Проводник губернаторши. — Новый пензенский губернатор. — Князь Г. С. Голицын. — Князь Ф. С. Голицын. — Подражание князю Потемкину. — Пензенская барыня. — А. Д. Копиева. — Губернатор играет на арфе. — Князья Голицыны. — Европейская аристократия. — Происхождение русской знати. — Выдержки из книги Успенского.
Около года Крыжановского не было в Пензе. Грубиян, бесстыдный лгун, грабитель, который явно лез ко всем за пазуху, и непотребная жена его, которые два года наполняли ненавистью и омерзением целую губернию, были живым упреком правительству, таких людей для управления областями употребляющему. Молва о их неслыханных деяниях разнеслась по всем соседним губерниям и достигла столицы. Министерство Внутренних Дел, как видели выше, раздвоилось, и губернаторы поставлены были более в зависимость министра полиции. Балашов был не из числа тех людей, которых возмущают дела Крыжановских; не знавши его лично, он, кажется, его покровительствовал, и вероятно при нём он долго усидел бы на месте. Хорошо, что человек, который пожелал этого места, имел большие связи при дворе и умел о непристойностях Крыжановского распустить слухи даже в гостиных большего света. Таким образом дошло до самого Государя, и он велел министру немедленно сменить его. По какому-то инстинктивному благорасположению к такого рода людям Балашов, однако же, спас его от простой отставки, а выпросил дозволение причислить его по особым поручениям в своему министерству. Имея его под рукой, мог он ожидать, что употребит его с большею пользою.
При получении о том известия, в Пензе случился довольно забавный анекдот. Будучи тайно предуведомлен о своем падении, Крыжановский стал наскоро сбирать жену свою в дорогу, дабы не губернаторшей ей тут и дня не оставаться. Так как она внутри России никогда еще одна не путешествовала, то он предложил приверженцу своему Андрею Сергеевичу Мартынову быть её проводником до Москвы, на что сей последний охотно согласился. С этим Мартыновым я уже познакомил читателя, но это было давно, во второй части сих Записок; знакомство вероятно забыто, и я осмелюсь вновь его представить. В сем дворянине древнего происхождения и весьма достаточном была врожденная склонность подличать. Во время сборов догадался ли он или проведал о чём, только отказаться уже не смел. Доехав до Саранска, на первом ночлеге прикинулся он больным, кричал, жалуясь на нестерпимые боли в животе, в голове, не хуже Жилблаза в Роландовой Пещере, так что перепугал спутницу свою. Она должна была отправиться одна далее; а он, как Сикст Пятый, вскочив, захохотав, спросил у предстоящих, каково сыграл он комедию? Когда в Пензе спросили его, зачем он так дурачился, он отвечал, что ведь указ об увольнении еще получен не был[146]. Когда же его получили, еще до возвращения Мартынова, то г. Крыжановский, совсем готовый к отбытию, немедля ускакал. Проводов ему не было: его отъезд похож был на побег.
Вскоре прибыл его преемник; но полно, так ли я сказал? Это было не вступление в должность губернатора, а восшествие, воцарение владетельного князя. После смерти князя Сергия Федоровича Голицына, в начале 1810 года, неутешная вдова его, Варвара Васильевна, решилась удалиться от света в любимую свою Зубриловку, куда из Галиции и привезено было его тело[147]. При ней находились неотлучно младшие сыновья её, на службе числящиеся, и самый старший, отставной князь Григорий Сергеевич с женою и семейством. Но как поладить с тем, чтобы, не разлучаясь с нею, могли один продолжать службу, а другой поступить в нее опять? Вот почему князь Григорий, будучи в генеральском чине, начал искать места пензенского губернатора и получил его, вместе с дозволением каждое лето за 180 верст ездить в деревню в матери. Весною и осенью мог он проживать у неё под предлогом обозрения губернии, а зимою могла она приезжать в нему. Меньшие три брата были все камер-юнкеры; только средний, Василий, был пожалован до издания указа о сем звании и состоял в пятом классе, а другие два (Павел) и Владимир, после, и имели только обер-офицерские чины. Их определили к брату чиновниками по особым поручениям, а Василия поместили советником, сверх штата, в Губернское Правление. Разумеется, все сохранили право жить в Зубриловке, когда они или мать их того пожелают.
Я нашел князя Голицына утвердившегося на своем губернаторско-княжеском престоле. Но прошествии шестинедельного траурного срока явился я к нему и был милостиво принят; но и до того не один раз имел я случай его видеть. Моя мать была им отменно довольна: из уважения к званию предместника, он был распорядителем похорон отца моего и потом раз или два в неделю посещал ее. По старинному знакомству как с ним, так и с братьями, по приятностям тогдашней светской их образованности, мог я действительно дом его почитать для себя отрадою; но, в продолжении пребывания моего в Пензе, не всегда мы ладили, как увидят после.
Большая часть пензенцев были от него без памяти, и как не быть? После смутных времен Крыжановского, им казалось, что настал для них настоящий золотой век: губернатор, еще молодой, красивый, ласковый, приветливый, принадлежащий к княжескому роду, почитаемому одним из первых в России, в близком родстве со всем, что Петербург являет высокого и знатного при дворе. Обыкновенно эти люди, когда невзначай попадали в провинцию, чтобы не остаться одним, поневоле сближались с почетнейшими из её жителей и совсем не скупились на любезности, которыми, по крайней мере, в прошедшее время они славились. В столицах дело было другое; не переставая быть учтивыми, их обращение приметно делалось холоднее со сделанными там знакомствами, и наши добрые люди никак не могли понять причин такой перемены. Итак, мои тщеславные земляки были очарованы: «ну, подлинно, говорили они, можно сказать, что барич так барич, не то что иной, другой какой-нибудь, наш брат рядовой дворянин». Знавши так давно и так коротко всю эту Голицынскую семью, я не мог разделять их восторгов, но и не думал стараться умерять их.
«И как такому вельможе захотелось у нас поселиться?» говаривали иные. Действительно, оно могло казаться странным и тогда, а еще страннее ныне, когда губернаторские места более упали в общем мнении. Восемнадцати деть был он уже генерал-майором, генерал-адъютантом и докладчиком по военному ведомству при императоре Павле; но как один царский каприз создал его, так другой уничтожил, и никогда уже с тех пор не мог он подняться. Когда при Александре воротились все изгнанные отцом его, то он стал проситься в службу при особе Государя; нашли, что он годится только в действительные камергеры; а как и это звание почиталось тогда во сто раз важнее, чем ныне, то он охотно его и принял. Заметив, что этот титул совсем не в почете у нового Царя, стал проситься в военную службу прежним чином, и его приняли с состоянием по армии и с нахождением при отце, тогда Рижском военном губернаторе; с ним вместе опять вышел он в отставку. После того, во время первой милиции 1807 года, не вступая в действительную службу, находился он при нём же по каким-то поручениям; но как, видно, знати, что он тут (как и везде) ничего не делал, то и сочли достаточным дать ему Аннинской крест на шею. В армию против австрийцев с отцом он не поехал, а остался при матери. Большего света он не любил, хотя в нём везде был принят, но вовсе незамечаем. Государь, который его лично знал, был весьма плохого мнения о его способностях я только вследствие одного сильного ходатайства[148], назначил его губернатором, с переименованием однакоже в действительные статские советники. И наши пензенцы находили, что он спустился на губернаторство.
Будучи малолетним, около года прожил я у Голицыных в селе Казацком и, кажется, довольно верно изобразил характер княгини. Полагая, что того не забыли читавшие меня, почитаю излишним как повторять сказанное мною, так и указывать на него. Оба они, мать и сын, не очень любили видеть равных себе, ибо между ними находили по большей части превосходящих их в образованности. Гораздо приятнее им было окружать себя существами подчиненными, подвластными; ей — деревенскими барынями и барскими барынями; ему, пока он ни над кем не начальствовал — избранными холопами, из которых творил он собеседников. В отдаленном краю, где сходятся две губернии, Саратовская и Тамбовская, и по соседству с Пензенской, создала себе княгиня Голицына маленькое царство, которое, по назначении сына её в правители, чрезвычайно умножилось присоединением в нему целой губернии.
Наш князь Григорий Пензенский был аристократ совсем особого покроя, совершенно отличный от брата своего Федора, который настоящей тогдашней аристократии служил образцом. Он находил, что не иначе можно блистать как в столице и при дворе; а как все усилия ума его, которого у него было довольно, к тому были направлены, то он совершенно и успевал. Много способствовал ему выгодный брак с единственною дочерью фельдмаршала князя Прозоровского, у которой было 14 тысяч душ, из коих после едва ли осталась у неё десятая доля. Его ласково вежливое обхождение не допускало однако же никакой короткости с теми, с кем он иметь её не хотел. Старший же брат, напротив, охотно балагурил, врал, полагая, что со всеми может безнаказанно быть фамильярен. Он любил угощать у себя, попить, поесть, поплясать. По моему он был прав: такими только манерами можно было тогда понравиться в провинции; grand-genre князя Федора там бы не поняли. Два брата были верным изображением-один новейшего аристократизма, заимствованного у Запада, другой — старинного русского барства. Только, к сожалению, легкомыслием, прихотями, странностями он совсем не походил на древних бояр, которые от толпы обязаны были отличаться основательностью в мыслях, обдуманностью в поступках.
Наш губернатор был чрезвычайный оригинал, и главные черты его характера непременно я должен здесь представить. С природною смышленостью, русские равно способны и к изобретательности, и к переимчивости; но с природною же их ленью и с навыками, которые даны им лет полтораста тому назад, превратились они совершенно в постоянных подражателей всего западного. В каждом из нас более или менее есть что-то обезьянное, кого-нибудь или что-нибудь должны мы непременно копировать; ваш Голицын всех нас превзошел, избрав себе не один, а несколько образцов. Ему было лет двенадцать, когда умер дедушка Потемкин; он очень хорошо мог помнить открытую грудь, босые ноги, халат нараспашку, в котором принимал он первых вельмож, сырые репу и морковь, которые, всем пресыщенный, при них же он грыз; помнил также царскую его представительность и все алмазы Востока, коими потом он осыпался. До губернаторства не имел он случая, подобно ему, являть попеременно такую простоту и такое величие. Жаль только, что он не имел сокровищ, коими владел его дед образец: из десяти тысяч душ, после смерти отца разделенных между семью братьями, на долю его досталось не слишком огромное состояние, и он проматывал его, стараясь, елико возможно, не отставать от великолепного князя Тавриды.
Известно, что император Александр умел скрывать свой гнев и народу являл всегда одну милостивую улыбку. И это довольно удачно умели мы перенять. По воскресным дням, вместо собора, князь с своею княгиней предпочитал ездить к обедне в женский монастырь; там от святых ворот до храма было пространство, которое надобно было проходить пешком и которое наполнено бывало народом, и он шествовал об руку с супругою, ласково кланяясь направо и налево восторженной толпе. Княгиня Катерина Ивановна, жена его, урожденная Сологуб, своею кротостью и благовидностью, совсем не думая о том, была действительно сколком с Елизаветы Алексеевны.
Он любил ее и уважал и всегда был ей верен, но полагал, что владетельной особе для вида необходимо иметь метресс, как их тогда называли. Он слыхал о Людовике XIV, и кто же из находившихся тогда при дворе не слыхал о нём? Две пожилые женщины, одна вдова, другая дева, влюбились в князя, и он обрадовался тому, как способу в глазах света — сих мнимых наложниц выдавать за настоящих.
Род есть один из древнейших в русских родословных книгах. Последний, кажется, из него, надворный советник, Лев Васильевич жил в Пензе. Он был старичишка весьма неглупый, маленького роста, с маленьким в морщинах лицом и с сверкающими плутовскими серыми глазами. Известен был он как скряга, ростовщик и бесстыдный подлец, который, искусство раздражая своих должников, часто терпел от них побои, дабы заставить их после заплатить себе за бесчестие и увечье. Зато от 150 душ нажил он более тысячи и вместе с полумиллионом денег оставил их меньшому сыну и детям вдовы старшего. Эта вдова, опекунша малолетних наследников, Александра Степановна урожденная Топорнина, была действительно топорной работы, баба здоровенная, провинциалка с ног до головы и, кажись простая, но как говорили тогда, себе на уме. При жизни свекра, который умер не задолго до прибытия Голицына и который ей ничего не давал, с собственным малым состоянием, жила она скромно, скудно, об ней мало было слышно, и презрение к покойному, ею совсем незаслуженное, как будто разливалось и на нее. Тут она воспрянула: заметив, что Голицыну очень хочется, чтоб его обожали, стала прехладнокровно его обожать, начала для него делать обеды, принимать гостей; за то он пожаловал ее маркизою де-Монтеспан, и помнится я подсунул ему этот титул. Она всегда составляла его партию в бостон, и как лучше его играла, то всегда обыгрывала; сверх того, давала ему деньги взаймы, только за высокие проценты и на верные векселя, за что к первому её титулу он прибавил второй, мадам ла-Ресурс. Вот, кажется, чем ограничивались любовные связи Монтеспан с пензенским Людовиком. Ни про нее, ни про её свекра, я доселе ни слова не сказал; но пензенское дворянство неисчислимо и, право, всех не припомнишь.
Другая связь была гораздо интереснее. Сестре многореченного в предыдущей части Алексея Даниловича Копиева, девице Александре Даниловне, было гораздо за сорок лет; нескромная толщина тела и смуглость её не молодили, но для пылких сердец нет возраста. В молодости она полюбила какого-то майора Неймича, а смерть похитила её возлюбленного, когда он готовился быть ей супругом. Убитая горестью, она хотела идти в монастырь, убежище всех мучениц чувствительности. Чтобы приготовить себя к тому, оставила она свет, надела черное платье, постом и молитвой старалась заглушить память об ожидавшем ее блаженстве; устремившись мыслью к Богу, надеялась забыть боготворимого. Время, видно, истребляет все впечатления, все воспоминания (кроме моих). Оно успокоило её сердце, а свет приманил ее опять к себе, но когда пленяться ей было еще легко, а пленять уже поздно. Никогда еще у брата с сестрой не было менее сходства, как у этих Копиевых. Она была тиха, скромна и до того не злоречива, что когда один раз при ней стали говорить о человеке уличенном в отцеубийстве, она вскрикнула: ах как он дурно сделал! Никого не могла она ненавидеть, но за то слишком расположена была любить. Чтение французских романов пуще воспламенило ее воображение; в мнении её мадам Жанлис оспаривала первенство у мадам Сталь и всегда одерживала верх; главною же её любимицей была мадам Коттен. Уважая её добрые, милые свойства, никто из провинциалов не хотел заметить её смешной стороны и для потехи показать чувство, которого не имел. Напрасно: это оживило бы её тоскливое существование. Наконец явился спаситель, — это был Голицын. Возбужденною в ней страстью он гордился, смеялся над ней, выставлял ее на позор, а она не в силах была ее скрывать. Она вся предалась ей; не суждено было ей узнать сущности любви, она прилепилась к её призраку. В уме у неё недостатка не было, и она должна была заметить, что всё это вздор и что она сделалась посмешищем целого города; но что делать, так и быть! Она тешилась в мечтах и, казалось, говорила: обманывай, обманывай меня, ради Бога не переставай! Ее посвятил он в девицы ла-Валлиер. И, что всего забавнее, он заставлял жену показывать чрезвычайную холодность к обеим сим дамам. Я воображаю, как этой почтенной женщине тяжело было в угождение ему дурачиться.
Продолжая примеры свои брать свысока, он захотел быть и преобразователем Пензы, как Петр Великий. В чём же состояли предпринятые им перемены? Он нашел в одежде мужчин и женщин много отсталого, запоздалого; легкими, но часто повторяемыми шутками насчет их нарядов он многих заставил переодеться по моде. Странность экипажей также не избегла его замечаний и насмешек; скоро начали исчезать старые колымаги и четвероместные дрожки-линейки, столь удобные для живущих в провинции недостаточных семейств. Все крепко держались привилегии, данной первым чинам до статского советника включительно, ездить цугом или шестерней; штаб-офицеры ездили четверней, а обер-офицеры не смели у себя впрягать более пары лошадей; тут было нужно нечто похожее на насилие, чтоб у пятиклассных отпрячь пару и припрячь ее к каретам людей четырнадцатого класса. У этого человека ни о чём настоящего понятия не было. Таким образом, с одной стороны, стараясь распространить всё новосветское, с другой он любил придерживаться старины, во всём что только могло умножить личное его величие. О святках всегда создавал он маскарады и на них являлся один без маски, в богатом длинном платье старинных русских бояр, стараясь разыгрывать их роль, тогда как все другие, в угождение ему, были в личинах и как можно шутовски наряжены: ему казалось, что всё это дворня, которая на игрище тешит своего боярина. А иногда так у себя дома облекался он в тот же аксамит, бархат и парчу. Сиятельный изволит тешиться, говорили иные с подобострастием, а некоторые уже с насмешливою улыбкой.
Куда какой он был затейник, этот князь Григорий Сергеевич! Кого бы вы думали поставил он в число образцов своих? Давида, Иудейского царя-пророка. В первой молодости, говорят, выучился он довольно изрядно играть на арфе, потом бросил ее, и на губернаторстве уже, видно от нечего делать, принялся опять за сие музыкальное искусство. По утрам находили его иногда в ка ком-то костюме, драпированного, за этим инструментом, с звуками коего сочетал он голос свой и на напевы разных песен или арий, При долинушке стояла, Выйду ль я на реченьку или Lison dormait dans un bocage, воспевал он псалмы. Вообще он имел небольшую склонность к набожности, а вкус к церковным обрядам. В деревне, как уверяли, наряжал самого себя и любимейших слуг в стихари, певал с ними на клиросе и читал апостольские послания. Утверждали, что он читает духовные книги; я уверен, что одни только литургические, за то уже других никаких в руки не брал. С этой стороны, то есть со стороны любви к церковнослужительству, опять сближался он в сходстве с высокомощным дедом своим.
Нужно ли говорить, что он составил себе двор? Между прочим для молоденьких писцов канцелярии своей, из низкого происхождения, нанял он где-то танцмейстера, одел их на свой счет и представил в свет, где все девицы обязаны были с ними танцевать. Он называл их своими камер-юнкерами, и они отличались от других однообразным цветом жилетов. Секретарь жаловался, что некому переписывать в канцелярии, что они ничего делать не хотят; он велел набрать других, их считать сверх штата, и дал им от себя содержание.
Всему, что до него относилось, умел он давать какой-то державный вид. Занеможет ли у него жена, по всем церквам велит он служить молебствия о её выздоровлении. Родится ли у него сын, он своеручно пишет церемониал его крестин: от губернаторского дома до собора, по улице, несут младенца на подушке, окруженного разряженными повивальною бабкой, нянькою, кормилицей и для прислуги девочкою; впереди и сзади два ливрейные лакея; курьер открывает шествие, другой замыкает его. Весною, при отправлении в Зубриловку (за 130 верст), семейства, свиты, живущих, дворни и конюшни, соблюдались также официальные формы, составлялся также маршрут, поезд делился на три отделения, назначались роздыхи, ночлеги, и по дороге рассылались копии с письменного распоряжения.
При таких мелочных, но многоразличных занятиях, когда ему было входить в дела по управлению губернией? Он решительно ничего не делал. Тот же плут Арфалов, уже не секретарь губернаторский, а советник Губернского Правления, который вкрался в доверенность к отцу моему, который сдружился с Крыжановским, при нём самовластно всем заправлял.
Человек этот был и не глупый и не злой; умным и добрым опять назвать было его нельзя. Да что же был он? Да так, Бог знает что-то такое. Только утвердительно могу сказать, что в нём не было ни искры чувства, ни капли рассудка. Проказам, причудам его не было конца. Меня, признаюсь, часто они весьма забавляли; но иногда, глядя на них, становилось и досадно, и скучно.
С удивлением должно заметить, что все члены не одного этого семейства, но всего многочисленного, бесчисленного рода Голицыных, более или менее, все на один покрой: довольно не глупы, иные весьма остроумны, веселонравны, храбры, услужливы; всё это прекрасно… Правда, когда загорится война, они бросаются в службу, во многих из них удальство пробуждается; видно, что кровь Литовских героев кипит еще в их жилах; но настанет мир, они погружаются в прежнюю праздность. Это напоминает дикие времена их великих предков; но в нынешний век, именующий себя просвещенным, не совсем это ловко. Весьма немногие из них (а их так много!) пытались быть поэтами, музыкантами, даже живописцами; ни один не стал выше посредственности, ни один не обещает России хорошего полководца или искусного государственного человека. Я всё говорю не о прошедшем, а об настоящем.
Некоторые из внуков Гедемина явились при Василии Дмитриевиче в Московской России, когда, после кровавого хаоса, начинала понемногу принимать она тень устройства. Сперва женились они на дочерях великокняжеских, сроднились потом с другими русскими князьями и породили Голицыных, Куракиных, Корецких, Трубецких и иных. Впоследствии потомство их, размножаясь, стало наравне, ни выше, ни ниже других княжеских семейств племени Рюрикова, В истории Голицыных что-то не видать[149] до правления Софии Алексеевны; при ней любимец её Василий Васильевич между ними вдруг вырос, как великан. Могущество его в государстве равнялось силе его ума. Сия чета должна была вместе пасть в борьбе с юношей сильнее её и гением и правами. Карая достойных его противников, Петр Великий всеми мерами возвышал крепких мужей, сподвижников своих, как все великие государи, которые не страшатся соперничества с необыкновенными людьми своего государства. При нём два брата, близкие родственники погубленного им Голицына, заняли первые места, один в армии, другой во флоте, оба в думе государственной; он осыпал их богатствами, а они покрыли себя славою, коей блеск разлился на всех однофамильцев их, тогда еще не столь многочисленных. Пять лет после его кончины воцарилась Анна Ивановна; при ней руссоненавистник Бирон между русскими искал преимущественно высоких жертв; имя Голицыных паче других тогда возносилось, и казнь и заточение сделались уделом главнейших из них. За то наступило для них время нового рода знаменитости, всенародной любви и участия. Пережившие жестокие гонения с торжеством возвратились ко двору Елизаветы. С тех пор их порода приметно стала меркнуть, хотя еще далеко было до нынешнего полного её затмения: они всё более плодились и мелели. Во второй половине прошедшего столетия только трое из них сделались известными: первый фельдмаршал князь Александр Михайлович, которого по доказанному неискусству пришлось отозвать от начальствования армией, несмотря на взятие им приступом пустого, никем не защищаемого Хотина с брошенными пушками; другой также князь Александр Михайлович, плохой дипломат, которого из вице-канцлеров перевели в обер-камергеры; наконец, третий князь Сергий Федорович, отлично храбрый генерал, которого судьба, к счастью или к несчастью его, никогда не допустила показать себя хорошим полководцем. Еще был четвертый князь Дмитрий Михайлович; честь и хвала ему, воздвигнувшему себе памятник — Московскую Голицынскую больницу.
Взысканные царскими милостями, обогащаемые царскими щедротами, немногие из них умели по крайней мере умножать собою блеск двора. Век Екатерины был для них особенно пагубен именно потому, что она особенно к ним благоволила. Несмотря на её философствование, в Царском Селе ей хотелось Версали: в её угождение из Голицыных богатая молодежь разъездилась по чужим краям и во Франции обрела рай, по возвращении же награждаема была камергерством и камер-юнкерством. Из-за границы вывезли они новые понятия о преимуществах аристократии и стали почитать себя по крайней мере наравне с дюками и пэрами той земли, где их величали принцами; начали, и не одни, свой новый аристократизм прилаживать к русскому боярству; начали явно пренебрегать не столько еще простым народом, как мелкими, хотя бы и старинными дворянами и стараться понизить их до своей домашней прислуги, которую выводя в мелкие чины, старались с ними сравнять. В их предприятиях большою помощницею была княгиня Наталья Петровна, умная и гордая женщина, с твердым, даже крутым нравом, вошедшая в их семейство; она лучше всякого мужчины умела поддержать на некоторой высоте, род их, клонившийся к падению. Они, не думая о том, хотели вводить к нам всё то, что раздражая самолюбие средних классов, породило ужасную революцию 1789-го года.
А между тем некоторые отдаленные ветви и тогда уже ее цвели, а прозябали пустоцветом в провинциях, вдали от твердого еще своего корня. В Саранске было пять бедных Голицыных, родных братьев и двоюродных князю Сергию Федоровичу, из которых трое не служили. А как они, так и другие неимущие их соплеменники, несмотря на свою малозначительность, кичились своим именем и полагали, что после императорской фамилии их род есть первый в России! Кто это вложил им в голову? И не странно ли, что с такими предрассудками соименные им, счастливые и могущие в Петербурге, без всякой причины чуждаются их? Сколько раз приходилось мне от них слышать: «да, они тоже Голицыны, да только не из тех». — Да из каких же. Леность, тщеславие и мысль, что их имя выше достоинств, приобретаемых заслугами, всё более и более отдаляют их от дороги, по которой могли бы они дойти до прежней высоты. Множатся же они не по-княжески, а по-мещански. Потому-то части богатого наследства предков едва ли доходят до третьего поколения, от беспрестанного дележа, от безрассудности, нерасчетливости и неимоверной жажды к наслаждениям, одним словом от мотовства потомков. Особенное свойство этого уже не рода, а народа, есть страсть не столько к женщинам, как к женитьбе, какое-то матримониальное бешенство, которое впрочем чрезвычайно для них бывает полезно: женитьба всегда восстановляет разрушенное их состояние. Можно, но трудно найти немца или Голицына, который бы женился не по расчёту, на бедной девице; они так стерегут богатых невест, как Ливония и Литва в старину добычи всегда искали в России. Имя Голицыных, несмотря на то, что носящим его скоро нужно будет сделать особую перепись или ревизию, и поныне имеет еще некоторую цену в глазах провинциалов, хотя с другой стороны насмешливые прозвища рябчиков, куликов показывают, что она много понизилась. И хотя бы брачными союзами приобретаемые имения сохранялись в роде! Но нет, они также истребляются для поддержания великого имени великою роскошью. Наконец, что такое ныне Голицыны? Люди, которые, не хотевши знать ни подчиненности, ни трудов, ни порядка, по получении первых офицерских чинов оставляют службу, женятся, чванятся жениным имением, проживают его, множатся и плодятся. У одного князя Григория Сергеевича, о котором я здесь так много говорил, пять сыновей малочиновных, отставных, женатых, невоздержных и плодородных. Все вкупе представляют они нечто, как бы чудище обло, озорно, о тысяче зевах, поглощающих плоды долголетних усилий трудолюбивых семейств, но которые насытить его не могут; или как бы всё ширеющий канал, чрез который богатства земли только что протекают. В этом только отношении конечно они полезны государству; ибо, приводя в движение расточаемые ими капиталы, они способствуют развитию промышленности; да сверх того, при беспрестанном переводе имений из рук в руки, пошлинами обогащают казну. И пусть бы, так и быть, разорялись сами в России; этого им мало: с некоторого времени начали они и ее разорять. Самые богатейшие из них[150] продают здесь свои имения, селятся за границей, переводят туда миллионы и передают их в руки иезуитов, лютейших врагов Православия. Если между русскими захотите вы узнать изменников вере отцов своих, не ищите их в других семействах, их там нет; всех найдете вы между одними Голицыными обоего пола.
Увы, всё, что сказал я о сих падших, до некоторой степени может относиться и до большей половины моих соотечественников из дворян, почитающих себя просвещенными, разумеется только в гораздо уменьшенном виде.
Вся эта Голицынская история приводит нас к вопросу, который неоднократно сам себе и другим я делал и который ни я, ни они никак разрешить не могли: в чём состоит у нас знатность, аристократия или высшее сословие? То, что под сим именем разумеют на Западе, не имеет ничего общего с тем, что мы у себя называем вельможеством. Там оно веками утвержденное, хотя в иных местах пошатнувшееся, но всё еще довольно прочно существующее состояние; оно имеет смысл: у нас оно состояние преходящее. Там оно — замок в развалинах, у нас оно — великолепная палатка.
Когда германские готские племена стали нападать на порабощенные Римом народы, они совсем не сильны были числом: силу свою получали они от воли Всевышнего; их отчаянную храбрость избрала она как орудие для сокрушения человеческой гордости, злости и пороков, олицетворенных обладателями тогдашнего мира. Жители Галлии, Испании, Лузитании, части Британии и, наконец, самой Италии, раздавленные Римским ярмом, потеряли энергию предков, не могли долго сопротивляться диким варварам Севера и перешли под новое иго. Начал исчезать весь прежний быт, и с ним вместе названия патрициев и плебеев; их заменили названия завоевателей и завоеванных. Первые последних начали делить как стада, но только с немецкою точностью, с своим особым законодательством, и составили феодализм. Главные их предводители, несколько олатинившись, начали охотно из кёнигов, герцогов и графов переименовывать себя в рексы, дуки и комесы. Все эти народные волны, всемирною бурею на высоты земные вознесенные, на них остались и как будто окаменели. Главные вассалы, вспомнив, что предки их, во время завоевания, повиновались королям, как равные старшему или главному между ними и, пользуясь слабостью Карловингов, сделались почти независимы; в свою очередь их подвассалы (arrières-vassaux) также небезусловно им покорились; вся Европа покрылась бесчисленными, разностепенными, крупными и мелкими государствами. На прочном основании воздвигнутое Готическое здание устояло против действия времени, простояло десять столетий. Наконец, и давно уже (первоначально во Франции) гордые и хищные бароны стали покидать свои каменные гнезда; опустевшие после них замки, некогда устрашавшие путников, ныне пленяют их взоры. Подобно кризалиде, перерождающейся в мотылька, сбросив рыцарские латы, превратились они в напудренных, раздушенных маркизов, в шитых бархатных кафтанах, в шелковых чулках, с фарфоровыми шпагами и красными каблуками. Но и тут названия провинций, городов и замков, ими носимые, богатства, сохранившиеся посредством майоратов, блеск двора, в воем наследственно занимали они первые места, долго внушали к ним невольное уважение других сословий, пока разврат и мотовство совсем — не уронили их в общем мнении еще до начала революции. Ныне они почтенны в глазах моих, когда против всех упорно защищают древние права свои еще не столько из тщеславия, как по священной обязанности, завещанной им предками.
То ли же самое было в России? При рождении её, каких иноземцев покорили мы или кем были покорены? Новгородцы добровольно призвали Рюрика с горстью варяг, чтобы защищал их и водворил между ними правосудие. Преемник его с умножившеюся дружиною быстро и безвозбранно протек всю нашу землю до Киева, где встретил первое сопротивление, и изо всех племен славянских от Севера до Юга разом сплотил великую Россию; его наследники между славянскими же народами расширили ее на Запад и на Восток. Но какими особенными правами пользовались малочисленные сподвижники Олега, Игоря и Святослава? И где их потомство? В родословных книгах находим мы только Одинцовых да Блудовых, которые показаны из киевлян; все прочие пришельцы-позднейших времен, кто из татар, кто будто из Рима, будто из Англии; всё какие нибудь фигляры, потешники великих князей или мастеровой народ, им так нужный. Столь сильный сперва Рюриков род один умел удержать за собою верховную власть. Так тому и следовало быть; славянские народы, последние выходцы из неведомых стран Востока и Азии, сохраняли их дух и верования: великих завоевателей принимали за богов, в одних потомках их видели нечто божественное, отделяющее их от земнородных и возвышающее их над ними. Так было некогда с Арзасидами, так было с потомством Чингис-Хана, с Гиреями в Крыму, так существует поныне Оттоманский дом: им одним предоставлены священные на следственные права. В правителях же областей, в военачальниках своих видел всегда народ равных себе людей, временно, случайно над ним поставленных, дуновением венценосцев созданных. Сами вольные Новгородцы, несколько сблизившиеся с германизмом, чрез торговлю с Ганзой и соседство с Ливонией, преимущественно избирали в князья или предводители войска потомков некогда избранного ими Рюрика.
Эти Рюриковичи, сыны небес в глазах предков наших, к несчастью России и их потомства, имели чрезвычайно производительную силу и были слишком чадолюбивы. Беспрестанно раздробляемые ими владения между детей составили уделизм, нечто похожее на феодализм Запада. Татары еще не положили ему конца, но только начали дело, довершенное Иоанном III-м. Сей гордый властелин, почитавший себя наследником Византийского престола, последний удел истребивший, хотел поставить неизмеримое пространство между собою и единокровными мелкими князьями, дабы заставить их даже забыть, что они одного с ним происхождения. В этом случае он похож был на людей из низкого состояния, заслугами или Фортуной на высокую степень возведенных, которые гнушаются своими родственниками. По крайней мере ни с одним из них не хотел он вступить в ближайшее родство: сперва женился на дочери последнего владетельного Тверского князя, почти ему равносильного; во второй брак вступил с известною Софиею Фоминишною, племянницею последнего Восточного императора Константина Палеолога; старшего сына женил на дочери еще сильного владетельного государя Молдавского Стефана Воеводы. Он старался князьков вдавить в толпы других своих подданных, и это не трудно было ему сделать: во время двухвекового владычества татар, они не переставали размножаться, беднеть от беспрестанных поборов, которые истощали тогда Россию, и до того упали в народном мнении, что подобно простолюдинам стали получать от него прозвища, которые перешли к их потомству, так например: Лыко, Буйнос, Касатка, Гагара, Тюфяк, Голица. Княжеский титул до того сделался пошлым, что многие семейства сами собою от него отказались, как например Татищевы, Ржевские, Всеволожские, Еропкины.[151] Всенародное обожание осталось одной счастливой ветви великих князей Московских; даже самые жестокости Иоанна IV-го почитал народ исполнением, воли Божией, Его наказанием, когда царский род внезапно прекратился смертью Федора Иоанновича, какого князя пожелали русские видеть на престоле. Ни об одном даже не подумали они; все бросились к простому боярину, честолюбивому шурину последнего царя. Вдруг слух прошел, что священная для них кровь не иссякла, что жив еще сын бича их; с какою неимоверною радостью, с каким легковерием ухватились они за тень его, и восстали на старого и мудрого правителя своего. Обман открылся стараниями одного русского князя; тогда с остервенением, равным их недавним восторгам, сокрушили они кумир свой. Наскоро, не одумавшись, на его место посадили они возмутившего их князя, и не потому что он был князь, а потому что он первый им попался. За то неповиновением, презрением к его власти четыре года казнили они его на троне и безжалостно предали его в руки врагов своих. Дело почти неслыханное в истории русской, чтобы подданные были гонителями своих государей. А что перетерпели от них Годуновы, Лжедимитрий и Шуйский? Они видели в них святотатцев (сперва по их же желанию), осквернивших собою место, принадлежащее единому роду, Богом избранному, престол, под названием которого равно мы разумеем и трон, и алтарь. Среди всеобщего волнения, когда Россия без кормчего неслась прямо в бездну, кому решились вручить кормило? Были воеводы сильные княжеского рода, освободившие Москву от поляков, Пожарский, Трубецкой; об них никто и не заикнулся. Из стен монастыря извлекли испуганного отрока, ни от Рюрика, ни от Гедимина не происходящего. Но он был по тогдашнему родочислению внуком царицы Анастасии, коей добродетели жили еще в памяти народной; он был двоюродный племянник кроткого, христолюбивого, последнего законного царя; он был сын посвятившего себя Церкви мученика, изменнически похищенного ненавистными поляками, и почтенной инокини, в страхе Божием воспитавшей его; он казался России как бы весь озаренный небесною благодатью. В страшные годины народ русский мало ждет помощи от людей, а молит о ней Всевышнего; избрание Романова было делом веры, и в этом случае сбылись слова Господни: «Вера твоя спасет тя». В дни безначалия, всякий имел право оспорить этот выбор; но радостные вопли миллионов людей подтвердили его.
При Романовых князья начали опять подыматься. Как юный Михаил, так и преемники его, чувствовали себя слишком прочно утвердившимися, чтобы мысль о каком либо с ними соперничестве не показалась им безумною, даже для них обидною. Однако же и при них никакими особыми преимуществами перед другими они не пользовались, и в старинных делах мы часто находим, что князь на боярина и боярин на князя бьет челом за место. Счастливые войны, которые вел уже Алексей Михайлович, а еще более сын его, дали им средства поделиться завоеванным с храбрыми князьями, участвовавшими в их победах. Вот начало их нового богатства; другие же не столь чистые источники, из коих черпали они золото, были воеводства и наместничества, на которые их часто сажали. Петр Великий многих из них насильно стал посылать путешествовать за границу (охота же ему была!), им стерпелось и слюбилось. Там познакомились они с польскими магнатами, с немецкими марк-ланд-бург-алт-вильд и рейс-графами, с французскими дюк-э-пэрами, с английскими лордами, с испанскими грандами и с итальянскими принчипе; более всего пленились они регентством Орлеанским и его милыми, знатными злодеями, которые так весело, так остроумно и безнаказанно ругались над народом и развращали его. «Вот житье, — подумали они; — а мы несчастные, какая наша участь! Этот грубиян, этот неуч с своим плотничьим топором (вероятно продолжали они, как гуси Крыловской басни) забывает, что его предки были подданными наших; всё твердит о трудах и о пользе; пусть требует их от черни, она и создана на то». Действие, произведенное на них зрелищем европейской аристократии, скоро обнаружилось. После кончины Петра II-го, когда не знали которой из наследниц его принадлежит право ему наследовать, не которые из них в Москве составили из себя временное правление, которое надеялись превратить в вечное, начертали какую-то конституцию, которая всю власть предавала в их руки и, желая показать, что они могут располагать короною, предложили ее вдовствующей герцогине Курляндской, мимо старшей сестры её, мимо дочери Петра Великого и малолетнего сына её старшей сестры. Вместе с тем предписали они ей условия, которые все она приняла и ни одного не исполнила. Первым их нарушением был приезд Бирона, главнейшая из воспретительных кондиций. Заметив, что новый образ правления совсем не в духе народном, что он вовсе ему не нравится, поспешил он так круто поворотить делом, что все олигархи с высоты своей стремглав полетели в Сибирь. Так часто немцы неумышленно делают услуги России. Но разъяренный латыш тем не довольствовался: во всё время владычества своего не переставал он мстить высшему дворянству, казнить, вешать его и тем самым для будущих времен оказал еще новую услугу, ибо породил столь сильную вражду к немцам, что решительно овладеть Россией они никогда уже не могут. Чувствуя всю свою немощь при Елизавете, князья попритихли, а Екатериной были окованы, очарованы.
Но вопрос всё еще не разрешен: да разве кроме князей в России нет аристократии? Как не быть, да еще бесчисленная; княжеские фамилии суть только самомалейшая часть её. Да из кого же состоит она? Это трудно было бы объяснить, если бы не было ответа императора Павла королю Шведскому: «у меня нет в России других знатных, кроме тех, с которыми говорю и пока я с ними говорю». А между тем сколько раз случалось мне слышать от людей, принадлежащих к высшему кругу, что они совсем не нуждаются в милостях двора и существуют совсем от него независимо. И тогда было нечто на то похожее. Я помню, жена князя Федора Голицына, урожденная Прозоровская, раз спросила у меня: «Я слышала, вы знакомы с Козодавлевыми (министр внутренних дел и жена его, урожденная Голицына же); скажите мне, что это за люди и что у них за общество, я понятия о том не имею; их племянница Щербатова очень искала моего знакомства, я бы не прочь, да как то случая не было». Другой раз уже г-жа Козодавлева сказала мне: «Я вчера провела вечер на бале у Барклаевой; мужья, наши министры, и я принуждена была туда ехать; я встретила там вашу сестру и чрезвычайно ей обрадовалась, как единственной своей знакомке. Что это за фигуры! Вы понимаете, что это совсем не мое общество». Так все старались стать одна выше другой. До революции аристократию составляли все те, коим хорошо было у двора; а ори дворе Екатерины хорошо было всем тем, кои с весьма известным именем, с большим состоянием умели приятно объясниться и более или менее быть любезными. После революции число аристократов умножилось прибытием из Парижа бежавших их собратий, которые потеряли прежнюю веселость духа и везде видели плебеев-заговорщиков; тогда высшее общество совсем офранцузилось, сделалось гордее, недоступнее, стало отталкивать тех, кои не имели предписанных им форм и, по наущению эмигрантов, начало сражаться с фантомами, которым наконец дало существенность. При Александре оно было просто когерия, которая взяла себе девизом: никто ни умен, ни знатен, кроме нас и наших. Странно вспомнить: ни высокий чин, ни княжеское старинное имя, ни придворные звания камергеров и камер-юнкеров, ни большой ум и познания преимущественно никак тут не давали прав, в этот храм не отпирали дверей, а одни только прихоти заключающихся в нем. Например, один торгаш, грек Пали, весьма проворный, изворотливый, но вместе с тем надменный, помогал мотоватым великим господам занимать деньги; кажется, должность не высокая, но он умел себя поставить на такую ногу, что обходился с ними как с равными, около них же наживаясь; в их кругу прожил век и состарился, из него на всех смотрит свысока и беда тому, о ком он скажет: я его вовсе не знаю. Другие мерзавцы знатным особам обоего пола помогали в их любовных делах, за эти великие услуги были ими всюду вводимы, всюду приняты. Иногда хорошенький юноша, ничем не отличающийся кроме силы и красоты, полюбится какой — нибудь старой или молодой боярыне и тотчас под её покровительством между знатью получает право гражданства. А скольких Гагариных, Волконских, Трубецких, весьма порядочных и образованных людей, которым отказано было в приеме, знавал я. Я не совсем это осуждаю: нельзя знакомиться с целым миром; но если хочешь быть уважен, умей выбирать своих знакомых и приятелей; а если они дурны, не презирай тех, которые лучше их.
Ныне всё это совершенно изменилось Было некогда у нас увесистое боярство, после того довольно верная копия с французской аристократии прошедшего века. Что такое ныне? Право, не разберешь. Немного есть еще людей, которые хвастают тем, что ездят на скучные вечера старых штатс-дам играть с ними в вист или в бостон; всё стремится к наслаждениям, туда, где раззолоченные салоны, где объедение, шум, музыка и пляски. В Петербурге между теми, коих мы называем знатными, есть довольно еще людей богатых, чтобы общество не имело нужды бросаться на вечера к людям, коих известность и Фортуна вчера созданы; в Москве же барская спесь совсем преклонила выю перед золотым тельцом. Лучше ли это? По моему, нет. Но обо всём этом еще речь впереди.
Не смешны ли иностранцы, когда в печатных сочинениях своих они так важно рассуждают о могуществе древней русской аристократии, коего само правительство имеет причины опасаться? И г. Альмагро[152] кажется, утвердил их в сем мнении. Долго почти все мы знали о себе только из французских и немецких книг; нам казалось, что до Петра Великого у нас был хаос, тьма, времена неизвестные, мифические. Были однако же писатели, Ломоносов, Щербатов, Татищев, Болтин, которые усердно и пристально занимались отечественной историей; но их читали только люди, исключительно посвятившие себя науке. Первый Карамзин, очаровательным слогом своим осветив нашу древность, показал нам, сколь она привлекательна; но в огромной картине творения своего не мог он поместить всех подробностей. Тогда для любопытных, им разохоченных, желающих проникнуть в эту глубину, явилось множество небольших светильников. В числе их находится один писатель, мало в свете известный, а по моему мнению в этом деле более всех оказавший услуги, трудолюбивый профессор Харьковского университета Успенский, сочинитель опыта Повествования о древностях русских. Если бы прежде прочтения его книги меня кто-нибудь стал уверять, что до Петра Великого у нас не было родового наследственного дворянства, я бы сказал ему, что он врет. В этой книге так ясно и просто изложены доказательства о том, кто из наших и какими правами пользовался, что всякий скоро поймет, и мне хочется сказанное в ней как можно вкратце передать читателю.
Успенский утверждает, что у нас первоначально было только два класса свободных людей, из коих одни перед другими пользовались большими преимуществами; одни пленные были рабами. Он сравнивает это с обычаями древних германцев, у коих также были Mânner и Leute; он основывает это более на сходстве имен: мужи или бояре и людины. Если оно было так, то верно уже не между славянами, а вероятно введено норманами-варягами, единоплеменными и, если можно сказать, единообычными с германцами. Только после утверждения великого княжения в Москве, при Димитрии Донском, начинает показываться то, что мы ныне называем чины и места. Также как ныне четырнадцать, первых было тогда восемь степеней, и вот они: 1) бояре, 2) окольничие, 3) думные дворяне, 4) стольники, 5) стряпчие, 6) дворяне, прежде гридни, 7) жильцы, 8) дети боярские. Носящие сии звания могли занимать вместе и должности воевод, наместников, печатников, стряпчих с клюнем (камергеров), по военной части становщиков и знаменщиков и рынд (род фл.-адъютантов). Одни только думные дьяки, дьяки и поддьяки, все из духовного звания, были нечто отдельное, не очень любимое, но при тогдашней всеобщей безграмотности по необходимости многопочитаемое: это были наши статс-секретари, обер-секретари и секретари. Все те же первостепенные, вышепоказанные (назовем их чиновники) занимали и главные должности при дворе: 1) дворецкого, обер-гофмаршала, 2) конюшего, и 3) ясельничего, обер-шталмейстера и шталмейстера, 4) крайчего, обер-шенка, 5) постельничего, обер-камергера, 6) оружейничего, 7) казначея, 8) ловчего, обер-егермейстера, 9) сокольничего, егермейстера и 10) чашника, мундшенка. Потом люди из тех же чиновников пониже занимали мелкие должности комнатных дворян, путевых ключников, шатерничего и других. Также подробно входит он в описание состояния смердов, половников, холопей, кабалы, всех низших классов; но сие до предмета моего не касается. Выбрав из него некоторые места, постараюсь показать, какая в старину у нас была знатность.
Во времена Владимира и вообще до нашествия татар, когда были бояре да люди, говорит он, «к потомкам, отличившим себя храбростью и прославившимся в ратоборных подвигах народ всегда сохранял преимущественное уважение, которое они должны были поддерживать или богатством своим, или личными достоинствами; а без того, лишась своего наследственного пред другими преимущества, входили в сословие людей. Сии, потом находясь под начальством и руководством бояр, могли опять приобретать богатства, почести и уважение службою, трудами и храбростью; а, снискав оные, паки удобно поступали в сословие мужей и звание сие оставляли иногда в наследие детям своим».
Гораздо далее вот что еще говорит он: «В старину дворянин был у нас тот, кто в сей чин жаловав по указу государеву лично. Сие достоинство давалось тогда на одну особу, но в род и детям в наследство не переходило; словом, дворянство составляло чин, а не звание. Дворяне назывались от двора государева, к которому имели всегда свободный доступ и отправляли при оном некоторые должности. В дворяне жаловали государи не токмо жильцов, но часто из думных людей, и даже княжеские дети в сем чине служить начинали». Из князей жаловать в дворяне! Да от этого вскрикнешь.
Вот еще слова его: «Ни в котором архиве, — говорит ученый Миллер, — точных указаний о дворянстве до времен Петра Великого не находится и, кажется, — продолжает он, — что и в самом деле оных не было; потому что если б они были и утратились, то бы когда-нибудь, по каким ни есть делам, в грамотах, указах, челобитных, приговорах и выписях на оные ссылались; но сего вовсе не видно. Вместо указаний служили древние обыкновения».
Я продолжаю выписывать из Успенского. «В старину не было в российском языке такового слова, которое бы означало то, что мы ныне разумеем под названиями дворянин и дворянство. Равным образом и на других славянских языках такого слова нет; а польское шляхтич и шляхетство заимствовано от немецкого Geschlecht. Чин дворянина был невысокий и не наследственный, хотя из него происходили в стольники и доходили иногда до боярства. Нестерпимо было бы тогда боярину, если б сказали ему, что он дворянин. Когда же, при Петре Великом, старые чины были оставлены, то слово дворянин введено в употребление за общее название всех, которые находились в старых чинах. Миллер справедливо удивляется, что таковая немаловажная перемена во всей России произведена с великим единомыслием, без особливого о том указа и без народованного от верховных судебных мест определения; а известно-де только то, что перемена сия последовала по возвращении Государевом из первого путешествия в чужие край».
О князьях вот что он глаголет: «Иоанн Васильевич, совокупя под единоначалие удельные княжества, включил в число бояр и удельных князей, а потомки их остались в числе простого дворянства. Некоторые из князей, пришедши в бедность, записались в дети боярские и титул княжеский оставили. Когда царства Казанское и Астраханское присовокуплены к России, тогда находившееся в оных многочисленное татарское дворянство, известное под названием мурз, опасаясь, что их сравнят с простолюдинами, просили победителя о своем от простого народа отличении наименованием их князьями».
Вышесказанное не доказывает ли нам, что в продолжении нескольких столетий, несмотря на перемену названий, мы всё держимся прежнего порядка и сохраняем прежние поверия? Обычай есть сильный царь, которого Петр Великий не совсем победил. Как у древних, так и у новейших Восточных народов нет такой привилегированной касты, праздной, бесполезной, которая бы с тем вместе пользовалась наследственным правом на уважение других сословий. Не знаю, как было в Византийской империи; чего не знаю того сказать не могу; только кажется, что после падения её, потомки побежденных должны бы сохранить какие нибудь письменные или словесные предания о преимуществах предков своих; а этого нет. У турок, сын верховного визиря, пока не поступит в султанскую службу, равен сыну всякого поселянина. Замечено, что особенно все славянские народы имеют врожденное отвращение от всякой наследственной аристократии, наследственного дворянства.
Чтобы составить себе понятие о том, что в старину была Россия, стоит только, съездить в Молдавию и Валахию. Там найдете вы и поныне пять крупных чинов под общим славянским названием бояр; другие пониже и, наконец, несколько мелких чинов, всего четырнадцать. Между ними найдете вы и латинский титул спатаря, и славянский постельничего, исправника, шатраря, и греческий логофета, и турецкий аги. Там чин есть должность; но, по оставлении последней, сохраняется первый. Не подумайте однако же, чтобы шатрари, медельничеры, жигничеры могли надеяться когда либо попасть на высокие степени: веками засевшие в боярстве Стурдзы, Россеты, Бальши, Гики и другие их к ним не подпустят; они берегут эти места для сыновей, которые, не заняв их и гнушаясь последними местами, остались бы в податном состоянии. Все эти вышепоименованные мною первостатейные семейства крепко держатся между собою, и ни которое из них не согласилось бы войти в брачный родственный союз с каким нибудь Балачаном, Прункулем или подобным им, хотя бы разбогатевшим человеком. Вот аристократия на деле (de fait), а не по праву (de droit). Когда Бессарабию от Молдавии отмежевали к России, и нужно было приступить к выборам, то подавай дворян. А где их взять? Их никогда и не бывало. Ну вынь, да положь. Что делать? Так и быть: всех мелкочиновных молдаван пожаловали в сие звание, и как молдавский язык наполовину состоит из славянских слов, то между ними это неведомое название и легко нашло себе место.
Подобно сему, если и у нас не было наследственного дворянства, то было нечто лучше его: были знаменитые роды, родословные люди, как их тогда называли. Они с точностью вписывали в книги имена детей своих, числа их рождения и брава, их и свои деяния, награды за то от царей получаемые и с сими документами, не совсем бесполезными для самой Истории, считались с равными и местничали. Чтобы не упасть, чтобы с целым племенем своим удержаться на вершине, нужны им были величайшая деятельность, беспрестанно возобновляемые усилия. Я уверен, что все обрадовались наследственному праву, которое даровал Петр Великий созданному им дворянству. Это умножило его силу и число приверженцев его; в стремлении своем подражать Западу скоро установил он и майораты. Сии ошибки великого человека при нём не могли быть очень важны (еще не было дано вольности дворянству), и посреди его водрузил он чин, что на русском языке в настоящем смысле значит порядок или степень[153]. Не раз приходится мне сказать, что немцы часто неумышленно делают много добра России. Бирон, в бешеной злости своей на русскую знать, склонил императрицу Анну уничтожить закон о майоратствах и тем целой России оказал великую услугу. Зато другие немцы, подальновиднее его, более ознакомленные с характером нашей нации, предложили Петру III-му издать знаменитую грамоту о вольности дворянства. Они были уверены, что, обеспеченные на счет прав своего потомства, ленивые наши дворяне станут убегать от службы, и все места, вся власть останутся в их руках. Но древний обычай служить не мог так скоро измениться; презрительное название недоросля всем было противно, и Екатерина, особенно в сем деле действительно мудрая, умела дворянство заманивать в службу, возбуждая в нём честолюбивую зачесь и в молодости облегчая ему все средства к быстрому повышению; за то умела также останавливать нетерпение его при достижении высших степеней. Всё предвиденное немцами Петра III-го должно было в наше время только сбыться.
Все славянские народы менее или более одарены храбростью, добродушием и смышленостью; но греха таить нечего, с тем вместе они ленивы, нетерпеливы, алчны к чувственным наслаждениям, золоту, их доставляющему, небрежны, тщеславны более, чем горды и честолюбивы: почти у каждого из них на высоте кружится голова. Оттого-то везде должны были они уступать и покоряться или дикой энергии турок или твердости германских народов, не более их храбрых, но гораздо более их хладнокровных, терпеливых, осторожных, рассудительных и расчётливых. Одна Россия, выросшая под прессом тяжких испытаний, выправленная, направленная к великому, могла в двести лет совершить так много чудес. У славян для вельможей, аристократов, в чаду их личных успехов, нет отечества; во времена мирные, спокойные, нет его у народа и у людей среднего состояния; одна только царская власть дорожит им: ибо её выгоды тесно связаны с его благосостоянием. Олигархия всегда была гибелью славянских государств. Галицкое княжество или королевство лишилось существования, благодаря хищности бояр своих, продававших его попеременно то Венгрии, то Польше, и навсегда отторгнуто от единоплеменной России. Источниками всех несчастий Польши были несметные богатства и необузданная власть её магнатов, вечных противников короля. Из видов корысти или честолюбия предавали они отчизну: Чарторижские — Австрии, Браницкие, Потоцкие, Коссаковские — России. Оковы, в которых Австрия держит Богемию, суть также Лобковичи, Кинские, Седлницкие, Коловраты, Чернины и другие первые вельможи чешские. А у нас бояре (разумеется, не все) искони любили не свое, питали вражду к непреклонным, благородным, верным сынам отечества, не сгибающим пред ними хребта, и покровительствовали изменников, льстивших их самолюбие. Не они ли умного Алексея Михайловича умели почти поссорить с доблестным Хмельницким и отравить последние дни почтенного мужа, подарившего нас Украиной? Не они ли были друзьями Мазепы? Не они ли на счет его ввели в заблуждение прозорливого Петра и склонили выдать предателю двух верных обвинителей его? А ныне что уже и говорить! Даже те, которые занимают первые места в государственном управлении, половину жизни проводят за границей; а если в отставке, то непременно там поселяются. Как быть, не мила им Россия, и особенно противна их женам. Вся вина возлагается на дурной климат, везде одинаковый от Торнео до Ленкорана. Пагубный пример сих господ множество русских, даже провинциалов, превращает в странствующих жидов. Примечательно, что русский народ, в том числе купцы и малочиновные, имеет инстинктивное отвращение от аристократии[154]. Вообще этот народ слепо повинуется по необходимости, не любит над собою властей, обожает одну только царскую, и то сильную и победоносную. Мне случалось иногда в присутствии самих аристократов объясняться несколько откровенно на счет сомнительности их прав; тогда, взглянув на меня с презрением, давали они мне чувствовать, что почитают меня якобинцем; а мне хотелось отвечать им стихом Буало:
Qui n’aime pas Cotin, n’aime pas son roi
Et n’a, selon Cotin, ni Dieu, ni foi, ni loi.
Теперь нам известно, что такое были бояре в старину. Знаем также, что в новейшие времена аристократия наша была довольно верной копией с французского подлинника: гордость свою прикрывала учтивостью и нестрогую нравственность благопристойностью. Всего затруднительнее представить последнюю её метаморфозу — нынешнее загадочное её состояние. Здесь не место, а найдется при описании настоящих времен. Конечно во все времена аристократия была у нас царство прозябаемых, которые не иначе могли зреть и возрастать как согреваемые сильными лучами солнышка-царя; однако же были и люди, более всех пользующиеся доверенностью Государя, которые аристократами не почитались и о коих они говорили с презрением, например Аракчеев. Я уверен, что если б он говорил по-французски, ездил в общества и имел у себя швейцара, то между ними был бы не последний. Но этот странный человек почитал себя их выше и довольствовался тем, что видел всех их ползающими у ног его.
Нынешняя Россия является мне как бы высокая гора, коей вершина ярко озарена светом царского величия. С одной стороны толпы людей взбираются, лезут по дороге, к ней ведущей, уставленной гранями; некоторые, более счастливые или проворные, бегом бегут по крутизне; иные, устав, останавливаются; иные же совсем обрываются. Одно, два, много три поколения остаются на теме горы; потом с противоположной стороны начинают спускаться всё ниже и ниже, многие из них вниз катятся кубарем в ту мрачную долину, которая у подошвы горы наполнена миллионами людей. Однако же исход из неё открыт: вместе с теми, которые никогда из неё не выходили, падшие могут опять подыматься вверх. Мне кажется, ничего не может быть естественнее этого кругообращения. Пусть бы оно так и оставалось, пусть бы аристократия наша продолжала существовать в том бестолковом виде, в котором находится; дай Бог ей много лет здравствовать! Но увы, большие общие перемены не перестают угрожать нам; один Господь знает, что мы такое: консерваторы или реформаторы? Давно уже сбираются истребить чины, то есть порядок, учрежденный Великим Петром, которым заменил он прежний порядок, который ничем заменить нельзя и который один исправил все его ошибки. Говорят, что общее мнение того требует. Действительно, ленивое и тщеславное дворянство наше твердить о том; сотни тысяч отставных поручиков и регистраторов, владельцы сотни; двух или трехсот душ, населяющих Москву и провинции, желают, чтобы их праздность, бесполезность, ничтожество поставлены были наравне или даже выше заслуг трудолюбивых людей; злонамеренные же люди замышляют из рук правительства, похитить важнейший способ к поощрению ему преданных.
Не знаю, правда ли, а говорят, что затевают нечто еще худшее, что хотят восстановить майораты. Да к какой стати? спрашивается. Или смешная, жалкая страсть к подражаниям так еще в нас сильна, что мы хотим вводить у себя даже обветшалое на Западе, то, что, подобно полуразрушенным его замкам, сегодня или завтра должно упасть. К счастью, можно предсказать, что сначала это встретит большие затруднения в исполнении. Но кто может знать будущее? Огромные состояния будут возрастать и увековечиваться в руках немногих семейств и умножать силу владельцев своих. Несмотря на слишком поздно принятые меры, дворянство беспрестанно будет размножаться и тяжестью числа непременно канет на дно. Места привлекают еще к себе большим жалованьем; но их так умели уронить в мнении, что в отставке носимые их названия никакого не будут возбуждать уважения: чины уничтожатся. Что же останется? Высокомощие бояр. Тогда-то водворится у нас Европа; тогда-то воскреснут между нами средние её века; о, блаженное время! Или лучше сказать, постигнет нас участь благополучной Польши с её завидной анархией, и наши Юсуповы будут сзывать сеймы, составлять конфедерации. Хороши мы тогда будем! Право, уже лучше бы удельные княжества! Вот вам судия, господа великие законодатели наши, великие преобразователи; делайте по своему, только будете отвечать Ему и потомству. Если все наши государи, подражая Петру Великому, захотят всё перестраивать, то неизбежно ослабнут подпоры государственного здания и, наконец, оно рухнется вместе со спасительною в существе, но неискусно употребленною их властью.
Удалившись от сует мира сего и его превратностей, мне бы хотелось и следовало жить только в прошедшем и даже в давно прошедшем и о нём только вещать. Но как быть? Я еще жив, не ослеп, не оглох, не могу не знать и не видеть происходящего вокруг меня Таким образом, говоря о былом, как избегнуть того, чтоб иногда не коснуться настоящего? У меня нет ни родных, ни друзей, я всё пережил, всего лишился, ко всему охладел; даже между оставшимися у меня родными нет ни одного, в котором бы я мог найти сочувствие, единомыслие: состояние горестное! Но есть чувство, которое, в милосердии Своем, сам Создатель, кажется, вложил мне в сердце; оно одно животворит меня и привязывает к земле, на которой не знаю долго ли буду скитаться. И хотя оно было для меня источником многих горестей, я не могу расстаться с ним. Я не назову его: на каждой странице сих Записок оно само собою выказывается. Всё к нему относится, и если иногда на бумагу изливалась желчь моя, если я позволял себе порицать моих сограждан, то клянусь, что с сокрушенным сердцем. Если бы я мог вдохнуть в них национальное самолюбие, которому непременно уступило бы место жалкое, мелочное, личное их самолюбие, с какою радостью я осыпал бы их похвалами! Я то и делал, когда случай к тому представлялся. Было время, когда в России некого было осуждать, и я приступаю к его изображению.