Погода и на самом деле прояснилась. Туман еще держался в долинах и на озере, но горы вырисовывались уже вполне ясно, и солнце пробилось сквозь облака. Оно уже близилось к закату и наполняло своими красноватыми лучами комнату, выходившую на террасу.
Разговор за чайным столом был не особенно оживлен, его вела почти одна тетушка Альмерс; Ульрих по обыкновению молчал, а Паула почти не вмешивалась в разговор. И вправду она была, здесь, в доме, совсем иной, нежели вне его, в свободной беседе со старым слугой: растрепанные волосы были тщательно причесаны, мокрый костюм заменен легким, светлым летним платьем, а маленький розовый ротик, еще так недавно весело болтавший и смеявшийся, теперь молчал до крайности степенно. Тетушка умела приучать к „приличиям“ всех своих окружающих; Паула была ее протеже, дочь ее подруги юности, но частенько чувствовала, что ее покровительница, в сущности – ее барыня-хозяйка.
Только здесь, в Рестовиче, проявилась некоторая перемена. Вообще, молодой девушке не было дозволено одной делать долгие, длившиеся по несколько часов прогулки или весело болтать с Ульманом, пока общество тетушку разделял Бернек; теперь же это было разрешено ей. Правда, Паула и понятия не имела о том, что госпожа Альмерс видит в ней будущую невесту для своего племянника и считается с этим. С легкомыслием юности она принимала эту особенную доброту и внимательность, как подарок, не задумываясь над их причиной.
Наконец в разговоре коснулись Рестовича и разных обстоятельств, относящихся к нему, – единственной темы, при которой и Ульрих становился несколько общительней. Он достал свою записную книжку и стал перелистывать ее, чтобы ответить на какой-то вопрос тетки, и наконец произнес:
– Совершенно верно – я заплатил за это имение до смешного мало; у нас, в Померании, за эту цену купишь лишь очень скромное имение. Но мой предшественник тут поступил точно так же, как и все остальные члены его сословия. Когда он получил это имение по наследству, оно было уже сильно задолжено, однако это обстоятельство не помешало ему в его удовольствиях. Он хозяйничал тут по прежнему образцу, устраивал охоты, пиры и вел широкую жизнь с целой армией гостей. Служащие делали то, что им было угодно, и при этом крали, что только могли, пока, наконец, не наступил момент, когда дальше так идти не могло. Тогда имение было попросту назначено к продаже с аукциона. Это был самый крайний момент, чтобы оно было взято в твердые руки. Мне понадобятся еще лет пять, чтобы Рестович стал тем, чем он может и должен быть.
– Но надеюсь, ты не будешь столь долго сидеть здесь, словно прикованный к своему порогу, – заметила тетка. – Теперь, летом, ты, правда, страшно занят, так что и передохнуть не можешь, я вижу, как ты целый день и верхом, и в экипаже разъезжаешь по своему имению и всюду распоряжаешься, но рассчитываю, что зимой ты обязательно навестишь меня, ведь тогда у тебя довольно свободного времени.
– Вряд ли, тетя, – ответил Ульрих, пожимая плечами. – В Рестовиче недостаточно хозяйничать; необходимо править им, как маленьким княжеством, и я не могу спускать натянутые вожжи. Пока я еще веду войну со своими людьми, никак не могущими приучиться к дисциплине и порядку. Фрейлейн Дитвальд только что была свидетельницей не особенно приятной сцены, разыгравшейся у меня с одним лесником. Правда, для меня это не представляет чего-либо нового.
Он взглянул на молодую девушку, словно ожидая от нее каких-либо слов по этому поводу, однако Паула как будто была очень занята чайным сервизом и не сказала ничего. Альмерс заметила это с неудовольствием и, конечно, сочла это за робость со стороны молодой девушки, однако тут же решила, что нельзя так относиться к этим редким случаям сближения и что пора помочь положению разъяснением его.
Что касается Ульриха, то он придал этому лучшее, более правильное значение: он видел, что ему еще не прощено его „бессердечие“ в отношении Зарзо, однако не сделал попытки настроить Паулу иначе, а попросту заявил, что должен немедленно поехать на осмотр леса. Он коротко простился со своими гостьями и ушел.
Бернек уже совсем был готов к выезду и отдал приказание привести лошадь, как вдруг заметил, что у него нет записной книжки, которую он, несомненно, оставил в салоне. Поэтому он отправился туда за нею, но, когда открыл дверь передней, услышал голос Паулы, говорившей столь возбужденно, что он в изумлении остановился:
– Вы ошибаетесь! – воскликнула молодая девушка. – Господин фон Бернек не намекнул мне об этом ни словом, ни взглядом. Вы обязательно заблуждаетесь!
Ульрих тотчас же понял, что его тетка взяла в свои руки дело, которое, по ее мнению, не двигалось с места, и по его уходе заговорила о нем со своей протеже. Она вовсе не беспокоилась о том, что действовала в данном случае совершенно вопреки его желанию и воле; она уже так привыкла поступать вполне самостоятельно. Она пожелала открыть племяннику ту дорогу, которую он закрыл себе благодаря своему упрямству, и с большой энергией принялась за это. Ее холодный, спокойный голос составлял резкую противоположность возбуждению молодой девушки.
– Я знаю, дитя, что ты об этом и понятия не имела, однако всякое заблуждение тут исключается. Я уже обсуждала этот вопрос с племянником и считаю необходимым подготовить тебя, чтобы ты, как например, в данный момент, не растерялась и не потеряла сознания, когда он явится к тебе со своим предложением.
Никакого ответа на это не последовало; по-видимому, молодая девушка и на самом деле лишилась сознания.
Ульрих никогда не подслушивал, обыкновенно чем-либо давал знать о своем присутствии. Но что сделалось с ним в последние недели! Как часто он стоял на террасе под свешивающимися ветвями дикого винограда и прислушивался к беседе Паулы с Ульманом и ее смеху! Ведь только там он видел и слышал ее без той принужденности, которую налагало на нее присутствие его лично и его тетки, только там он и узнал „солнышко“ и для него стало светлее в Рестовиче. И вот теперь он мог узнать, как будет принято его предложение, прежде чем возымеют силу уговоры и влияние, и это решило все. Он тихо отошел на один шаг в сторону, туда, откуда мог через открытую дверь заглянуть в салон.
Госпожа Альмерс еще сидела за чайным столом, повернувшись спиной к двери, а Паула стояла пред нею, вся озаренная светом вечернего солнца, но, несмотря на это, какая-то странно бледная, с большими испуганными глазами.
– Я вполне понимаю твое изумление, – снова заговорила тетка, нашедшая вполне естественным молчание молодой девушки пред „громадным, неожиданным счастьем“. – Правда, Ульрих до сих пор ничем не выдал своих чувств; он ведь уже не юноша – мечтательный и только и знающий, что ухаживать за дамами, но в серьезность его склонности к тебе ты можешь верить. Сознайся, ведь наверно ты и во сне не видела, что твоя будущая судьба решится здесь, в Рестовиче?
– Нет, сударыня, – с трудом сорвалось с губ молодой девушки, которая никогда иначе не называла своей покровительницы, да и не получала предложения делать это.
Однако на этот раз ей было дано милостивое разрешение.
– О, с этого момента, дитя мое, ты будешь называть меня тетей, – сказала госпожа Альмерс. – Невеста моего племянника имеет право на это, и я вполне одобряю его выбор. Ульриху нужна жена, верная спутница в его одиночестве, чтобы он не отучился совсем от света и людей. Ты – моя питомица, и я обещала твоей матери позаботиться о твоей будущности. Ты, наверное, и не надеялась, что она будет столь блестяща; я же убеждена, что ты будешь за это благодарна и вознаградишь своей преданностью и самопожертвованием человека, который вместе со своей рукой даст тебе столь много…
Несмотря на добрый тон, это было произнесено очень покровительственно. Госпоже Альмерс и в голову не приходило спросить девушку о ее согласии; для нее этот брак был уже совершившимся фактом, который, само собой разумеется, будет встречен Паулой со смирением и благодарностью.
Молодая девушка все еще стояла пред нею бледная, пораженная. Наконец она промолвила тихо, дрожащим голосом:
– Я на самом деле не имела и представления о том, что господин фон Бернек питает какое-либо чувство ко мне. Вы очень добры, приветствуя меня уже как свою родственницу, но я… я не могу принять это…
– Что ты не можешь? – спокойно спросила госпожа Альмерс, решительно не понимая ответа.
– Сказать то „да“, которого ожидаете вы и ваш племянник, – ответила Паула. – Я не могу этого, сударыня.
Старая аристократка встала со своего стула.
– Что это значит? Уж не думаешь ли ты отказываться?
– Я не люблю господина фон Бернека, – уже более твердо ответила Паула. – Если он действительно намеревался предложить мне свою руку, то, пожалуйста, избавьте и его, и меня от неприятных минут. Я должна буду сказать „нет“.
Госпожа Альмерс смотрела на молодую девушку, словно сомневаясь в здравом ли та рассудке. Наконец у нее мелькнула новая мысль, и она выразила ее в вопросе, произнесенном резким тоном:
– Ты любишь другого? У тебя есть какая-то тайная склонность? Хотя я собственно не знаю, как бы это могло случиться, так как ты уже целых два года живешь исключительно со мною, однако это является единственным объяснением твоих действий. Признайся!
– Мне не в чем признаваться, – возразила Паула с возрастающим упорством. – Если бы я питала к кому-либо чувство, то открыто призналась бы в нем, но со мною еще никто не сближался настолько, чтобы я могла полюбить его…
Эти слова были произнесены с такой откровенностью, что госпожа Альмерс принуждена была отказаться от своего подозрения; однако она в грозном величии продолжала:
– Ну, тогда я решительно-таки не знаю, что мне сказать или думать. Тебе предлагают счастье, выпадающее на долю вряд ли даже одной из сотни девушек, и ты желаешь оттолкнуть его от себя? Да что ты имеешь против Ульриха?
– Я ничего не имею против господина фон Бернека, но и не чувствую расположения к нему. Он всегда относился ко мне, как чужой.
– Ну, это – не основание, – возмущенно заметила госпожа Альмерс.
– Для вас, сударыня, может быть, и нет, а для меня – да, – сухо произнесла молодая девушка.
Такого тона еще никогда не слышала ее покровительница. Сама она действительно никогда не придавала значения вышеприведенному основанию, так как и ей, и ее сестре мужья были избраны родителями. Для старшей дочери они назначили богатого землевладельца Бернека, а для младшей – еще более богатого промышленника Альмерса. Жизнь обеих женщин протекала во всем том блеске и уюте, которые даются только хорошим состоянием и положением. Это они обе признали вполне естественным и не чувствовали никаких неудобств от браков, заключенных не по любви, а по расчету. И вдруг тут такая молоденькая и нищая девушка осмеливается отталкивать руку Ульриха фон Бернека лишь потому, что не любит его. Понятно, что это раздражило госпожу Альмерс, быть может, даже почувствовавшую бессознательный упрек в ответе Паулы, и она уже крайне резким ледяным тоном проговорила:
– Кажется, в тебе взволновалась кровь твоей матери; мне так и чудится, что со мной говоришь не ты, а покойная Лена. Именно так же говорила она, когда ей пытались приводить доводы рассудка, в то время как она отказала богатому, уважаемому всеми человеку, чтобы выйти замуж за твоего отца. Но у нее, по крайней мере, было извинение – юношеская любовь, которой она приносила эту жертву. Твое же сердце еще свободно, следовательно, в тебе говорят романтические бредни, фантазии горячей девичьей головы. Да неужели ты думаешь, что я отнесусь к этому так-таки попросту? Ты видимо еще не уяснила себе, что твое „нет“ является прямым оскорблением моему племяннику?
– О, господин фон Бернек очень спокойно встретит мой отказ, – сказала Паула с глубокой, ей обычно несвойственной, горечью. – Он ведь даже не потрудился проявить мне хоть чем-либо свое чувство ко мне и не считает даже нужным лично спросить меня, а просто-напросто распоряжается довести до моего сведения, что представляет себя в мужья мне. Нет, сударыня, для такого предложения у меня нет моего „да“, в особенности же для идущего со стороны господина фон Бернека!
– Для него в особенности? – возмущенно повторила госпожа Альмерс. – Да как же ты собственно представляешь предложение человека, который так же вот, как мой Ульрих, знает цену себе и своему положению? Быть может, он должен был бы разыграть пред тобой сцену из романа, кинуться пред тобой на колена и молить у тебя твоей любви? Ну, знаешь, все это бывает у мужчин, которые не могут дать ничего больше, кроме подобных очень обычных фокусов. Твоя мать узнала их в то время, когда была невестой, но, к сожалению, познакомилась потом и с оборотной стороной медали. Всегда бывает такой конец у романтических пьес.
При этом безжалостном намеке у молодой девушки из глаз брызнули слезы.
– Мои родители умерли, – тихо сказала она. – Вы ведь знаете, творчеству и успехам моего бедного отца положила предел тяжелая, долголетняя болезнь, которая наконец свела его и в могилу. Это было несчастье, я же от вас чересчур часто принуждена слышать, что это – судьба по заслугам. Да, он и моя мать были бедны, но все же хотели принадлежать друг другу. Вот и вся их вина!
В этих словах чувствовалось такое горячее горе, что даже холодная строгая аристократка не могла остаться бесчувственной к нему и уже более мягким тоном ответила:
– Я не хотела причинить тебе боль, Паула, только думала предохранить тебя от такой судьбы. Ты еще так молода и все же познала, как тяжела и горька может быть жизнь. Уже ребенком, в доме своих родителей, ты познакомилась с горем и заботами. Неужели ты забыла, кто избавил тебя и твою мать от всего ужаса жизни, когда пред вами во всей своей наготе предстала горькая нужда?
Паула, опустив голову и перестав плакать, чуть слышно ответила:
– Нет, сударыня, я этого не забыла!… Я знаю, как мы должны быть благодарны вам!
– Однако ты ничем не проявляешь этой благодарности по отношению ко мне. Ты знаешь, что этот брак очень желателен мне, что я путем его хочу упрочить твое счастье, и вдруг с детским упрямством противишься ему. Ты не можешь любить Ульриха? Да что ты собственно знаешь о любви? Она скоро появится при счастливом браке, это я знаю по себе. Ты – бедная сирота, и, если я откажусь поддерживать тебя, тебе придется у чужих людей добывать хлеб насущный. Теперь же благодаря моему плану, ты можешь стать богатой, благородной женщиной, хозяйкой Рестовича, супругой человека, сватовством которого ты можешь гордиться. Ну, можно ли тут задумываться хоть на минуту?
Все это было произнесено с холодной размеренностью, как и вообще говорила Альмерс, но Пауле этот тон хорошо был известен, и она знала, что за ним скрыта полнейшая немилость, она также поняла скрытую угрозу в словах: „Если я откажусь поддерживать тебя“. Страх пред покровительницей, в сущности, являвшейся повелительницей, ее привычка к повиновению, наконец, воспоминания о полученных благодеяниях, – все это заставило девушку смолкнуть, а последнее обстоятельство дало возможность Альмерс предположить, что сопротивление Паулы сломлено.
– Мы завтра еще поговорим об этом, – сказала она, поднимаюсь со стула. – Сейчас ты еще не в состоянии сообразить все, да и я не требую, чтобы ты немедленно решила этот вопрос. Значит, до завтра! Надеюсь, ты дашь мне тогда другой ответ!
– Нет, нет, – страстно вырвалось у Паулы. – Да неужели из-за своей бедности я не имею права надеяться на жизнь и счастье, как все остальные? Неужели все это я должна похоронить навек, живя с человеком, все существо которого чуждо мне и вызывает во мне страх, которой не сказал мне до сих пор ни одного теплого слова и предлагает мне свою руку, как какой-то подарок из милости? Меня пугает что-то темное, ужасное, таящееся или в нем самом, или вокруг него. Я никогда не буду питать к нему доверия, я прямо-таки боюсь его присутствия. И я должна стать женой этого человека? Нет, нет, я не могу этого! Да если бы и могла, то не хочу, не хочу! Сколько бедных девушек ищут и находят себе кусок хлеба на свете, найду себе его и я. Тогда, по крайней мере, у меня останется возможность мечтать о счастье и надеяться на него; быть может, оно никогда не явится, но все же оно будет моим, пока я буду надеяться на него. Этого я не отдам ни за какие богатства вашего племянника. Я не продамся!
Казалось, эта бурная вспышка сорвала оковы с чего-то таившегося в девушке, и оно настоятельно стало пробивать себе дорогу. Она стояла, словно приготовившись к бою, ее лицо, до тех пор бледное, разрумянилось, а глаза сверкали одухотворенной надеждой и упорством юности, борющейся за свое счастье и будущее, тем упорством, которое часто заставляет человека дорого поплатиться в жизни, но вместе с тем является прекраснейшей, самой священной прерогативой юности, так как оно на все осмеливается и на все надеется.
Госпожа Альмерс слушала речь Паулы так, словно пред ней говорили на чужом для нее языке; подобных вещей она прямо-таки не понимала. Но неужели она могла бы отказаться от задуманного и долго подготовляемого плана?
Это случилось бы с нею впервые в жизни, и она, конечно, не могла допустить этого.
– Паула, ты забываешься! – резко произнесла она, и этот тон, словно дыхание ледяного ветра, налетел на бурную вспышку молодой девушки. – Теперь я вижу, под каким влиянием выросла ты. Если бы я не хотела считаться с этим, то просто-напросто уже теперь предоставила бы тебя той судьбе, которую ты сама хочешь уготовить себе, а именно – тяжелой борьбе с жизнью, от которой погибли твои родители. Но в тебе именно сказывается более воспитание, нежели самоослепление. Мы еще две недели пробудем здесь; все это время в твоем распоряжении, и ты можешь еще все обдумать. Конечно, я не буду принуждать тебя, но вовсе не расположена покровительствовать неблагодарности и открытому возмущению. Если ты останешься при своем „нет“, то, само собой разумеется, мы должны будем расстаться – ни я, ни Ульрих не можем допустить такое оскорбление. Я еще раз предоставляю тебе обдумать все; надеюсь, ты изберешь благоразумие и опомнишься.
С этими словами она вышла из комнаты.
Паула осталась одна, или думала, по крайней мере, что она одна, и, прижав обе руки к груди, глубоко перевела дух. Она и не предполагала, что Ульрих, стоявший в передней, не сводил своего взгляда с нее, стоящей в красных лучах вечернего солнца, с темными глазами, затуманенными слезами, но с выражением упорной энергии в обычно мягких чертах лица. Ульрих почувствовал в этот момент, насколько он низко ставил в своем мнении эту девушку, и осознал, что именно он потерял, даже не владея.