Вятская и Пермская губернии. — Сибирь.
Не должно ожидать от меня того, что требуется от других путешественников, ученых или литераторов. Любопытных открытий по части естественной, глубоких наблюдений по части нравственной и политической, я делать не мог. Если какой-нибудь странный обычай возбуждал мое внимание, если величие новой для меня природы иногда поражало меня, то произведенными во мне ощущениями, сколько могу, готов поделиться с читателем, но многого обещать не смею. Когда я еду один, то на предметы, встречающиеся мне на пути, смотрю обыкновенно прилежнее; а тут я находился в обществе, где каждый разговорами старался развлекать скуку других, скуку бесконечной дороги. В самый же первый день мы с Сухтеленом распорядились следующим образом: у него была новая, легкая, покойная, двуместная коляска, дорогой немного пострадавшая от лишней нагрузки; мы условились чтобы мне сидеть в ней вместе с ним, а бричку мою обратить в кладовую как для его, так и для моих пожитков. Общество мое ему показалось приятным: не столько собеседник, сколько внимательный слушатель был ему нужен, и мне пришлось Голландией и Америкой заниматься более, чем Сибирью.
В день прибытия последнего посольского отделения, семейство Юшковых отправилось в деревню, с небольшим во ста верстах от Казани и в одной версте от Сибирского тракта находящуюся. Сыновья взяли с меня слово, пригласив моих товарищей, своротить к ним с дороги, погулять, попировать у них и дали обещание отпустить нас с пирогами и другими съестными припасами.
Я объявил о том Сухтелену: он любил покушать, ибо у эгоистов всегда славный желудок. Разыгрался в нём аппетит тем более, что в упраздненном городе Арске и в следующих за ним селениях в тот день никого найти и ничего достать было нельзя. К вечеру, вступив в Вятскую губернию, приехали мы в богатое татарское селение Янгул и остановились у зажиточнейшего из жителей. Хозяин, видно, был плохой магометанин, потому что встретил нас с полдюжиной нарумяненных и набеленных женщин; они что-то праздновали и пригласили нас с собой за трапезу; но не было возможности: так на столе всё было неопрятно и так чувствителен был дух кобыльего мяса. Между тем присланный нарочно от больного исправника объявил нам, что он было велел тут готовить для нас обед, но что Юшковы тому воспрепятствовали, сказав, что они сами нас целый день будут дожидаться. И так мы к ним отправились. Давно уже смерклось, и подле меня, в темноте, Сухтелен беспрестанно восклицал: «Ах, далеко ли нам еще до пирогов!» Мы въехали на широкий двор, и один лай собак нас встретил; все уже улеглись. Кто-то во тьме появился, и мы от него настоятельно стали требовать, чтоб он разбудил и вызвал к нам молодых господ. Они потихоньку вышли в халатах и шепотом стали извиняться, что не могут нас принять, ибо боятся потревожить сон семидесятилетней матери, указали нам на городок Малмыж, в десяти верстах от них лежащий, и обещались на другой день сами туда к нам приехать. Нет, досады обыкновенно хладнокровного Сухтелена описать невозможно; к счастью она обратилась не на меня. «Какие неучи, повторял он, а еще дворяне и гвардии офицеры! Их мать, их мать! Что нам до их матери? Разве я приехал обольщать, соблазнять ее? Я приехал, чтоб есть».
Утешение ожидало нас в Малмыже. Он еще не был опять возведен в звание уездного города, однако же в нем жил прежний городничий, без должности, но не без дела. Любовь жителей давала ему содержание, и они добровольно шли к нему на суд. Забыть его имя могло бы еще быть извинительно, но не спросить даже о нём, право, гадко; а мы это сделали. У него была страсть ловить всех проезжих и угощать у себя, и потому-то нас прямо к нему и ввезли. Комнаты были высокие, дом не очень велик, но отменно опрятен; через пять минут он осветился, а через полчаса поспел ужин, который стоил двух обедов: всё было изобильно, просто, свежо и хорошо приготовлено; у людей с похвальными наклонностями всегда бывает и вкус. Чело Сухтелена просияло; не умея говорить по-русски, он хозяину за столом беспрестанно делал ручкой, как бы мысленными поцелуями желая изъявить ему свою благодарность; похвалам ему не было конца, равно как и брани Юшковым. Я умирал со смеху и не замечал, что тут есть нечто обидное, презрительное от иностранца и жителя столицы к русским и провинциалам, коих они почитают обязанными им угождать. Мы спали также хорошо как и ужинали.
Мы едва успели проснуться часу в десятом, как нагрянули братья Юшковы, на собственных лихих шестерках. Нелидов встретил их чрезвычайно вежливо, а Сухтелен очень холодно. Хозяин сунулся было с завтраком, но они едва дозволили нам выпить по чашке чаю. В двадцати верстах было их селение Гоньба с винокуренным заводом, на берегу широкой реки Вятки и у самой переправы через нее. Повара с раннего утра были туда отправлены, и там происходила страшная стряпня, чтобы сколько-нибудь вознаградить за тщетные наши ожидания накануне. Не более как в час прилетели мы туда на борзых конях и в просторной избе приказчика нашли уже накрытый стол. Скоро стал он гнуться под тяжестью приносимых блюд, и Сухтелен у Юшковых начинал уже пожимать руку. Пресыщенный, упоенный старик был растроган, и когда в лодке, переплыв реку, гостеприимные братья на другом берегу её стали с нами прощаться, он с нежностью их поцеловал. «Вот пример, — говорил он мне потом наставительно, — что никогда не надобно спешить с суждениями своими о людях». А я позволил себе заметить ему, что кажется только в России можно быть так взыскательным с незнакомыми, и он замолчал.
Этот случай напомнил нам, что необходимо нужно заботиться о дальнейшем нашем продовольствии. Я предложил Нелидову следующий план. У каждого из нас было по одному слуге; камердинер Нелидова, как Метр-Жак, был в тоже время и повар; от первой должности каждый день надлежало увольнять его на всё то время, что он будет заниматься другою, а покамест все наши люди должны находиться к услугам его господина. Вот еще другое. Я успел заметить, что молодому Клементу хочется играть какую-нибудь роль, хотя бы весьма не важную; его надзору были поручены три или четыре качалки[92] с нами отправленные. Но этого было мало для его деятельности. Он был очень чинопочитателен, а как он находился в четырнадцатом классе, а Нелидов в пятом, то мне пришло в голову создать для него новую должность, род адъютанта при начальнике нашего отделения. В сем звании, должен он будет каждое утро ранее отправляться для заготовления провианта в том месте, где у нас назначен обед и с Метр-Жаком там нас дожидаться. Скромный Нелидов боялся обидеть его таким предложением, но я взялся сделать оное от его имени и имел совершенный успех. Новые заботы чрезвычайно полюбились Клементу и польстили его честолюбию, которое между людьми в таких разных видах является.
От реки Вятки начинаются селения того народа или финского племени, которому она дала свое имя, равно как и всей области и главному её городу, прежнему Хлынову. Тогда была рабочая пора; жители сии, Вотяки, целый день были в поле, и мы мало их видели. Они рослее, дороднее и опрятнее других Чухонцев, но мне показались столь же бессмысленны. Язык их должен быть не весьма благозвучен, судя по названиям их деревень, в коих учреждены были станции: Какси, Можги, Пумсы, Бокчегурты, Чемошуры. Они пугали избалованный мой слух, ибо тогда все романисты и поэты именами старались ласкать его: ныне с такими именами не только можно написать героическую поэму, но пожалуй втереть их и в идиллию.
Мы ехали дремучими лесами, почти того не примечая; просека были сажень во ста ширины, и вечно подле тени, мы никогда не знали её: а жар был летне-северный, то есть нестерпимый. Потому-то решились мы ехать только ночью, а днем отдыхать; станционные же избы представляли к тому большие удобства, ибо простором своим они бы в маленьких городах могли называться домами. Лесу было вдоволь, щадить его было нечего, и строение сих изб стоило не дорого.
Во время отдыха на одной из сих станций, мы с удивлением увидели вошедшего к нам офицера в Преображенском мундире. Это был граф Толстой Федор Иванович, доселе столь известный под именем Американца. Он делал путешествие вокруг света с Крузенштерном и Резановым, со всеми перессорился, всех перессорил, как опасный человек был высажен на берег в Камчатке и сухим путем возвращался в Петербург. Чего про него не рассказывали! Будто бы в отрочестве имел он страсть ловить крыс и лягушек, перочинным ножиком разрезывать им брюхо и по целым часам тешиться их смертельною мукою; будто бы во время мореплавания, когда только начинали чувствовать некоторый недостаток в пище, любезную ему обезьяну женского пола он застрелил, изжарил и съел; одним словом, не было лютого зверя, с коего неустрашимостью и кровожадностью не сравнивали бы его наклонностей. Действительно он поразил нас своею наружностью. Природа на голове его круто завила густые, черные его волосы; глаза его, вероятно от жара и пыли покрасневшие, нам показались налитыми кровью, почти же меланхолический его взгляд и самый тихий говор его настращенным моим товарищам казался омутом. Я же, не понимаю как, не почувствовал ни малейшего страха, а напротив, сильное к нему влечение. Он пробыл с нами не долго, говорил всё обыкновенное, но самую простую речь вел так умно, что мне внутренне было жаль, зачем он от нас, а не с нами едет. Может быть, он сие заметил, потому что со мною был ласковее, чем с другими и на дорогу подарил мне скляницу смородинного сиропа, уверяя, что, приближаясь к более обитаемым местам, он в ней нужды не имеет. Столь примечательное лицо заслуживает, чтобы на нём остановиться, но я надеюсь еще с ним встретиться в сих Записках и поговорить об нём пообстоятельнее.
Скоро вступили мы в переднюю Сибири, в Пермскую губернию; тут опять появились русские селения. Мы нашли один только труп городишка Оханска, который за месяц до нашего приезда весь выгорел; на крутом берегу Камы, высоко и одиноко торчал еще дом, занимаемый приказчиком Злобина, содержателя питейного откупа во всей губернии. Он угостил нас по-злобински, пока через реку переправляли наши повозки. Славное вино развеселило сердца наши, и радость в нас умножилась, когда в сопровождении сего приказчика, на двенадцативесельном его катере, оглашенные песнями его гребцов, мы стрелой полетели через широкую Каму. Долг благодарности заставил нас вспомнить о Юшковых, о Гоньбе и о реке Вятке. Но что она в сравнении с Камой, с этим образчиком рек зауральских! Всем она взяла, сия величественная Кама, и шириной, и глубиной, и быстротой, и я не могу понять, почему полагают, что она в Волгу, а не Волга в нее впадает.
Ночью, часу во втором, приехали мы в губернский город Пермь и достучались у городничего до указания нам квартиры. Въехав в Пермь, особенно при темноте, некоторое время почитали мы себя в поле: не было тогда города, где бы улицы были шире и дома ниже. Это не было царство как Казань и Астрахань, не княжеский удельный город, даже не слобода, которая, распространяясь, заставила посадить в себя сперва воеводу; это было пустое место, которому лет за двадцать перед тем велено быть губернским городом, и оно послушалось, но только медленно. Торговля есть первое условие существования новых городов; и здесь, хотя слабо, но она одна его поддерживала. Десяток каменных двухэтажных купеческих домов красовались уже в стороне на берегу Камы, тогда как главный въезд и главные улицы находились в том виде, в котором ночью не столько узрели мы, как угадали их. Утром мы еще более изумились пустоте города Перми: только одна узкая дорога посреди улицы была наезжена; всё остальное обратилось в тучные луга, на которых паслись сотни гусей.
Приехавший прежде нас и зажившийся за починками, казначей посольства Осипов напугал нас рассказом о начальнике губернии, которого представил сущим медведем. Это был Карл Федорович Модерах, сын одного учителя математики в кадетском корпусе, как я слышал от отца моего. Верно, сын хорошо учился у отца, ибо в свое время почитался у нас одним из лучших инженеров; по его проекту и под его наблюдением берега Фонтанки выложены были гранитом. Года за два до смерти Екатерины назначен он был губернатором в Пермь и с тех пор никогда не выезжал из своей губернии; мысль о благе вверенного ему края так овладела им, что он день отлучки почитал вредным для него; однако же и по заочности был он уважаем и награждаем при Павле и при Александре. И в этом самом 1805 году к Пермской его губернии прибавили ему Вятскую, поставив его над обеими генерал-губернатором; в Пермь же покамест губернатора не назначали. Поистине он не был любезен, сей камергерской добродетели в нём не было; уединенная и вместе деятельная жизнь в отдаленном месте хоть кого заставит потерять желание и забыть о способах нравиться, кольми паче людей серьёзных, со строгою нравственностью. Модерах был честен, добр, умен и сведущ в делах; но как всё великими трудами приобретенное ценится более, чем даровое, то и генерал-губернаторство свое, кажется, ставил он наравне с владетельным герцогством. К тому же, как в Перми нет других дворян, как богатых заводчиков, живущих в столицах, то более десяти лет и не видел он никого кроме подчиненных, а между проезжими по большей части мелких чиновников и ссыльных: вот что обращению его давало холодность, сухость, которые не совсем были приятны.
Мы нарядились в мундиры и пошли к нему in corpore. Рядом с его домом был другой, одинаковой с ним величины, в котором находилось Губернское Правление; он в это время там присутствовал, и нас, Бог весть зачем, туда повели. Доложили об нас, и он велел нам сказать, чтобы мы приходили в другой час, а что тут ни место, ни время ему нас принимать; мы тоже думали, но только можно было ответ сделать поучтивее. Всё это так нам не понравилось, что мы, возвратясь домой, замышляли, не видавшись с ним, на другое утро пуститься далее. По крайней мере мы были довольны нашею квартирой в чистеньком доме часовых дел мастера Розенберга, который уверял нас, будто он двоюродный брат генерала сего имени. Мы обедали в его саду, в который выход был прямо из наших комнат. После обеда приехал городничий от имени генерал-губернатора звать нас на другой день к нему обедать; и так отъезд наш должны мы были отложить до следующего вечера.
Мы нашли г. Модераха чрезвычайно важным, что нам весьма не полюбилось, особливо после чересчур доброго Мансурова. Семейство его состояло на лицо из жены и шести дочерей, двух замужних и четырех девиц; единственный сын был в военной службе и в отсутствии. Генерал-губернаторша была добрая немка, которая, как нам казалось, охотно должна была ходить и на кухню, и на погреб. Старшая дочь, женщина весьма обыкновенная, была замужем за председателем Уголовной Палаты, статским советником Иваном Михайловичем Энгельгардтом, как бы то ли было двоюродным братом графинь Браницкой и Литты, княгинь Голицыной и Юсуповой, что ему было весьма не к роже. Четыре взрослые девки были только что молоды.
Но как алмаз вправленный в олово, так сияла посреди сего семейства вторая дочь Модераха, Софья Карловна, выданная за гатчинского генерал-лейтенанта Аггея Степановича Певцова, инспектора пехотной дивизии и шефа Екатеринбургского полка, который в том городе и стоял на квартирах. Муж поехал осматривать полки, а жену покамест отправил к родителям. Она была двадцати трех лет. Столь милого личика и столь пристойного, умного кокетства трудно было найти. От её взоров и речей всё наше отделение вдруг воспламенилось; сам ледяной Сухтелен начал таять, а бедный наш Нелидов! Он не на шутку влюбился, за то более всех и полюбился; впрочем, и каждый из нас сначала мог считать себя предпочтенным. Чудесная сия женщина была вместе с тем и просвещеннейшая из всех тех, коих дотоле я видел; свободно выражаясь на иностранных языках, наслаждалась всеми цветами литературы и в преддверии Азии, читая журналы, знала всё, что происходит в Европе. Разумеется, что наш отъезд был еще отложен; вас тот же день пригласили еще на вечер.
Исключая Сухтелена (старика и брата генерал-инженера), Модерах почти никого из нас не замечал. Надобно думать, что старшие дочери, в отсутствие ваше, шепнули ему что-нибудь для нас выгодное, представив людьми довольно порядочными и, может быть, кто знает, женихами для меньших его дочерей; потому что вечером был он внимательнее и приветливее к нам. Были собраны какие-то два-три аматёра, чтобы сопровождать (аккомпанировать) одну из сих младших дочерей, которая перед нами хотела блеснуть музыкальным искусством, довольно странным для женщины: она играла на скрипке. Но если б она играла и на контрабасе, то я мало бы тому подивился, быв совершенно углублен в созерцание сестры её, Певцовой[93]. Сия чародейка, желая продлить наше пребывание в Перми, заставила зятя своего, Энгельгардта, пригласить нас на другой день в себя обедать. Третий день, 22 июля, был табельный, именины императрицы Марии Федоровны, в который генерал-губернатору надлежало дать официальный обед. Как Модерах был беден и расчётлив, то отпраздновали мы сей день партикулярным образом. На обед, на бал и на ужин пригласил нас Пермский амфитрион, губернский казначей Дягилев, у которого в этот день жена была именинница. Мы было хотели отговориться, но Софья Карловна нам не велела. Мы знали одно только семейство Модераха; тут увидели мы всё пермское общество, и я нашел, что оно двумя десятками годов отстало от пензенского и казанского. Мужчины без всенижайшего поклона не подходили к дамам и говорили им с беспрестанным словоерсом. Итак вместо одних суток, прожили мы почти пять, и только 23 июля вырвались из пустого города, оживленного присутствием одного превосходного существа.
Об нём были все помышления, все разговоры согласных соперников в первый день разлуки с ним; но дорожные впечатления, как бы сильны ни были, скоро изглаживаются новыми. На другой же день, по прибытии в уездный город Кунгур, свежие прелести двадцатилетней городничихи, княгини Маматказиной, жены шестидесятипятилетнего городничего, нас взволновали: взоры её и даже слова сулили нам счастье и конечно по одиночке каждому умели бы дать его; но к сожалению, мы ехали толпой и не могли долго останавливаться.
Город Кунгур, самый старинный в Пермской губерний, был прежде местопребыванием воеводы и, так сказать, столицей Биармии или Великой Перми, когда города сего имени еще не было. Он не имел и третей доли пространства занимаемого Пермью, за то жителей втрое более. Всё в нём возвещало жизнь и действие, и он казался в отношении к Перми как плотный, здоровый старичок, высокого росту, к длинному, вытянутому юноше, который едва держится на ногах. Строение в нём было довольно не регулярно; но оно стоит на высоком месте, в приятном положении и орошается двумя речками, коих берега столь же красивы как и название: их зовут Ирень и Сильва.
С самого въезда в Пермскую губернию ощутительна в ней становилась рука Модераха: он устроил в ней такие дороги, с которыми можно было бы обойтись без шоссе. Посрыты горы, накатаны, убиты дороги, со спусками для воды в канавы, прорытые по бокам; для предохранения откосов гор от осыпи, укреплены они простыми плетнями во всю их высоту и за них брошены семена разных растений; прорастая сквозь сии плетни, обвивая их и покрывая их цветами они давали им вид пестрых тканей и занавесок. По ту сторону Перми дороги сии недавно были кончены, а к Кунгуру и за ним уже успели утвердиться. К несчастью, да, точно можно сказать, к несчастью, через несколько лет проведали о том в Петербурге и, видя с какими малыми средствами и как успешно произведены сии работы, вздумали им подражать. Забыли только, что Модерах делал всё исподволь, год за годом, со знанием инженера и с бережливостью немца. В великороссийских же наших губерниях, где всему велят кипеть, построение новых дорог перепортило, истребило только старые, разорило жителей, обогатило надсмотрщиков и губернаторам доставило награды.
В пятидесяти верстах от Кунгура, начинается неприметно постепенное возвышение Уральского хребта, и тут ступаешь на землю, чреватую металлическими богатствами. Тут, не далеко в стороне от большой дороги, верстах в двух, находится железный Суксунский завод, принадлежавший Николаю Никитичу Демидову. О его роскоши и о скупости вместе гласят Россия, Франция и Италия; но знает ли кто, слыхал ли кто о беспримерном гостеприимстве, заведенном им на Суксунском заводе? Всякий проезжий, какого бы звания он ни был, в одиночку или с обозом, казенным или собственным, имеет право на сем заводе остановиться и требовать, чтобы в экипажах или повозках его починки, как бы велики ни были, сделаны были даром. Сего мало: во всё время что продолжается сия починка, имеет он, также даром, квартиру со столом, а в зимнее время с отоплением и с освещением.
Этими щедротами мы воспользовались и хорошо сделали, что в этом случае не поспесивились. Наши экипажи были в жалком состоянии по неопытности или небрежности служителей при нас находящихся, и мы о том не догадывались; по осмотре оказалось, что потребуется по крайней мере полторы сутки на их совершенную починку. Нам отвели просторный и покойный дом, достаточно снабженный мебелью, и доставили съестных припасов суток на трое. Управитель Пермяков, простой крестьянин с бородою, которого по всей справедливости можно было назвать господином Пермяковым (так он был умен и учтив), явился к нам, как сказал он, за приказаниями и с просьбою посетить его жилище. Оно было в каменном доме о двух этажах, с пребольшим садом над пребольшим прудом; полы лоснились чистотою; главным украшением просто выбеленных комнат были картины, довольно искусно писанные на жести; все они были произведения мастеров другого дальнего Демидовского завода, называемого Тагильским. От скуки ходили мы бродить по окрестностям и находили места живописные; когда бы не климат, тут можно бы было век остаться. Производства работ на заводе мы не могли видеть, ибо рабочие летом трудятся в поле.
Русское население, по большой Сибирской дороге, как будто надвое разрезывает Пермскую губернию, отбросив пермяков, зырян и вогуличей, коренных, первобытных жителей на Север, а на Юг тептерей и башкирцев. Сии последние не раз бунтовали и принимались за оружие; для обуздания их выстроен был ряд крепостей по восточной отлогости Урала. Когда башкирцы присмирели, укрепления пали, и только имена крепостей Ачитской, Бисерской, Киргишанской, Кленовской сохранились селениям заступившим их место. Мы меняли в них лошадей; одно только, называемое Кленовская крепость, мне показалось примечательно и осталось памятно по ужасу произведенному во мне местами его окружающими, мрачным сосновым лесом, оврагами, пропастями, на каждой версте встречаемыми.
Казенный Билимбаевский завод находился на самой вершине Урала; следующая же за ним станция Решета на противоположном спуске. Мы не заметили как перевалились чрез эту знаменитую цепь Уральских гор; более ста верст, всё на изволок взъезжали мы и немного круче стали спускаться. Ужаснейшая гроза встретила нас на рубеже Европы и Азии; молния поминутно сверкала, дождь водопадом лился с неба, и эхо невидимых для нас гор повторяло сильные громовые удары. Это принудило нас более двух часов остановиться в Билимбаеве. Ручей более чем речка, Чусовая (последняя, на сей стороне Урала) ниспадающая с гор, от дождевой воды до того раздулась, что через нее нужно было сделать переправу; это еще нас остановило, так что в этот день опоздали мы приездом в Екатеринбург, от которого находились менее чем в пятидесяти верстах.
Соседству с первыми в России золотыми приисками обязан сей город своим рождением; за два года до кончины своей Петр Великий окрестил его во имя супруги своей, с прибавкою неизбежного для всех новосозидаемых при нём городов немецкого бурга; при Бироне, кажется, учрежден в нём первый бергамт. Города, подобно людям, наружностью показывают свои лета. Екатеринбург не был старик, как Кунгур, ни мальчик как Пермь: в нём было чувствительно недавнее, но не вчерашнее. По сю сторону длинной плотины через реку Исеть, приводящую в движение шлифовальные и золотопромывальные фабрики, поместили нас в просторном двухэтажном деревянном доме. Он нам показался новостью, потому что был построен совсем по образцу молдавских домов, с длинною и широкою поперечною комнатой, с четырьмя малыми по четырем её углам, с крытою галереей вокруг всего дома и с верхним этажом, совершенно подобным нижнему.
Дом сей был ветх и запущен; давно уже не жила в нём владелица его, довольно богатая заводчица, госпожа Фелицата Турчанинова[94]. Её имущество, тогда еще в одних руках, сравнивала одна умная женщина с порядочным слитком золота, который раскололся на кусочки между тремя сыновьями ее и пятью дочерьми, Титовой, Кокошкиной, Ивеличевой, Зубовой и Колтовской; после них же кусочки разлетелись на блестки, за которые третье поколение, кажется, по сю пору грызется и режется.
Мы пробыли три дня в Екатеринбурге, не познакомившись ни с кем из его жителей. Пользуясь прекраснейшею погодою, мы предпочли, гуляя, осматривать всё примечательное в нём; видели как промывают в нём золото, как из большой глыбы желто-красноватого песку добывается метала менее чем на полчервонца; заходили в мастерские, где для петербургских дворцов отделываются огромной величины и превосходной работы, малахитовые, порфировые, яшмовые разных цветов вазы, также табакерки и другие изделия для продажи. Ходили за город, видели лагерь Екатеринбургского пехотного полка, коего шефа, мужа нашей Певцовой, всё еще не было; подле самого почти лагеря любовались богатыми, там дешевыми, мраморными памятниками над усопшими, в монастыре поставленными.
От Екатеринбурга пролегают две дороги во внутренность Сибири: одна идет на Тобольск, другая чрез уездный город Ишим, и последняя тремястами верстами короче первой. Мы избрали последнюю, тем более, что на ней было для нас приготовлено большее число лошадей. С первой станции Косулиной, где дорога делится надвое, своротили мы вправо и чрез несколько часов приехали на казенный, чугуноплавильный Каменский завод. Как для жителей Петербурга отработка чугуна не представляет ничего нового, то и отклонили мы предложение идти смотреть ее; но как заводы в Сибири суть настоящие города, то и воспользовались приглашением управляющего провести у него вечер и ночь. Это было с 31-го июля на 1-е августа. Когда мы встали чтобы продолжать путь, то с чувством не совсем приятным нашли, что воздух сделался вдруг гораздо свежее; и в России август почитается осенним месяцем, а мы ехали в Сибирь.
Мы стали более торопиться, чтобы менее времени провести в дороге, и для того начали скакать день и ночь. Таким образом решительно не видел я заштатного города Долматова, ибо спал, когда переменяли в нём лошадей; в уездном же за тем городе Шадринске мы едва кое-что успели перекусить. Спешили, мучились мы напрасно, проезжая чрез места изобильные, приятные, где везде можно было найти припасы и чистые, удобные ночлеги; там только, где нет их, надобно вести скаковую жизнь в коляске. Чрезмерно уставши, на общем совете положили мы остановиться и переночевать в селе Сопинине и там проститься с Пермскою губернией и Модерахом, то-есть с прекрасными его дорогами. Однако же в этом селении не мог я много отдохнуть: мне отвели особую избу, где первый раз в жизни увидел я человека с рваными ноздрями; это был её хозяин. Каюсь в своей трусости: я заставил солдата нашего отделения ночевать с собою.
Грустною улыбкой встретила нас Тобольская губерния: стало опять жарче, но небо покрылось серыми тучами, и теплый, тихий, мелкий дождик начал портить дорогу и без того незавидную, когда мы прибыли на станцию Мостовскую, людное и зажиточное селение с самым живописным местоположением. После этой станции, отъехав верст сто, за речкою Тоболом, которая шириною с Каму, природа начинает приметно дурнеть, болотные места показываются чаще, и лес становится мельче. Тут, на одной из станций, помнится Голышмановой, остановились мы в необыкновенном жилище, составленном из четырех флигелей, соединенных между собою переходами. Хозяин с бородой и в простом крестьянском платье встретил нас с учтивостью и приветами образованных людей; на скромный вопрос кем-то из нас сделанный: кто он таков, — отвечал он нахмурясь и очень сухо, что простой мужик; потом удалился и не возвращался, но прислал нам довольно порядочный обед.
На безлюдье, говорит пословица, и Фома человек, и в малонаселенных местах смотрят на малые города почти как на маленькие столицы; мы сами, петербургские жители, подъезжая к Ишиму, видели в нём как будто нечто важное. Этот чистенький город был не очень мал. Во время нашего проезда гордился и славился он тем, что был местом рождения коллежского советника Бакулина, первого министра, то есть правителя канцелярии господина Селифонтова, генерал-губернатора всей Сибири, и летним местопребыванием госпожи Бакулиной, которая в нём жила и царствовала. Я сам видел, как, встретясь на улице с сопровождавшим нас в прогулке городничим, она величественно, почти повелительно с ним говорила и как подобострастно, с непокрытою и опущенною головой, отвечал он ей. Увы, всё это могущество и слава скоро должны были исчезнуть как дым!
Отъехав верст триста от Ишима, у станции Крупенской, мы переправились через знаменитый Иртыш, в водах которого погиб Ермак, наш Кортес, наш Пизарро. Я тогда прочел еще немного русских стихов, но это немногое знал наизусть: как мне обидно показалось, когда я усидел что Иртыш, в этом месте, совсем не крутит и не сверкает как у Димитриева, а в ровных берегах медленно катит желтоватую, от глины погустевшую волну.
Вдоль этой дороги, от самого въезда в Тобольскую губернию, находились мы в близком расстоянии от Сибирской линии, по которой регулярные войска и казаки охраняют эту сторону от вторжений киргиз-кайсацких. Но они ведь не черкесы; однако же иногда сквозь кордон, не пробивались они, а прокрадывались, не отважно действовали, а говоря словами жителей, пошаливали, то есть захватывали стада и кое-когда их стерегущих. Рассказы о том возбудили если не опасения наши, то по крайней мере внимание. Однажды, подняв верх коляски, по ровной дороге, мы с Сухтеленом медленно ехали на усталых конях и крепко заснули, как вдруг пробуждены были страшным топотом, ржаньем и криками. Старик и молодой, оба онемели; с ужасом брошенный друг на друга взгляд сказал: мы в плену! Мы не смели выглянуть и чувствовали, что вокруг нас несутся эскадроны. Что же вышло? Целые сотни, «косяки», как их там называют, целые табуны лошадей перегонялись жителями с одного пастбищного места на другое. Можно себе представить, как смешно и стыдно нам стало самих себя.
Ужаснее сего происшествия в сих ужасных местах мы ничего не видели. Если б я был одарен живым воображением нынешних французских писателей, то какими прелестными выдумками мог бы украсить свой рассказ; хочется, да не могу, как-то совестно: хотя я и путешествовал, а всё лгать не выучился. Вот-таки, например, недавно появился роман г. Александра Дюма, под названием Метр-д’Арм. У меня волосы становились дыбом, когда я читал о всех лишениях и мучениях, претерпенных бедным мусью Метр-д’Арм, на пути из Казани в Тобольск; а между тем лет за тридцать прежде описываемого им, по тем же самым местам преспокойно проехал я взад и вперед, находя везде селения, просторные, чистые, теплые избы, в которых днем сытно ел, а ночью сладко спал. Если б я имел случай встретиться с сочинителем, то со всем уважением к его великому таланту, позволил бы себе сказать ему: «Послушайте, г. Александр Дюма, не будьте правдивы, это всякому французу дозволено; но по крайней мере будьте сколько-нибудь правдоподобны. Ведь все ныне смеются над вашим же соотечественником Левальяном, который никогда не бывал во внутренности Африки, хотя вместо дичи и настрелял там множество тигров и гиен. Вы также всех волков и медведей изо всей России загнали навстречу вашему Метр-д’Арм; вы из них составили целые полчища, и на необитаемой, беспредельной, снежной равнине, при сорока градусах мороза и при свете северного сияния, заставляете его с ними сражаться. Несчастный, если он и победил, то как он не умер или не сошел с ума! Нет, г. Дюма, вы слишком бесчеловечны». Что делать! У французов так уже ведется: между ними есть некоторые условные истины, которым они верят более чем настоящим.
Надобно сказать правду, что места, чрез кои мы проезжали, совсем не были привлекательны красотою, что в избах тараканы хозяйничали и жили в совершенном согласии с людьми, и наконец, что всё это было лишь приготовлением к величайшим неприятностям путешествия и к воззрению на настоящее безобразие природы. Мы приближались к Барабинской степи.
Не знаю, можно ли дать название степи величайшему из болот земного шара? Бараба в Сибири в самом огромном размере то что Понтийские болота в Италии. Ниспадающие с Апенинов воды в застое и нагноении своем производят близ Рима зловредные испарения; что же такое должно быть, когда низменное место, имеющее несколько сот верст длины и ширины, кажется, как губка, принимает в себя всю влагу трех цепей гор, в некотором от него расстоянии его окружающих: Урала, Станового или Яблонного хребта и Алтайского. Многие полагают, с большим вероятием, будто в этом месте было внутреннее море, подобное Каспийскому и Аральскому и что после какого то сильного переворота на земле, воды его утекли, неизвестно куда. Сие предположение подтверждается изобилием озер, по Барабе рассеянных: многие из них, в близком расстоянии и соединении между собою, под именем Чанов, удостаиваются названия моря.
На станции Копьевой попали мы опять на большой Сибирский тракт, уже от Тобольска идущий: следующая за нею станция Резина есть последняя в Тобольской губернии, а последующая Мурашева первая в новоучрежденной тогда Томской. Станция сия почитается началом нестерпимой Барабинской степи; но еще прежде неё почувствовали мы влияние дурного воздуха. Каково нам было слышать, что всё видимое и обоняемое нами одно только вступление в сии печальные места!
Скоро прибыли мы в столицу Барабы, посад Каинск, упраздненный было и только за год до нас опять уездный город. Около него заметил я лесочки, наполненные одними осиновыми деревьями; сие заставило меня думать, что название Каинска дано ему в честь Каина, который за первое братоубийство осужден был трястись как осиновый лист. И в нём были жители, был городничий, присутственные места и даже недостроенная каменная церковь, в приделе которой совершалось богослужение. Нас не обманули, сказав, что предыдущее ничто в сравнении с тем, что нас за Каинском ожидает.
По дороге были устроены гати из хворостины и тростника; наполняясь клейкою грязью, в сухое время представляли они гладкую и твердую поверхность, по которой скакать было легко. И этого утешения судьба не оставила нам: в минуту нашего выезда из Каинска пошел частый и мелкий дождик и продолжался беспрерывно. К несчастью, был он довольно теплый и служил, так сказать, раствором всему ядовитому, сокрытому между мхов, один над другим целыми поколениями поросших, из коих составляется тут грунт земли. Что за отвратительный запах мы почувствовали! Как сгустилась атмосфера, которая в этом состоянии порождает обыкновенно болезнь, столь известную под именем Сибирской язвы! Пока мы ехали, несколько людей успели уже ею заразиться.
Описать же самую дорогу невозможно; о подобной ей могут иметь понятие только те, кои зимой, в дождливое время, ездили по одесским улицам. Почти не подвигаясь, плыли мы по смрадному морю, выбивались из сей пучины зол. Как жалко было смотреть на лошадей! Бедные твари тщетно рвались, чтобы поскакать; кнута было не нужно: их подстрекали тысячи живых иголок. Почуя сырость, сибирские насекомые, гиганты в сравнении с нашими, поднялись все из щелей, в которых прятались от солнечного света и зноя. Одни скоты оставались им в жертву; люди же были одеты и замаскированы: у каждого из нас, не исключая ямщиков, на голове была сетка из лошадиной гривы, сквозь которую трудно было пролезть толстым комарам и мошкам; случалось однако же, что, найдя скважину в перчатке, они запускают чрез нее свое жало, и тогда на несколько часов пухнет рука. На ночлегах вокруг изб и внутри их защищались мы от сих злодеев беспрестанным куревом.
Человек человека осуждает часто на вечную муку; это иногда заставляло меня думать, что ад его выдумка. И если б он делал сие из мести, а то по большей части для своих выгод, для прибыли. Кто бы добровольно пожелал остаться в Барабе? Конечно, правительство поступало справедливо, заселяя ее людьми, ссылаемыми за преступления. Но чем же виноваты их несчастные потомки? А впрочем, если бы не было по ней цепи деревень, то было бы почти разорвано сообщение между Восточною и Западною Сибирью. Как эти бедные жители малорослы, худощавы, какая синеватая бледность покрывает их лица! Жилища их однако же не так дурны, как бы можно ожидать в местах совершенно безлесных, у людей, которые ни пастыри, ни хлебопашцы; ибо у них нет ни лугов, ни полей, годных для засева. Избы их суть постоялые дворы для бесконечных обозов, которые всю зиму тут тянутся. Сим промыслом, равно как и рыболовлей, живут они; иные наживаются и от того не слишком жалуются на судьбу свою. Зима для них лучшее время года, здоровое и прибыльное, и они начинают оживать, когда природа замирает.
Страдания наши наконец прекратились; топи, туманы, дожди, непогодь, всё исчезло вместе с Барабой. Мы благополучно достигли до Чауского острога, принадлежащего ведомству Колывано-Воскресенских горных заводов. Главное их место, город Барнаул, был губернским в бывшем при Екатерине Колыванском наместничестве, при Павле упраздненном. Польза края заставила, при Александре, учредить вновь третью Сибирскую губернию, и она в начале 1804 года открыта в Томске, куда мы ехали. Губернатором там был Василий Семенович Хвостов, родной дядя ехавшего с нами молодого человека.
Когда мы отдыхали в Чауском остроге, ехавший из Томска чиновник горного ведомства сказал нам, что губернатор только что воротился из дальнего путешествия в северную часть своей губернии. Молодой Хвостов изъявил Нелидову желание скорее увидеться с дядей; вида, что есть возможность отлучаться из отделения, и мне пришла охота ему сопутствовать, а Нелидов не умел иначе сделать как дать свое согласие на наши предложения. И так в ту же ночь, вдвоем, поскакали мы в Томск.
Селения, через кои мы проезжали, принадлежали все горному управлению. Меня удивили в них простор и опрятность двухэтажных деревянных домов и вид довольства и зажиточности мужиков; не знаю, к чему отнести их благосостояние, к собственному ли их трудолюбию, к местным ли выгодам, или к попечениям о них начальства. К сожалению, я не мог вполне насладиться удовольствием такого зрелища: я бодро выдержал муку Барабинскую, а тут первый раз еще в дороге почувствовал себя нездоровым. Во время двухчасовой переправы через необъятную Обь, тут же среди парома варилась уха на славу, из самых лучших рыб, и стоила безделицу; я заплатил за нее, но не в состоянии был даже прикоснуться к ней губами. Чем хуже я себя чувствовал, тем более торопил своего товарища и, пробыв в дороге не с большим сутки, 18 августа на рассвете приехал в новый губернский город.
Губернатор был уже на ногах, с нежностью облобызал племянничка и со мной обошелся очень ласково. Между тем я успел уже выздороветь; чем же я вылечился? Чем так часто лечится молодость: одним красным днем. Дом, который занимал Василий Семенович, был незавидный, разумеется, для губернатора. Будучи вдов и без семейства, сказал он, помещение для него одного кажется ему достаточным; но только жалеет о том, прибавил он, что не может удержать у себя столь любезных гостей. И потому как можно ближе от себя приказал нам отвести покойную квартиру.
Он был человек тучный, тяжеловесный, степенный я рассудительный, всю живость ума предоставивший брату своему Александру Семеновичу; лицо он имел багровое, говорил тихо и размерно, действовал осторожно, однако же не медленно. Если прибавить к тому, что он был самых честных правил и исполнен человеколюбия, то надобно признаться, что лучших качеств для занимаемого им места требовать не можно. Впоследствии увидим, как с ним было поступлено. В Томске видна была прочная основа для губернского города. Заметно было, что он поднялся сам собою, вырос естественным образом, без усилий правительства, и что, следуя течению времени, он от младенчества постепенно перешел в зрелый возраст. В нём считалось более восьми тысяч жителей и шесть или семь каменных церквей, исключая двух; дома же все были деревянные. Общества никакого не было; места еще не все были заняты, а те, кои на них были назначены, не все еще прибыли.
У губернатора за обедом, к удивлению нашему, встретили мы Довре с его свитскими офицерами. Они ехали еще тише нас; дорогой фуры их все поломались, и уже несколько дней жили они в Томске, чтобы совершенно их вычинить; нетерпеливый Шуберт с сыном ускакал вперед. Впрочем это было уже не в первый раз, что мы догоняли и обгоняли посольские транспорты, которые теми же причинами были останавливаемы; также и они нас обгоняли иногда. Порядок шествия нашего был вовсе разрушен. Целыми сутками после нас прибыл Нелидов с Сухтеленом, когда еще Довре не уехал, и чтоб иметь лошадей в дороге, по неволе должны были они на несколько дней тут остановиться.
Скучно, томительно было нам в Томске. Губернатор был человек прекрасный, даже багровый, сказал я выше, но слишком серьёзный, и предметы разговоров его мне казались совсем не занимательны; Сухтелену полюбился он более всех, ибо хорошо кормил нас. Дни стояли ясные, но начинали коротеть, а ночью небо покрывалось обыкновенно тучами, так что зги было не видать. Нелидов с отделением жил на другом конце города, в полутора верстах от нас и спозаранку убирался домой; во всём городе мало еще было дрожек, а об извозчиках уже и не спрашивай; чтоб увидеться с своими товарищами, должны мы были ночью с фонарем в руках странствовать по пустым улицам.
Вдруг прискакал курьер с известием, что за ним следует сам посол со свитою своею. Какая быстрота и какая деятельность! Он только в половине июля оставил Петербург и в один месяц успел не только сделать 4500 верст и промчаться через восемь или девять губерний, но на бегу обревизовать в них дела и на лету написать о том донесения. Мы ахнули, ибо Довре только что накануне выехал: посол, может быть, не захочет остановиться, мы должны будем его пропустить, за несколько дней остаться в Томске и обратиться в хвост главы нашей, Головкина.
Через несколько часов после приезда курьера узнали мы, что губернатор поехал сам встретить посла на берегу реки Томи и проводить его оттуда в приготовленный для него каменный дом купца Мыльникова, лучший в городе. Мы не замедлили туда явиться во всей форме и были приветствованы милостиво. Мы нашли его окруженного Байковым, Ламбертом, Нарышкиным, Доброславским, Ренаном; другие чиновники еще не прибыли, а некоторые с его дозволения из Екатеринбурга отделились от него, чтобы взглянуть на Тобольск. Он объявил нам, что намерен три дня пробыть в Томске, чтобы осмотреть присутственные места; они едва были открыты, и крайней надобности в том не было, но от Екатеринбурга скакал он без памяти, и ему хотелось отдохнуть. Вследствие того и приказал он нам немедленно отправиться и дожидаться его в первом городе, до которого однако же было еще пятьсот верст.
Мы с Хвостовым преспокойно легли спать и на другой день не слишком рано отправились. На второй станции нашли мы Клемента, Гельма и наш обоз, примкнули к ним и вместе пустились гнаться за Сухтеленом и Нелидовым, которые, желая в точности выполнить приказание начальника, еще до свету выехали. Мы догнали их только ночью на одной станции, на которой решились они несколько часов отдохнуть и нас дождаться.
Мы шибко ехали теми беспредельными лесами, которые неизвестны старому миру. Во времена Тацита существовали они в отчизне Тевтонов, в глухой тогда Германии и им были описаны; в Америке поэтически вдохновен ими был Шатобриан; в Засурском лесе видел я их образчик. Но не мне дано изобразить их величественный ужас. Где мы ни ехали дотоле, исключая Барабинской пустыни, везде пахло жильем; а тут начинаешь чувствовать отсутствие населения. Правда, каждая станция деревня, но других мы не видели; еще далее, и находишь более почтовых дворов, нежели селений. Между тем положение мест становится тут опять более и более гористо. Ачинская крепость, тогда посад, а после нас уездный город Ачинск, вероятно был укреплен не для защиты от неприятелей, а от разбойников, в ущельях гнездившихся. Следуют за тем две ужасные станции, Большие и Малые Кемчуги, каждая по 35 верст; пространство между ними наполнено вертепами.
Посреди сих мрачных мест находится открытое, и на нём является вам чистенький и веселенький городок: это Красноярск, где нам велено было дожидаться проезда посла. Мы всё подвигались на Восток, но вместе с тем и на Юг, и от того-то внутри Сибири, к концу августа, в Красноярске встречены еще были красными днями. Что может быть лучше? Мы имели жар с прохладой. Впрочем, не нас одних погода хотела собой попотчевать: она тут круглый год поступает так с жителями, как они нас уверяли. Более двенадцати пасмурных дней не бывает у них в году, сказывали они нам, то есть по одному на месяц, и обыкновенно в эти дни или сыплет снег, или ливмя льет дождик, покрывает или освежает землю, а потом делается опять чисто, делается жар или мороз. Не завидно ли это покажется петербургским жителям и особливо жительницам? Старухи шестидесяти и более лет сохраняют в этом чудном городке здоровье и все признаки ого: белые зубы, алые щеки и черные волосы. Величайшим же украшением Красноярску служит Енисей, река-море, которой нет равной, нет подобной ни в Европе, ни в России. Здесь не клубится беспредельный Енисей, как сказал первый из нынешних наших поэтов[95], может быть далее, может быть в другое время, а перед нами столь же величаво, как и быстро, катил он прозрачные, как стекло, студеные струи свои. А за ним вдали, как будто вблизи, рисовались и красовались высокие Саянские горы, отрасль Алтайских. Величайшая из них казалась досягаемою для руки, а была в 20 верстах от Енисея; отличающая ее от других гор нагота служила доказательством недавнего её существования: лет за пятьдесят перед тем, силою подземного огня, часто тут колеблющего землю, была она вытолкнута из недр её и воздвигнута на этом месте.
Нас посетил один ученый, который имел постоянное пребывание в этом городе. Г. Спасский посвятил себя изысканию всех предметов, могущих сколько-нибудь объяснить древность Сибири. Он полагал, что вероятное переселение через нее народов должно было оставить за собою их след, и всюду искал его. Для того лазил он по горам, списывал на ребрах их иссеченные надписи на непонятном языке, с удивительным чутьем угадывал места старых могил и довольно удачно иногда в них рылся. Таким образом составил он себе изрядный музей из хартий, оружий и маленьких бурханов или медных идолов. Груды его были признаны полезными, одобряемы и поддерживаемы Академией Наук.
Знатные люди в России ничего долго вынести не могут, ни труда, ни покоя, ни даже веселья. Граф Головкин прискакал, когда мы еще не ожидали его, кажется, на другой день после нас; побежал взглянуть на стены присутственных мест, пригласил нас к себе обедать, много шутил за столом, а после обеда опять сел в коляску. Через два дня и мы за ним последовали.
От Канского острога, ныне города, и реки Кана, одной из главнейших между второстепенными Сибирскими реками, начиналась Иркутская губерния. Бесконечный лес и тут продолжает тянуться в ужасной красоте с столетними дубами своими, вековыми кедрами и необъятными лиственницами. Одно происшествие, тут случившееся со мною, довольно ужасно, чтобы рассказать здесь об нём. Начинало смеркаться, и тучи заволакивали небо. Сухтелен пожелал остановиться на весьма хорошем почтовом дворе, куда мы приехали. Спешить было не к чему; но я рассчитывал, что еще рано, что мы легко можем сделать одну станцию, мне хотелось выиграть ее, и я уговорил Нелидова не слушать старика. Он рассердился на меня за то и не пустил к себе в коляску; я же преспокойно залег в кладовую, на этот раз ссылочную мою бричку и крепко заснул, лишь только тронулись с места. Жестоко был я наказан за неуважение к старости: когда я проснулся, измученные лошади, самые худшие из всех, которых нам дали, стояли неподвижно, несмотря на усилия и побои ямщика и моего Гаврилы; а между тем дождь, которого во сне не слыхал я, более часа лил как из ведра. Ночь была такая, что хоть глаз выколи, а от спутников моих мы давным-давно отстали. Мне объявлено, что другого средства нет, как отпрячь одну из четырех лошадей, самую крепкую, сесть на нее и шажком за свежими конями поехать на станцию, до которой однако же было более шести верст. Меня взяло раздумье, кому из нас ехать. Страшная рожа ямщика, которую видел я с вечера, и грубый, охриплый голос его, который я слышал, заставляли меня подозревать со стороны его дурной умысел — привести к нам своих товарищей; оставаться с ним было не весело, а ехать одному, лесом, в такую ночь, также не совсем было приятно. Я решился однако же на последнее; перекрестясь, трях-трях потащился я верхом, весь орошаемый сверху шумным водопадом. Сбиться с пути было невозможно: широкая просека шла на тысячу верст, боковых, проселочных дорог не было. Не знаю, проехал ли я более половины предлежащего мне пространства, как вдруг услышал в лесу страшное завывание стаи волков. Я обмер; конь мой вздрогнул, то останавливался, то пытался идти рысью. Снаружи леденел я от сырости и холода, внутри кровь начинала застывать в жилах моих. Машинально, без памяти сидел я, и теперь не понимаю как меня пронесло.
Привычный конь сам собою остановился у крыльца почтового дома, из которого высыпали любопытные. Меня должно было снять, и все изумились моей бледности, когда ввели меня в комнату, расспрашивать было нечего: еще и тут был слышан вой. Когда я немного опомнился, первое слово мое было моление о помощи оставленным мною в лесу, и тотчас за ними были посланы вооруженные ямщики. Все с беспокойством старались меня отогреть, напоить горячим; сам Сухтелен много хлопотал, сопровождая однако же заботливость свою ворчаньем и упреками. Странно, что я забыл название сих станций: видно, страх отшиб у меня память.
Следующую ночь провели мы в жалком городе Нижнеудинске, в котором от общества выстроен был особливый дом для проезжих по казенной надобности. Мы еще не успели встать с постели, как явилось четыре проезжих, именно те, кои, сопутствуя послу, оставили его, чтоб увидеть Тобольск: Васильчиков, Бенкендорф, Гурьев и Перовской. Мы оделись и, заказав общий большой обед, пошли с ними прогуливаться не столько по городу как вокруг его: ибо в нём видеть было нечего. Так как эти господа ехали в двух колясках, и не могло быть большой разницы в числе лошадей, то и согласились мы отправиться компанией до Иркутска, к которому подъезжая, казалось, мы на последней станции; и действительно, до него оставалась безделица, всего только пятьсот верст. За обедом, Бенкендорф довольно рассеянно сказал нам одну весть, которую мы столь же равнодушно и спокойно приняли: в Тобольске получено было известие, что гвардия начинает выступать из Петербурга. Против кого? Да, разумеется, против французов; когда мы воротимся из Пекина, то успеем еще узнать о победах наших, подумал я.
Менее суток проехали мы вместе с нашими же новыми товарищами; наша медленность, тяжесть наших фур, дурная привычка каждый день ночевать, им не понравились, и они нас кинули. Однако же, на беду одного из них, решились они переночевать в одной деревне, на берегу широкой реки, которой имя не вспомню: их было так много. Гурьев не согласился, оставил коляску свою Бенкендорфу, а сам с одним слугой, переправясь через реку, поскакал в перекладной телеге, чтобы первому явиться к послу в Иркутске, месте общего нашего сборища. Оставшиеся еще не спали, когда услышали несколько глухо до них дошедших выстрелов и думали, что он впотьмах изволит тешиться; каково было их удивление, когда поутру на следующей станции нашли они его истерзанного, почти помешанного. Вот что случилось с ним. Едва успел он отъехать три версты от переправы, как некто стоявший посреди дороги, им в темноте не замеченный, схватил лошадей его и остановил их. Гурьев, полагая, что он имеет дело с одним человеком, не трусил, выстрелил в него и не попал; в ту же минуту сам услышал несколько выстрелов и увидел себя спереди, сзади и с боков окруженным вооруженными людьми, выскочившими из леса. Сопротивление было невозможно; они обезоружили его, связали как его, так и слугу и ямщика, и всех трех вместе с лошадьми и телегой поволокли в глубину леса. Там отыскали они знакомую им поляну, остановились на ней, завязали глаза трем пленникам своим, а их самих, стоймя, руками назад, привязали к деревьям; потом разложили огонь, открыли чемодан и стали в нём копаться.
Обыск вероятно не отвечал их ожиданиям, ибо они начали с досадою говорить о сделанной ими ошибке. Из слов их видно было, что они поджидали какого-то купеческого приказчика с десятками тысяч рублей, и что же нашли? немного платья, немного белья, вышитый мундир, который мог быть для них уликой, и денег только что на прогоны. Пошли между ними совещания, от коих у бедного Гурьева по коже подирало; мнения были несогласны: одни требовали чтобы людей зарезать, а лошадей и пожитки увезти; другие, более склонные к милосердию, полагали, что надлежит довольствоваться малой наживой, захваченных же ими следует выпроводить на большую дорогу, взяв с них наперед клятвенное обещание, что, во мзду даруемой им жизни, они никому не будут говорить о том что с ними происходило. Спорили долго, наконец остановились на мысли одного разбойничьего доктринёра, чтобы взять деньги и золотые часы, а пленников, не убивая и не отвязывая, предоставить произволу судьбы. Приговор исполнен, они удалились.
Я не люблю Гурьева, но и до сих пор не могу вспомнить без сострадания об ужасе его положения. Подобно мне, и еще более беззащитен, мог он ожидать нападения хищных зверей. Занялась заря и поднялись насекомые, Сибирские страшные насекомые и начали покрывать язвами все открытые части его тела. Среди этой пытки в беспамятстве рвался и метался он, и от того веревки, коими он был прикреплен, вытягиваясь, оставили некоторую свободу его рукам; он воспользовался тем, вооружился терпением и наконец высвободил как себя, так и сомучимых своих. Лошади, телега, чемодан, всё тут было, и даже один забытый разбойниками предмет, который он не оставил взять с собою: длинный нож с примечательною рукоятью. Не без труда выбрался он на дорогу и приехал на станцию, почти вместе с товарищами своими, которые эту ночь весьма спокойно проспали.
По представленному Гурьевым ножу, виновные были потом отысканы. В близости от сей дороги существовала казенная суконная фабрика, основанная при князе Потемкине, когда сей необыкновенный человек мечтал между прочим и о завоевании Китая; туда из России ссылались на вечную работу люди пойманные в разбое; за ними был плохой присмотр, и некоторые из них, шатаясь, по старой привычке, брались за прежнее ремесло.
На свежие, на горячие следы приехали мы на станцию, через несколько часов после происшествия, о котором с великими подробностями рассказал нам станционный смотритель. Следующую ночь, разумеется, остановились мы, хотя находились близко от Иркутска. Сия ночь была последняя, которую провел я в обществе моих, скажу, милых спутников, всегда снисходительных, всегда веселых. Во время продолжительного пути кто ни ссорится? А мы два месяца на большой дороге жили душа в душу.
Хотя мы и были в Сибири, но всё-таки на самом Юге её, под 52-м градусом северной широты, и от того-то сентябрь совсем не сентябрем смотрел на нас: погода стояла прекрасная, такая, как в Петербурге иногда бывает она невзначай среди августа. В день Рождества Богородицы, 8 числа, остановились мы в виду Иркутска, у Вознесенского монастыря, вошли в церковь, исключая еретиков Сухтелена и Гельма, приложились к мощам Св. Иннокентия, просветителя сих стран. Потом начали мы переправляться через широкую Ангару, реку-поток, с яростью вырвавшуюся из Байкала; быстрее и прозрачнее её, кажется, нет реки в мире: на глубоком дне её видны все песчинки. Долго продолжалась церемония нашей переправы, ибо далеко надобно было подыматься против течения, чтоб оттуда стрелой спуститься к пристани. Весь Иркутск, на ровном месте, вытянут по Ангаре. Солнце так и сияло, что придавало ему какой-то праздничный вид, когда мы подплыли к нему. Надобно было случиться, чтобы посол, который жил на самом берегу, вышел в это время прогуляться; но он вышел не инкогнито, а в шитье, в лентах и звездах, в сопровождении всей собравшейся, многочисленной свиты своей, когда кругом народ валил, чтобы поглазеть на его величие. Он остановился у пристани и первый в Иркутске встретил нас ласковыми словами. Глаза мои в толпе устремились на Гурьева; красных пятен не было на лице его, по он похудел, и я расчел, что несколько фунтов жиру должно было в нем растаять в жаркую для него ночь. Тут же при после был и городничий, который стал разводить нас, то есть дал по проводнику, чтобы указать назначенную каждому из нас квартиру. В этой суматохе мы не успели порядочно проститься.
Я еще тогда не брился, следственно туалет мой не мог долго продолжаться; поместили же меня близко от посла, и я поспешил к его обеденному столу, на который сделал он нам общее приглашение.
Дом, где он имел жительство, был выстроен при Екатерине генерал-губернатором Якоби, который так долго начальствовал в Иркутске и еще долее находился потом под судом. Его называли дворцом, все генерал-губернаторы жили в нём, и последний, тут находящийся, Селифонтов уступил его приезжему гостю. Дом этот был деревянный, в один этаж, но чрезвычайно длинен и высок; комнаты были огромные, особенно три: приемная зала, столовая и большая гостиная; первые две были пестро расписаны по штукатурке, последняя обита зеленым атласом в позолоченных рамках. Посвятив несколько дней отдохновению, посол первый раз принимал в сих чертогах; всё посольство на лицо, до пятидесяти человек вместе наполняли их и садились за один стол, за которым находились и местные начальники: генерал-губернатор Селифонтов, бывший военный губернатор генерал-лейтенант Лебедев, гражданский губернатор Корнилов, виц-губернатор Шишков и многие другие. В боковой комнате гремела музыка, отличный повар француз приготовлял обед, который подавали на богатом казенном серебряном сервизе, и тщеславный граф Головкин сиял веселием.
Начиная с этого дня, сии торжественные, сии пышные обеды сделались ежедневными; мы имели право, а отнюдь не обязанность, являться на них, хотя впрочем в этом только состояла тогда вся служба наша. Мы бы могли в иные дни пользоваться и приглашениями Иркутских жителей; мы не получили их, ибо сии жители были одни чиновники и купцы. Мы часто слышали похвалы какому-то старинному русскому хлебосольству; если оно и существовало когда-нибудь, то в одном только дворянском сословии: может ли в мире быть что-нибудь негостеприимнее русского купечества? Обычай и тщеславие заставляют наших купцов праздновать крестины и именины, свадьбы и похороны; тогда только, без меры и без вкуса, кормят они званых на убой; остальное же время, двери на запор, в кругу своего семейства довольствуются они самою умеренною, простонародною пищей. В наш расчетливый век и дворяне начинают перенимать у купцов. В знойных пустынях Аравии гостеприимство между бедуинами есть исполнение долга, предписываемого Кораном; такого гостеприимства мы иметь не обязаны: у нас везде постоялые дворы, заезжие дома и гостиницы. В Европе гостеприимство есть следствие потребности в общежитии; мы его также иметь не можем, ибо сей потребности не чувствуем.
Между иркутскими купцами, ведущими обширную торговлю с Китаем, были миллионщики, Мыльниковы, Сибиряковы и другие; но все они оставались верны старинным русским, отцовским и дедовским обычаям: в каменных домах большие комнаты содержали в совершенной чистоте, и для того никогда в них не ходили, ежились в двух-трех чуланах, спали на сундуках, в коих прятали свое золото, и при неимоверной, даже смешной дешевизне, ели с семьею одну солянку, запивали ее квасом или пивом.
Совсем не таков был купчик, к которому судьба привела меня на квартиру. Алексей Иванов Полевой, родом из Курска, лет сорока с небольшим, был весьма не богат, но весьма тороват, словоохотен и любознателен. Жена у него была красавица, хотя уже дочь выдана замуж; он держал ее на заперта, и мы, кажется, друг другу очень понравились. Он гордился не столько ею самою, как её рожденьем: у них был девятилетний сынишка, Николай, нежненький, беленький, худенький мальчик, который влюблен был в грамоту и бредил стихами. С худой ли, с хорошей ли стороны он теперь известен всей России. Я всякий день ходил обедать к послу и только вечером знал хлебосольство моих хозяев. Можно было подумать, что они хотят меня окормить. Насытясь от французского обеда, я за ужином без пощады опоражнивал русские блюда; не знаю, кого из супругов мне благодарить или бранить за сие пресыщение. Я думаю однако же скорее жену.
Никакой нужды не имел я искать в Иркутске знакомства; я не успел еще хорошенько свести его в Петербурге со многими из моих товарищей, в Иркутске сделалось это скорее, и мы проводили вечера во взаимных посещениях. К счастью, погода не менялась, и пешеходство не было для нас тягостью. Некоторые из нас сочли однако же не излишней учтивостью сделать утренние визиты двум старшим начальникам, генерал-губернатору и гражданскому губернатору, о которых необходимо приходится мне здесь говорить.
Семидесятилетний старец, Иван Осипович Селифонтов, еще дюжий и плотный, хотя не весьма большего роста, был в молодости своей моряк. Нечаянный случай сделал его лично известным Екатерине, которая, угадав в нём хорошего губернатора, в сем звании назначила его в Рязань; надобно полагать, что она не раскаивалась в сем выборе, потому что девять лет спустя сделала его генерал-губернатором Пермским и Тобольским. С упразднением сего места при Павле посажен он в Сенат и долго слыл в нём чудом бескорыстия и правосудия. Между тем Тобольская губерния почиталась внутреннею, а Иркутская, пограничная, находилась под управлением военных губернаторов. Когда в 1803 году признали за благо из сих двух губерний сделать три, под общим названием Сибирских, поставив над ними одного генерал-губернатора, то общее мнение на сие место призвало Селифонтова. Он сначала отговаривался и насилу принял должность, многотрудную для добросовестного человека. Он поселился в знакомом ему Тобольске и, оставив там всё семейство свое, приехал на несколько месяцев в Иркутск, когда на беду его и на несчастье Сибири судьба пригнала в нее китайское наше посольство.
С появлением Головкина наступило полное его затмение. Он не кичился, не соперничал с ним, но, будучи в одном с ним чине и звании сенатора, не хотел слишком кланяться. От самой Москвы, посол встретил первого человека, который не согнул перед ним колена и почитал себя ему равным: этого гордость его перенести не могла. Были, может быть, некоторые беспорядки: на таком обширном пространстве как исправить их в короткое время? Правитель канцелярии, Бакулин, немного чванился и пользовался недозволенными выгодами; но от них был он только что сыт, а отнюдь не богател. Ни об одной вопиющей несправедливости мы не слыхали: веселость, довольство и изобилие между людьми простого звания, которое везде встречали мы, служили явным доказательством доброго управления. Грубые шутки Байкова, которые имели мы глупость повторять, дошли до жителей, а люди всегда готовы жаловаться из пустяков, когда подается им малейший к тому повод. Не знаю, что именно писал Головкин в Петербург, лишь знаю, что в донесениях своих представил положение Сибири в самом черном виде.
Почтенный Алексей Михайлович Корнилов, к сожалению, также не совсем ладил с Селифонтовым, и от этого был в большой милости у посла. Дом его мог почитаться единственным в Иркутске; миловидная и добродушная жена его Александра Ефремовна, урожденная Фан-дер-Флит, в нём угощала нас и своею непринужденною, можно сказать, неумышленною любезностью всем нравилась. В день коронации, 15 сентября, была она хозяйкою на многолюдном, и, говорят, престранном бале, который городу давал Головкин. Я не опишу его, ибо простудившись не был на нём.
О прибытии своем в Иркутск, граф Головкин, чрез нарочно посланного курьера на границу, уведомил китайское правительство; вместе с тем сообщил он ему подробный список о всех находившихся при нём чиновниках и служителях. На послание свое не замедлил он получить ответ, в коем правительство сие, всегда склонное к подозрениям, непременно требовало от него уменьшения свиты. Желая показать снисходительность, граф послал новый список с значительною убавкою его сопровождающих. Тайна сих переговоров была известна только Байкову и Ламберту; надобно однако же было, наконец, объявить об ней, и как посол вообще не любил старости и в особенности чувствовал отвращение от астронома Шуберта, то он с сыном первые были пожертвованы. Можно себе представить бешенство надменного старика: он в ту же минуту потребовал подорожную и на другой же день уехал из Иркутска.
Между тем с ним поступили вежливо в сравнении с теми, от коих сочли нужным скрыть их выключку. Их, Бог весть зачем, потащили на границу, чтобы, в минуту переезда через нее, сказать им: «теперь ступайте назад». Я находился в числе их.
Полагая, что за тем нет уж никаких препятствий ко вступлению ему в Зайцынское царство, посол начал приготовляться к отъезду. Прежде всего надобно было отправить наши тяжести, накопившиеся в Иркутске. Я никак не мог думать, что буду иметь честь, вследствие нового распределения, сделаться начальником первого обозного отделения. Я узнал руку Байкова, который хотел низвести меня на степень низшего разряда чиновников. Что было делать? Я повиновался, утешаясь надеждою, что буду в Китае, если хотят обратить меня в нужного человека. На меня взвалили с полдюжины зеркал, которые, необъятною своею величиной, должны были ужаснуть и прельстить китайцев; не думал ли Байков, что я разобью их? Но мне дали двух проворных унтер-офицеров, которые от самого Петербурга во всю дорогу неотлучно при них находились.
Предводительствуя зеркалами, первый и один отправился я из Иркутска 22 сентября после обеда. Тут кончается для меня Сибирь и начинается всё то, что имел я общего с Китаем. Для описания того нужна мне особая глава.