон Бернек, – ответила Паула с некоторой резкостью.
– Да я и не говорю об изнеженности. В такую погоду дойти до Дольнего леса и спуститься оттуда по тропинке, вьющейся по скалам, – ну, знаете, это даже для меня только-только в пору, а ведь вы, насколько я знаю, впервые находитесь в горах.
– Совершенно верно, – сухо ответила Паула.
Ульрих, заметив этот тон, в досаде закусил нижнюю губу. Его тетка была права – он, собираясь свататься, не должен был быть столь молчаливым, однако при каждой попытке к сближению с этой девушкой он лишь видел, как она робко сторонилась его, и это лишало его мужества продолжать такие попытки.
Паула молча стояла пред ним в очевидном смущении. Она, в сущности, отнюдь не была труслива, однако то смутное, загадочное чувство, которое почему-то являлось у нее всегда в присутствии Ульриха и как-то странно давило ей грудь, несомненно должно было быть страхом. Когда же он, как в данный момент, неотрывно смотрел на нее своими мрачными серыми глазами, она чувствовала себя во власти какой-то особенной силы, от которой не могла избавиться.
После длившегося несколько секунд молчания, Ульрих заговорил опять:
– Летом наши горные леса очень хороши, зато зимой, когда все кругом занесено снегом, в них не пройти. Несмотря на это, я ежедневно бываю там.
– Наверно, охотитесь? – спросила молодая девушка, делая попытку подавить овладевшее нею смущение. – Я видела ваш портрет в полном охотничьем снаряжении. Он, наверное, написан еще в Ауенфельде?
– Да, – кратко ответил Бернек.
– Меня только удивляет, что он висит в большом зале, в котором, как говорит Ульман, по целым годам никто не бывает. Ему следовало бы быть в вашей комнате.
– Я не люблю этого портрета. Он уже давно не похож на меня и вообще относится к тому далекому прошлому, которое давным-давно миновало меня.
Эта фраза была произнесена почти резко, как будто простое замечание Паулы оскорбило Ульриха, и вслед затем он замолк. Молодой девушке не раз приходилось замечать подобные паузы при своих разговорах с Бернеком, которых он, по-видимому, даже не замечал, и только чтобы сказать что-нибудь, продолжал:
– Я понимаю, что именно для вас Рестович представляет особую прелесть. Ульман только что рассказывал мне, какой вы страстный охотник. В здешних громадных лесах, наверно, можно великолепно охотиться.
Ульрих отвернулся и, глядя по направлению к конюшням, произнес:
– Да, но я больше не охочусь.
– Вот как? А Ульман говорил мне…
– Он говорил о былых временах. Я уже несколько лет тому назад отказался от охоты; она больше не доставляет мне удовольствия.
Паула изумленно взглянула на него. Она опять услыхала прежний резкий тон, а в его лице появилось суровое, враждебное выражение. У нее явилось смутное ощущение, что ей не следует в дальнейшем затрагивать этот вопрос. Да и на самом деле уже не в первый раз Бернек представлялся ей загадочным и непонятным; она уже часто замечала у него внезапную резкость во время разговора, причем, не в состоянии была догадаться о поводе ее, и это обстоятельство лишь увеличивало то неприятное чувство, которое она испытывала в присутствии его.
В этот момент позади них послышался чей-то голос, произнесший несколько слов по-словацки. Бернек быстро обернулся и нахмурился, заметив человека, выступившего из-за кустов.
– Что нужно, Зарзо? – спросил он.
Зарзо униженно поклонился, подошел ближе и снова заговорил по-словацки.
Однако Ульрих прервал его приказанием:
– Говорите по-немецки! Вы ведь знаете, что я не говорю иначе с людьми, понимающими этот язык, а вы его хорошо знаете… Ну, в чем дело?
Зарзо, стройный парень с ярко выраженными характерными чертами своего народа, был в обычном костюме местных горцев, но у него был значок барского лесничего, а за плечом висело ружье. Его черные волосы гладко ниспадали по обе стороны головы, весь он казался робким, скромным, но выражение черных жгучих глаз не соответствовало той приниженности, с какой он подошел к хозяину имения. Он говорил по-немецки довольно бегло и произнес на этом языке:
– Я только еще раз хотел просить вас, барин… ведь я должен уйти из Рестовича?
– Да, через неделю.
– Я знаю, знаю, барин. Но я все же надеялся, что вы возьмете меня обратно.
– Нет! – резко ответил Бернек.
В глазах словака сверкнул странный взгляд, в котором чувствовалась злоба, но он продолжал с прежним смирением:
– Клянусь своей душой, это больше не повторится. Простите, барин!
– Неповиновения и сопротивления я никогда не прощу, и в особенности сказанных вами тогда слов. Ведь вы еще помните их, Зарзо?
Взор лесника робко потупился, но он, положив руку на сердце, как бы в подкрепление своей клятвы, произнес:
– Клянусь, барин, нет! Я решительно не знаю, что наболтал и наделал в тот день. Я ведь был совершенно…
– Пьян, – холодно добавил Бернек. – Это я видел и, не будь этого, не ограничился бы простым увольнением. Но все равно, действовали ли вы в сознании, или нет, вы должны уйти из Рестовича и никогда не показываться здесь.
Паула отошла в сторону, не зная, уйти ли ей или остаться. Ей теперь впервые довелось присутствовать при том, как обращался Бернек с людьми, не относящимися к его ближайшей дворне, и впечатление этого у нее было не особенно благоприятно. Стоя пред словаком, Ульрих всей своей фигурой представлял строгого повелителя, не допускающего ни поблажки, ни прощения.
Однако Зарзо видимо не испугался этого. Он кинулся к ногам хозяина, стал умолять его то по-словацки, то по-немецки, клялся всеми святыми, что никогда больше не позволит себе неповиновения. Он произносил все это самым покорным тоном, но от молодой девушки не ускользнула дикая ненависть, таившаяся в его глазах.
Бернека все просьбы словака отнюдь не тронули, он презрительно молчал на все его мольбы и, наконец, повелительно подняв руку и указывая на дорогу, крикнул:
– Вон! Я не желаю больше ничего слушать! Мой приказ остается неизменным.
Зарзо поднялся, очевидно поняв, что всякая дальнейшая попытка будет бесполезна, однако, уходя, кинул на бывшего хозяина взгляд, полный страстной ненависти и демонической злопамятности.
Ульрих обернулся к молодой девушке так же спокойно, как и раньше; только что разыгравшаяся сцена не взволновала его.
– Сожалею, что вам пришлось выслушать все это, – заговорил он и вдруг замолчал, а затем, окидывая лицо девушки пытливым взглядом, медленно добавил: – Вы, кажется, считаете меня очень суровым и безжалостным?
– Да, – с резкой откровенностью ответила молодая девушка.
Ульрих изумился, впервые услыхав этот тон от Паулы, и поспешил произнести, словно извиняясь:
– Вы не знаете здешнего народа. Если я хоть раз допущу открытое неповиновение, например вот такое, как позволил себе этот Зарзо, то мой авторитет у всех других рухнет безвозвратно, и никто уже не станет повиноваться мне. Здесь же нужно управлять железной рукой, иначе ничего не достигнешь.
– Но ведь этот человек валялся у вас в ногах, – с упреком возразила девушка, – он просил и умолял вас, как человек, впавший в полное отчаяние.
– Совершенно верно, но это не помешало бы ему убить меня в ближайшую же минуту, если бы я оставил его поступок без наказания. Тут безразлично, простил бы я его или нет. Ведь для него я – не хозяин, дающий ему кусок хлеба, а чужак, который залез сюда и которого он и вся его братия ненавидят от всей души. Знаете ли вы, что он крикнул мне, когда я во что бы то ни стало хотел добиться повиновения и применил для этого даже насилие? „Попомню я тебе это, немецкая собака“. Простили бы вы это?
– Нет, – ответила девушка. – Но ведь он, как вы сами сказали, был тогда пьян.
– Совершенно верно, он не сознавал, что говорил, иначе не позволил бы себе подобной выходки. Этот парень подл, как и все мужики тут, но между собой они иначе меня и не называют. Я это отлично знаю.
– И среди таких людей вы живете… По доброй воле, – не скрывая своего возмущения спросила Паула.
– Ну, к этому привыкаешь! – пожал плечами Бернек. – Это вам кажется непонятным, или, вернее, вы, по-видимому, полагаете, что нужно быть прирожденным тираном, чтобы привыкнуть к этому? Не трудитесь отрицать, я это ясно вижу по вашему лицу.
Паула холодно поклонилась ему, говоря:
– Простите, мне нужно пойти домой, госпожа Альмерс не любит, если я неаккуратна, а мне еще нужно переодеться к чаю. Еще раз – простите!
С этими словами она поспешно взбежала по лестнице и скрылась в комнате, выходящей на террасу.
Ульрих, облокотившись на каменный столб парапета, глядел ей вслед, тихо бормоча:
– И нужно же ей было как раз попасть на эту сцену! Теперь я окончательно проиграл у нее.
Бесконечно горькое выражение появилась на лице Ульриха, глубоко чувствовавшего, что он не создан к тому, чтобы нравиться женщинам. Именно это сознание сковывало его уста при встречах с девушкой, которую он полюбил со всем пылом поздно проснувшейся страсти. Он отнюдь не ошибался относительно того впечатления, которое произвела на нее только что разыгравшаяся сцена, так как ясно видел по лицу все ее ощущения. Если до сих пор она лишь боялась его – мрачного, недоступного человека, – то теперь она ненавидит в нем тирана, лишь батогами управляющего своими подчиненными. Так мог ли он при таких условиях просить ее руки и сердца?
Несомненно, даже не взирая на все это, он получил бы ее согласие – умная тетка, конечно уж, позаботится о том, чтобы ее протеже в этом случае тоже проявила свое „благоразумие“, но именно такого „да“ он и опасался. Значит, сон о счастье, ярко светившийся в его душе, при пробуждении обнаружит только холодный прозаический расчет?
Он знал, что это будет так, и понимал, что вечное подозрение и неуверенность не дадут ему ни на минуту покоя. В каждом слове любви, в каждой улыбке он будет видеть только ложь и поведет жизнь мученика с молодой женой, браком с которой будет обязан лишь своему богатству.
Ульрих резко выпрямился, словно желал этим отогнать мысли, показывавшие ему „счастье“ в таком свете, и мрачно произнес:
– А быть может, и лучше, что так случилось. По крайней мере, это раз и навсегда кладет конец глупости… и мечтам!