Ассигнационный банк. — Опочинин. — А. И. Рибопьер. — Граф Н. М. Каменский. — Преобразования Сперанского. — А. Д. Балашов. — Б. Б. Кампенгаузен. — Князь А. Н. Голицын.

Брата, у которого пристал я на квартире, вместо ожидаемой им благодарности, встретил я грустными упреками. И действительно, какой род службы доставался мне на часть в цветущие годы моей жизни!

Государственный ассигнационный банк есть одно из благодетельных учреждений Екатерины. Пока печатные царские векселя не превышают цену государственных имуществ, их даже нельзя почитать государственным долгом. Там, где по примеру европейских городов, исключая столиц, нет нигде банкиров, там они одни облегчают торговые обороты; польза их как для правительства, так и для частных лиц столь очевидна, что распространяться об ней не нужно. Дальновидный и смелый Сперанский, для прикрытия беспрестанно умножающихся издержек, ничего лучше не выдумал, как чрезвычайно великий их выпуск; от чрезвычайного их упадка не ожидал ли он, как во время Французской революции, каких-нибудь важных последствий? Для того, Гурьев нагнал в этот банк всех без занятий находящихся чиновников своего министерства и подписанием ассигнаций занял их праздные руки.

Первые вельможи почитали за честь быть президентами банков. Старшие члены присутствия назывались советниками, младшие директорами; первые состояли в пятом классе, последние в шестом. Сперанский не успел еще коснуться сего состава; однако же подчиненность президента министру финансов заставила управление банка перейти из рук вельможеских в руки великого почитателя их Пещурова. Горько было мне идти к нему являться; делать было нечего. К счастью, нашел я его уже причесанным и напудренным[129], и не принужден был присутствовать при его туалете. Маленькая тень важности была наведена на свет его приветливого взора и улыбки. Он объявил мне, что еще до приезда моего распорядился он таким образом, дабы я мог занять место сверхштатного директора, и что, в случае умножения штата или открытия вакансии, надеется он доставить мне и следуемое по оному жалованье, всего 1200 рублей ассигнациями. Важность моего нового места состояла в том, что я должен был подписывать ассигнацию выше кассира, хотя немного ниже советника.

Я пошел в то прекрасное здание на Садовой улице, лучший памятник архитектуры, коим Петербург обязан Гваренги, которого наружность так прельщает взоры, а внутренность вмещает так много ничтожества и скуки. Я сказался; какой-то присяжный поднес мне пук новеньких печатных бумажек, стиснутых в плоские щипцы, и я пустился их подписывать. Когда рука моя уставала, я озирался и в обширной зале, где нас сидело десятка три подписчиков, старался разглядеть моих сотрудников: что за неподвижность в чертах, что за бессмыслие во взорах! Каноникатств, синекур с хорошим содержанием тогда не было так много; людям неспособным или ленивым тогда не было такого житья как ныне. Те, коим сильные особы хотели благотворить, но которых пугало всё головоломное, как говорили они, должны были, по крайней мере, не даром есть доставленный им насущный хлеб и принимались за рукоделие, на которое без всякой платы был я осужден. Если сим людям скупая к ним природа из милости и пожаловала немного способности мыслить и сколько-нибудь воображения, то оно должно было в них погаснуть, когда ежедневно на несколько часов превращались они в машины и, привыкая к сему состоянию, могли оставаться им довольны.

Обыкновенно, когда, бывало, пробьет два часа, все автоматы сии начнут медленно подыматься один за другим и меняться несколькими словами. Всегда почти один разговор, одни вопросы и ответы: сколько удалось кому подписать бумажек? Тот, который быстротою пальцев успел перещеголять других, скромно объявлял о том; другие слегка ему дивились. Был, помнится, один жирный немец, барон Дольет, который в этом искусстве всех превосходил, и каждый день тысячами считал подписки своего имени. Несмотря на то, не думаю, чтоб оно дошло до потомства, и на всякий случай, в этой сомнительной надежде, помещаю его здесь.

Если б тогда мне дали жалованье по месту, то с отчаяния может быть решился бы я век оставаться автоматом; в счастью сего не случилось. Прошло лето, июнь, июль месяцы, даже более половины августа, и мне приходилось не в мочь. Прогуливаясь раз по Невскому проспекту, встретил я давнишнего знакомого своего Опочинина, которого несколько времени не видал (со стыда и досады я старался никому не показываться). Он ласково остановил меня за обе руки, пристально посмотрел мне в глаза и, видя, что я не спешу начать с ним разговор, спросил, отчего я так уныл? В двух словах объяснил я ему положение мое. Он пригласил меня в себе, чтобы наедине пообстоятельнее поговорить о средствах из него выйти.

Он был величайший эгоист, греха таить нечего; но в кадке его себялюбия, конечно, вмещалась, по крайней мере, ложка необыкновенного добродушия. Он наверно употребил бы все средства, чтобы выдавить, если можно, раздавить человека, стоящего поперек его дороги; он не стал бы много беспокоиться, чтобы сделать добро кому бы то ни было; если же, однако, представлялся случай без всякого груда одолжить хорошего знакомого, он принимался за то с радостью, с сердечным удовольствием. Он только что недавно оставил военную службу; но, продолжая пользоваться величайшею милостью цесаревича Константина Павловича, при коем дотоле был адъютантом, и даже жительством в принадлежащем его высочеству Мраморном дворце, ему не трудно было у Гурьева, из полковников гвардии, с чином статского советника получить место С.-Петербургского вице-губернатора. Это поставило его в частые сношения со всеми матадорами Министерства Финансов, коих он мягкостью характера, приятностью форм умел привлечь к себе. Надобно прибавить, что он женился на любимой дочери полководца Михаила Ларионовича Кутузова и тем умножил связи свои с большим светом. Помощь такого человека, конечно, могла мне быть полезна. Он нашел, что ничего для меня не может быть лучше, как возвратиться к прежнему намерению и занимать в канцелярии министра по кредитной части, если не первое место, как я прежде надеялся, то, по крайней мере, приготовиться к занятию его со временем. Озеров оставил его; преемником его сделался Рибопьер, родственник жены Опочинина, и он предложил мне дружественно рекомендательное к нему письмо. Я знал сего подрастающего вельможу, и предложение Опочинина мне было вовсе не по сердцу; убеждения его однако же были столь сладки, что я наконец согласился нести письмо его.

Часто случается, что люди, сами по себе ничего незначащие, не имеющие никакого особого достоинства или недостатка, порока, делаются примечательны потому только, что носят на себе отпечаток времени и обстоятельств, в коих находились. В этом отношении Рибопьер заслуживает внимания, и я готов просить читателя не отказать в нём изображению его, которое здесь попытаюсь я сделать. Как история происхождения его, так и его собственная довольно любопытны.

Возвратясь из заграничного путешествия, молодой богач и барич Степан Степанович Апраксин, единственный сын умершего фельдмаршала, привез с собою из Швейцарии молодого (говорят) камердинера, которого, но приезде в Россию, произвел в домашние секретари; он назывался Рибопьер. Вожделенный жених всех знатных невест, Апраксин вел себя, как французский roué тогдашнего времени… В числе его жертв была одна фрейлина, помещенная Екатериною жительством во дворце, как сирота, оставшаяся после знаменитого в войне и мире Александра Ильича Бибикова. Молодой секретарь сочинял ему письма к ней, тайно их передавал… Он был сострадателен, она чувствительна, он старался утешить ее и до того успел в том, что она решилась за него выйти замуж. Несмотря на негодование всех родных, на гнев Императрицы, она устояла в своем намерении. Иностранные имена, особенно французские, были тогда в большой моде; гораздо более препятствий встретила бы девица Бибикова, если б пришлось ей соединиться браком с человеком, который бы носил русское неизвестное название, хотя бы старинное дворянское, например Терпигорева. Когда дело было сделано и помочь ему было нельзя, женевского мещанина[130] записали гвардии сержантом и, как водилось тогда, через несколько времени выпустили в армию капитаном. Он был, говорят, красив, благороден и храбр, служил хорошо, на войне получил Георгиевский крест и в чине бригадира, начальствуя каким-то пехотным полком, убит при штурме Измаила. После него остался один малолетний сын, Александр Рибопьер, о котором идет речь.

Необыкновенная красота мальчика, геройская смерть отца и великие подвиги деда заставили строгую иногда по необходимости, но всегда чувствительную и добрую Екатерину… взять отрока под особое свое покровительство: она сделала его офицером конной гвардии, часто призывала к себе и любовалась им. В восемнадцать лет, когда Павел пожаловал его камергером, на плечах у него такая была головка, за которую всякая, даже довольно пригожая, девица готова была бы поменяться своею. В последние дни его царствования, имел он поединок с князем Четвертинским за одну придворную красавицу; бредя рыцарством, Павел, обыкновенно в этих случаях, бывал не слитком строг; но как ему показалось, что любимая его княгиня Гагарина на него иногда заглядывалась, то из ревности велел он его с разрубленной рукой, исходящего кровью, засадить в каземат, откуда при Александре не скоро можно было его выпустить по совершенному расслаблению, в которое он от того пришел. После того сделался он кумиром прекрасного пола. Сам не менее того начал он обожать себя. И могло ли быть иначе после такого младенчества и в таком блеске проведенной молодости?

Мне случилось иногда видеть его довольно важно танцующего на балах с каким-то тихим самодовольствием; также случалось мне встречать его у князя Федора Сергеевича Голицына, в котором видел он своего Пилада, тогда как тот почитал себя его Орестом. Может быть, для твердости дружественных уз действительно необходима противоположность характеров: сколько в Голицыне было веселости, любезности, сообщительности, столько в Рибопьере было неподвижности, расчётливости, учтивой надменности.

Хотя они были ровесники, первый казался принадлежащим в прежнему, последний — к новому изданию русской аристократии; один хотел как будто властвовать над низшими любовью, другой поражать их своим величием. Ума более чем посредственного, этот человек имел однако же дар довольно кстати помещать в разговоры затверженные им фразы; общие места, с тоном приговора им произносимые, людьми несведущими или невнимательными принимались за новые и глубокие мысли. Амур и гений вместе, он пленял в одно время и изумлял Петербургское общество, за которое, право, я готов краснеть. Наконец, сама холодная и гордая Баденская принцесса Амалия, сестра Императрицы, находившаяся тогда в Петербурге, говорила об нём с восторгом, весьма похожим на любовь. Выдумать себя он не был в состоянии, а умел лишь несколько приблизительно быть подражанием Кочубея; он был плохая с него литография. Красотою, умом он не столько еще гордился, как (кто бы подумал?) знатностью своею и, не краснея, часто любил об ней твердить: одних убеждал он в ней, другим беспрестанно напоминал о её свежести. Он был женат на девице Потемкиной, дочери княгини Юсуповой от первого брака и родственников жены и матери своей не иначе называл, как с прибавлением степени родства их с ним: дядя мой Голицын, тетка моя Браницкая, тетка моя Кутузова[131]. Приобщенный к сонму полубогов, он совершенно забывал смертных, единокровных ему Швейцарских молочниц. В обществе многие находили, что столь необыкновенный человек крадет себя у государства, не посвящая ему великие свои способности; а он давал чувствовать, что не его вина, когда не умеют употребить его с пользою. Указ Сперанского о камергерстве заставил его, наконец, искать места; но всё было не по нём. В судьбе, в происхождении и в притязаниях Гурьева и Рибопьера было слишком много сходства, чтобы у последнего не составились связи с семейством первого и с ним самим. Первое место, сделавшееся вакантным в его министерстве, получил Рибопьер, который, принимая его, согласился попятиться, в надежде скоро далее прыгнуть.

Вот к какому человеку был я адресован, вот кому должен был я подчинить себя! Я бы мог употребить на то Федора Голицына; но это никогда не могло бы прийти мне в голову, если бы не прельщения Опочинина, если бы, закупоренный в Банке, я чуть не задыхался.

У начальника отделения, Рибопьера, нашел я весь порядок, заведенный у министров: курьера, прихожую, ожидающих в ней (впрочем, кажется, только одного), докладчика и выход; нового покроя аристократ никак не пренебрег окружить себя канцелярской помпой. «Что, — сказал я себе, — ведь Озерову или мне никак бы не придумать таких затей! Надобно признаться, что глупцы имеют особый дар придавать необыкновенную наружную важность всякому месту, которое занимают». Двери отворились; я подал записку. Хотя г. Рибопьер никогда не удостаивал меня взглядом, однако же невозможно было ему не знать меня: как было ему не заметить человека, который никогда не гнул перед ним выи, слушая его, никогда не изъявлял удивления? «Мне кажется, я вас знаю, сказал он; я где-то вас видел». — «Может быть, не помню», отвечал я с видом смиренным и гордым вместе. Он спросил меня о чине и узнан воскликнул: «возможно ли, в такие лета?» Ему еще не было тридцати; более десяти был он превосходительным, его звали Рибопьер, и он дивился. Впрочем объявил он мне, что желание мое будет немедленно исполнено. Он, право, был совсем не дурной человек; но баловство света для слабоумных еще хуже чем баловство родительское.

В третьем отделении канцелярии, коим он управлял в этом году, число дел весьма умножилось. Завязалась не весьма обширная и не весьма мудреная переписка с иностранными банкирами, особенно с домом Гоппе и компанией; а как никто из служащих в отделении не знал довольно правильно французского языка, чтобы сочинить на нём бумагу или даже без ошибок переписать ее, то в этом случае я пригодился. Составлением этих важных бумаг по-французски занимался сам Рибопьер; когда ему не хотелось или было некогда (что случалось довольно редко), то мне поручал он их. Раза два-три еженедельно ходил я в канцелярию; всё это было веселее, чем банк, но как там, так и тут ничего я не видел впереди. Было довольно без меня практикантов, народа чернорабочего и тем более нужного; некто Никандр Самойлович Рубцов, род вице-начальника отделения, старее меня чином и гораздо старее летами, да еще несколько братьев Ламанских, которые родились, выросли сперва в столе, потом отделении по этой части, состарились в нём и вероятно умрут и из коих, кажется, одному под конец дней удалось в нём быть начальником. Другого места, кроме того, которое занимал Рибопьер, желать я не мог. «Где ему вперед, — думал я, хорошенько разглядевши его: — без покровительства Гурьева не усидеть бы ему и на этом месте».

Надоел я самому себе, а кольми паче читателю беспрестанными повторениями о горестях и неудачах своих. Для того, устраняя себя вовсе от рассказа сего, примусь говорить о том, что в этом году более интересовало публику, о военных происшествиях новой кампании против турок и о великих переменах по гражданской части.

Бури, свирепствовавшие по Дунаю, не ранее половины мая дозволили Каменскому переправиться через него. Кампания открылась самым блестящим образом: войска, под начальством старшего брата главнокомандующего, графа Сергия Михайловича (не сам он, говорят) 24 мая среди белого дня взяли приступом укрепленный город Базарджик. Через несколько дней спустя, 30 мая, сдалась важная крепость Силистрия. После того армия беспрепятственно пустилась в поход к Балкану. К несчастью, наткнулась она на Шумлу, девственную твердыню, вечный камень преткновения для наших войск. Много потерял времени граф Каменский на осаждение этого места, более природой, чем искусством укрепленного, в котором сам визирь засел со всеми своими вооруженными турками. Частые стычки, в которых русские всегда имели верх, ничего не доказывали и ни к чему не вели. Нетерпеливый Каменский, среди принужденного бездействия, изнывая от досады, пожелал хотя на другом пункте нанести неприятелю какой-нибудь новый, решительный удар. Для того по новому направлению пошел он обратно к Дунаю, и 22 июля, в день именин вдовствующей Императрицы, дал он несчастно-памятный штурм неприступной крепости Рущук.

Отражение неприятельское было совершенно поражением нашей армии. О горе, о стыд, о дело неслыханное! Русские побитые наголову турками! Очевидцы рассказывали, что Каменский, увидя совершенную неудачу свою и с отчаянья забыв весь страх, жаждал смерти и становился в самые опасные места, куда из крепости долетали неприятельские ядра. Полагаясь на ум, на дружбу и на усердие Блудова, с печальным известием отправил он его в Петербург. Он надеялся, что он искусно будет уметь ослабить впечатление, которое оно должно там было произвести; это было трудно, это было невозможно. Напрасно лишил он себя Блудова: из числа людей его окружавших, так мало осталось верных его несчастью. Как войско, так и народ в России чрез меру любит победителей: всё готовы прощать им, всё готовы переносить от них, и всегда забывают прежние заслуги побежденных.

Всю жизнь прослуживши в армии, Каменский не был знаком с тонкостями выражений, употребляемыми в столице, которые смягчают выговор, которые слепую покорность военных людей делают им сносною. Привыкнув сам безропотно повиноваться начальству, он в свою очередь требовал строгого исполнения своих приказаний. Любезен, приветлив в обществе, даже с простыми офицерами, он всё забывал, когда дело доходило до службы, особливо во время войны. С усилением его телесных страданий, умножилась и неровность его характера, и те, коим за несколько часов нежно и грустно он улыбался, нередко встречали его с угрозою и бранью на устах. Несколько придворных генералов, между коими были Уваров, Строгонов, Трубецкой, множество штаб и обер-офицеров гвардейских, прискакали в Молдавскую армию за верными успехами и наградами. Они более затрудняли, обременяли его чем были ему в помощь; он не умел довольно скрывать того и не хотел давать им явного предпочтения перед другими заслуженными воинами. Среди них родились неудовольствия на него, возросли, умножились, и еще прежде Рущука окружен он был интригами, в коих не последнее участие принимал француз, Ансельм-де-Жибори, которого имел он слабость взять с собою. После же этого несчастного дела, все тайно против него восстали, и сам старший брат его, этот гнусный, подлый и завистливый Сергий Михайлович публично за обедом пил за здоровье Бошняк-Аги, начальника Рущука, победителя брата своего, как он его называл. В Петербурге чем более возлагали на него надежд, тем менее прощали ему неисполнение их. Отцы семейств, в сем кровопролитии лишившиеся сыновей, кляли его за эту потерю, как будто он был обязан беречь детей их. Одним словом, рущукская пушка убила вдруг его счастье, его славу, общую к нему любовь.

Однако же, отдохнув несколько времени, с остатками войск пошел он против собравшейся новой, сильной, ободренной турецкой армии, и 26 августа (многократными событиями памятный для России день) разбил ее в прах при селении Ватине. Вследствие сей победы пали последние турецкие крепости на Дунае — Журжа и этот ужасный Рущук. Уже был сентябрь, ничего нового предпринять было невозможно, и кампания кончилась не совсем неудачно.

Что происходило в Петербурге, стоило Рущукского дела. В продолжение целого лета всё государственное здание трещало и ломилось под всесокрушительной и всезиждительной десницей Сперанского. Спокойно-величаво стоявшие дотоле коллегии падали одна за другою, и из развалин их скромно поднимались департаменты. Уже название сие перестало было присвоено целому министерскому управлению, а только частям его, которые наследовали покойным коллегиям. Наименование управляющих экспедициями исчезло и заменилось названием директоров. Иерархия мест и лиц сделалась весьма не длинна и не сложна: министерства делились на департаменты, департаменты на отделения, отделения на столы, коими управляли министры, директора, начальники отделений и столоначальники, точно так как во Франции; нового тут ничего не было придумано. Не всё однако же, что на взгляд просто, бывает удобно и легко. Все другие места, ныне в министерствах существующие, суть вставки сделанные позже.

Название директора банка, которое временно и даже минутно носил я, не могло сделать много вреда званию директора департамента: великая разница между ними была слишком очевидна, и никто не стал бы смешивать первого консула Французской республики с нашим консулом в Марсели. Но Сперанский умел уронить, убить титул директора, при самом его создании, распространив его на правителей канцелярий министров. Это приучило сих последних видеть во всех директорах простых, обыкновенных, хотя более чиновных секретарей. А эти люди в новом государственном порядке должны были представлять президентов коллегий, из коих некоторые еще недавно украшались Андреевскою лентой. Я помню изумление одного провинциала, недавно из губернии приехавшего и давно не бывшего в столице, который ожидал министра в его приемной; тут молчаливо сидел в углу человек с портфелем и с Аннинской звездой, директор департамента Политковский; вдруг позвали его громко к владыке, он с трепетом вскочил и с быстротою кинулся к нему в кабинет. Мой провинциал не хотел верить глазам своим. «Как, забывшись воскликнул он: у министров и секретари нынче в лентах!»

Министры с познаниями, с образованием понимают всю важность звания начальника департамента и видят в них своих товарищей, главных своих сотрудников. Но царский выбор не падает ли иногда на грубияна, на невежду, на неуча, взятого из военных рядов, где не годился он? Случайно достигнув власти, иной не думает о пользе, для которой она ему дана, а спешит показать ее над подчиненными. Ближайшими, первыми жертвами его кто? Директора департаментов. Я не стану описывать их мучений при объяснении дел министру несведущему, бестолковому, и между тем самонадеянному, а буду только говорить о форме взаимных их сношений. Во всякое время дня и ночи, министр имеет право призвать директора и заставить его заниматься. Если первый любит точность, то промедление в явке последнего может навлечь ему жесточайший выговор, хотя бы разница была в нескольких минутах и происходила от неверности часов. Когда же, напротив, министр распоряжается своим временем не с великою точностью, то еще хуже для директора. Прибыв по воле его в назначенное им время, по нескольку часов, иногда голодный и изнуренный, принужден бывает он дожидаться, пока начальник его принимает или делает посещения, или забыл о нём, или занимается другим делом; хорошо еще, когда учтивость заставит его слегка пред ним извиниться. Были министры, которые директорам своим говорили: «Эй ты, как бишь тебя!» Я не говорю, чтоб это всегда было, но иногда бывает и всегда беспрепятственно может быть. Скажут, зачем же они это терпят и не виноваты ли они сами, когда не умеют более внушить к себе уважения? В сношениях такого рода мне кажется всё более относится к должности чем к лицу: если б мусью Виктор Гюго принужден был сделаться моим камердинером, и я не имел бы другого слуги, я не знаю, почему не мог бы я сказать ему: «братец, сними с меня сапоги», может, из уважения к его таланту прибавив «пожалуйста». А тот кто не знает по-французски и не любит стихов?

Упадок директорства совершился не вдруг, а постепенно. Аристократы, которых император Александр почти насильно нагнал в гражданское ведомство, вместо того, чтобы его облагородить, были для него настоящею язвою. В малых чинах и местах, они ничего не делали, гнушались своими сослуживцами и, поддержанные целою кастою своею, ругались над ближайшими своими начальниками; те, которые занимали высшие места, сделались скоро добычею бюрократов и немцев. Опытность и раболепство тех и других должны были нравиться их надменности и маловедению. Их тайно предпочитали они людям благородно-рожденным и благородно-мыслящим, покорным, но не согнутым перед ними; их старались выводить, из них министры выбирали директоров, директора начальников отделений. Тщеславию аристократов лестно было видеть в чинах и лентах тех, коих они могли почитать своими челядинцами. Мало-помалу всё то, что сначала могло казаться злоупотреблением власти, в которому начальство не слишком смело приступало, обратилось, наконец, в общепринятый обычай. Никакого права, на которое могли бы опереться сии беззащитные перед министром, Сперанским дано им не было, что не доказывает дурной его умысел, а только недальновидность. Вот почему нельзя винить ни министров, которые слишком забываются, ни директоров, которые всё переносят от них: всё происходит от недостатков в учреждении министерств.

Государи, коим Сперанский так долго докладывал и мог бы объяснить достоинство звания директоров, сами видят в них ничто иное, как канцелярских служителей. Не так давно один из них за описку в какой-то бумаге был посажен на гауптвахту и, через два дня вышедши из неё, вступил опять в управление департаментом. После того, в случае несправедливости министра, как могут поднять они голос? Какой суд могут они найти? В этом случае их подчиненные счастливее: до министра ближе, чем до Бога и Царя. Обиженный директор, вследствие неудовольствия, не вдруг смеет подать и в отставку; в самодержавном правлении и это может быть сочтено за возмущение против власти.

Надобно посмотреть, как и некоторые директора неудовольствия свои вымещают, на подчиненных, как с ними вознаграждают они себя за претерпеваемые унижения! В свою очередь, у себя дома или в департаменте, как мастерски перенимают они роль у министров! Лучше всех из них выполняют сие аристократы, когда случайно занимают такие должности, как недавно видели мы сие в Рибопьере. Им удобнее то делать; подобострастие к министру, в котором не уступают они бюрократам, ценится гораздо выше, и они служащих под их начальством решительно подавляют своею спесью. Те, которые до директорства дошли из низкого состояния, поступками своими напоминают Римских отпущенников, affranchis. Всё министерское управление у нас состоит из деспотов. Сперанский говорил, что точно также и во Франции; но там была революция, а нас Бог избавил от неё.

Если ни аристократов, ни бюрократов ты не хочешь в министерствах, могут спросить у меня, то кого же тебе надобно? Дворян, природных, наследственных русских дворян; кажется, в них недостатка нет. Если между знатными покажутся выродки, чего однако же мне почти никогда не случалось видеть, то почему не сажать их в Сенат, а по испытании их способностей и еще более патриотизма, не делать и министрами? Вообще нашей знати в таком виде, в котором она находится, должны принадлежать исключительно гофмаршальство, камергерство, придворные чины, золотые мундиры и блеск. Первые и вторые места в государственном управлении должны быть достоянием одних родовых дворян; средние и низшие пусть займут семинаристы. Дети их уже могут идти наряду с старинными, так называемыми у нас столбовыми дворянами. Сперанского указы всё перепутали: придворных разослали по канцеляриям, а дворец наполнился разночинцами, людьми с странными и неслыханными именами, от которых стало в нём и душно, и смрадно. Всё умел уронить этот человек. Зачем было смешивать то, что при Екатерине и её предшественниках так мудро было разделено?

Вместо повествования пустился я более в рассуждения; но как они не чужды предмету рассказа моего, то, не перескакивая, могу к нему воротиться.

Ни к одному из министерств не было отмежевано столько департаментов, как министерству финансов. Так как я служил в нём, то позволю себе здесь их перечесть. 1) Департамент внешней торговли, бывшая коммерц-коллегия, до того министерство; 2) департамент горных и соляных дел, бывшая берг-коллегия, с соляною частью, у министерства внутренних дел отнятою; 3) департамент податей и сборов, в который поступили дела бывшей камер-коллегии; 4) департамент казначейства, часть, коею управлял дотоле государственный казначей, почти министр и перешедший в звание простого директора; 5) вновь учрежденный департамент государственных имуществ, составленный из бывшего лесного департамента и частей по разным другим ведомствам рассеянных и, наконец 6) канцелярия, которая обширностью своею могла равняться с другими департаментами. Сверх того три банка: заемный, ассигнационный и коммерческий. Двигателей сей огромной машины, в составе которой, в продолжение более тридцати лет, происходило мало изменений, если не считать Сперанского, было всего два человека.

Что касается до Министерства Внутренних Дел, которое Сперанский любил, образовал, в котором пять лет служил он управляющим экспедицией государственного благоустройства (переименованной им в департамент полиции исполнительной), то оно как будто попало к нему в немилость. Он расколол его надвое, второй половине дав название Министерства Полиции. Точно также было и у Наполеона, следственно и в этом видно одно только подражание. Преобразователь России забыл или не хотел вспомнить, что в положении двух императоров была великая разница. Две трети подданных Наполеона почитали его хищником престола и всегда готовы были к заговорам и возмущениям: пока он сражался с внешними врагами своими, для удержания внутренних был ему необходим искусник Фуше. То ли самое было в России? Сперанскому сильно того хотелось и, может быть, преступные желания свои принимал он за существенность. Как бы то ни было, Министерство Внутренних Дел, которое при Кочубее и Куракине, равно как и везде, во всех других европейских государствах, почиталось всегда первым, никогда не могло подняться после удара, в сем году ему нанесенного. Играя в департаменты, иногда делало, оно некоторые приобретения, но под конец всегда оставалось в проигрыше и беспрестанно коротело.

Мы видели, как в предыдущем 1809 году из экспедиции водяных коммуникаций скоро переделано было для принца Георгия Ольденбургского новое министерство, под именем главной дирекции путей сообщения. В этом году родилось еще три министерства: полиции, о коем сейчас говорено, государственный контроль и главное управление духовных дел иностранных исповеданий. Сперанский раз навсегда показал, сколь мало затруднительно и даже как удобно в России кроить и перешивать министерства и департаменты. Сколько раз потом видели мы, как последних производили в первые, а первым велели быть последними. Если б умножение дел и сложность их, для быстрейшего их производства, непременно требовали умножения мест и ведомств, то кто бы стал не одобрять сего, как мер, принимаемых мудростью правительства? Но как мы видим часто, что сие делается лишь в удовлетворение честолюбия любимцев царских, то как не пожалеть о казне и не опасаться еще более путаницы в делах? Управление Российской империи похоже на новую её столицу: всё идет ломка и перестройка.

Из прежнего министерства Внутренних Дел оставили новому только два департамента: бывшую экспедицию государственного хозяйства, в которой некоторое время я занимался и из которой кое-что повыбрали, чтоб отдать Министерству Финансов, да еще почтовый департамент, недавно в сие министерство поступивший и называвшийся дотоле главным почтовым правлением. Чтобы сколько-нибудь скрыть худобу его, сочинили ему третий департамент, которому не умели сыскать другого названия, как хозяйственного, хотя был уже департамент государственного хозяйства, что сначала в переписке много спутывало губернаторов. Департамент сей должен был заниматься по делам приказов общественного призрения и богоугодных заведений, от них зависящих.

Не знаю, под какими предлогами князя Куракина целое лето держали в Париже. Во время отсутствия его происходили всё большие перемены в его министерстве, с согласия и, говорят, с участием товарища его Козодавлева, которому в награду за покорность обещано было его место. Нет сомнения, что г. Козодавлев согласился бы управлять и отделением, если б только оному было дано название министерства. По возвращении осенью, найдя министерство свое рассеченным, оборванным, Куракин, несмотря на любовь свою к власти и почестям, отказался от него, как товарищ его сие предусмотрел, и сей последний получил его место.

Приверженцы Куракина облагодетельствованного им преемника его обвиняли в предательстве. Но кто же себе добра не желает?

Кажется, я уже познакомил читателя с Осипом Петровичем; только боюсь, неумышленно не дал ли я об нём худого мнения, которого, право, я сам вовсе не имел. Не всё хорошо в людях, не всё и худо. Слабость, которую разделял он с большею частью людей, занимающих в Петербурге высшие места, конечно являлась в нём несколько в преувеличенном виде: он любил Двор до обожания и для получения милости Царя или даже хорошего расположения его приближенных, готов он всё был сделать. Знакомые его могли на нём, как на барометре, справляться о состоянии придворной атмосферы. Готовые мнения получал он прямо из дворца или из кабинета Сперанского и никаких других себе не позволял. Я помню сначала, как он с женой не произносил никогда имени Наполеона без почтительного восклицания. Некоторое время, гораздо позже и то недолго, либеральные идеи были в моде при Дворе: из раболепного подражания находил он тогда холопские чувства в некоторых баснях Крылова. Что это всё доказывает, если не верноподданничество, которое с нынешними испорченными понятиями только может казаться странным? Корыстолюбие его, впрочем весьма умеренное, никто не думал порицать: всякий знал, что он предается ему не с намерением обогатиться, не из алчности к прибыли, а для поддержания высокого сана, на который был он поставлен. Если бы император Александр был пощедрее к своим министрам, то некоторым из них не нужно было бы прибегать к средствам, не совсем одобряемым строгою нравственностью.

Козодавлев был литератор и член Российской Академии. Ему нужно было щегольнуть словесностью в министерстве своем: для того учредил он при нём газету, под именем Северной Почты, и сам наблюдал за её изданием. Весьма мало заграничных известий помещалось в сей газете, всё из опасения, чтобы не провраться; за то все столбцы её наполнялись статьями о свекловице и кунжуте, и о средствах из сих растений выделывать сахар и масло. После того начали появляться в ней мериносы, шерсть и суконные фабрики[132]. Запретительная система была тогда во всей своей силе, и он старался доказывать, сколь выгодно произведения иностранной промышленности заменять отечественными.

Я не скрыл его недостатков; после того грешно бы было умолчать о его любезных, в столичном мире редких, свойствах. Он был поистине добрейший человек, не знал ни злобы, ни зависти: надобно было видеть его радость, когда узнавал он о чьем-нибудь повышении, о чьих либо успехах! Когда же самому удавалось ему выпрашивать награды, спасать кого от беды, то он совершенно бывал счастлив. Без всякого притворства был он исполнен религиозных чувств; после конечно это пригодилось ему; но он показывал набожность, когда еще она не была в моде. Как было разгадать его? Он был умен, просвещен, добр, христолюбив, а со всем тем!.. Может быть, добротою сердца своего измеряя пучину благости Господней, он более надеялся на милосердие Его, чем на правосудие. Со мною продолжал быть он ласков, когда сделался министром; но по наговору окружающих, почитая меня человеком неуживчивым, вечно недовольным, слышать не хотел, чтобы иметь меня под своим начальством.

Министерство полиции, составленное только из двух департаментов (полиции исполнительной и медицинской), было чрезвычайно сильно небольшою прибавкой, в нём сделанною, как иногда в письме post-scriptum изображает всю важность цели его. Сия прибавка названа Особою Канцелярией.

Многие видели в ней возрождение Тайной Канцелярии, стыда и ужаса прошедших времен России, при коронации Александра его благостью уничтоженной. Для чего было создавать ее вновь? Посредством её что можно было узнавать и удерживать? Вся Россия сделалась нескромною, злилась на Государя своего, а всё-таки, без памяти его любя, готова была всем ему пожертвовать.

Со времен царя Ивана Васильевича Грозного секретною этою частью почти всегда у нас заведуют немцы. Мы находим в истории, что какой-то Колбе, да еще пастор Вестерман и многие другие пленники, желая мстить русским за их жестокости в Лифляндии, добровольно остались при их мучителе и составили из себя особого рода полицию. Они тайно и ложно доносили на бояр, на всякого рода людей и были изобретателями новых истязаний, коими возбуждали и тешили утомленную душу лютого Иоанна. С тех пор их род не переводился ни в Москве, ни в целой России. Всякому новому венценосцу предлагали они услуги свои, и чем власть его была колеблемее и сомнительнее, тем влияние их становилось сильнее, как сие видно при Годунове и Лжедимитрии. Оставляя в сторону кровавое их могущество при Петре и Бироне, в новейшие времена находим мы имена Шварца, Толя, Эртеля гремящими в полицейских летописях. Можно было ожидать, что немец будет министром полиции; но на этот раз Небо избавило от того Россию.

Должность сия поручена была человеку, который успел выказать способности свои в звании, сперва Московского, затем Петербургского обер-полицмейстера. Природа дала всё Александру Дмитриевичу Балашову, взамен приятности наружной, в которой отказала ему; дала ему всё что нужно для успехов: хитрость грека, сметливость и смелость русского, терпение и скромность немца. В ученом смысле, как все тогда в России, получил он плохое образование; но, по мере возвышения в чинах и местах, более чувствовал он потребности в познаниях, кидался на них с жадностью и с быстротою всё пожирал. Заронись одна благородная искра в этот необыкновенный ум, воспламени его, и отечество гордилось бы им.

Я его помню еще тогда, когда он служил в Москве и был более товарищем, чем начальником зятя моего Алексеева. Он жил с ним весьма дружно и часто посещал его: видно, правда, что оконечности охотно сходятся. У одного ни одной заповедной думы не оставалось на душе, всё выходило на язык; другой, совсем не молчаливый, однако же, бывало, не выронит лишнего слова. Он ростом был мал, только что не безобразен, и черты лица его были неблагородно выразительны; а когда послушаешь его немного, то начнешь и смотреть на него с удовольствием. Никакого умничанья, умствования, витийства он себе не позволял, ничего любезного, трогательного не было в его разговорах, а всё было просто, хорошо и умно. Светлый зимний день имеет также свои приятности; речи Балашова были столь же ясны, как его рассудок и так же холодны, как душа его…

Он был женат сперва на одной девице Коновницыной, которая оставила ему детей и весьма хорошее имущество; потом женился он в другой раз на девице Бекетовой, которая была еще гораздо богаче первой жены его, и он сими двумя состояниями пока довольствовался, когда его сделали министром.

Доказательством удивительной его ловкости служит то, что он успевал в своих намерениях, никогда не придерживаясь ни Сперанского, ни Аракчеева; последний почитал его даже врагом своим и старался ему вредить. В начале 1809 года удалось ему уже спихнуть начальника своего, беспокойного князя Лобанова, и самому сесть на его место; это еще первый пример человека из обер-полицмейстеров поступающего прямо в военные губернаторы столицы; с сим назначением вместе произвели его генерал-лейтенантом и генерал-адъютантом. С определением в министры сохранил он и должность С.-Петербургского военного губернатора.

По секретной части, в так называемой Особой Канцелярии, однако же дело не обошлось без немца. Правителем сей канцелярии (еще пока не директором) назначен был надворный советник Яков де-Санглен, вероятно потомок одной из французских фамилий, которые бежали в Германию во время гонений на реформатскую веру. Перед тем, кажется, был он частным приставом и прославился наглостью, подлостью и проворством своим. Не знаю, от того ли, что русские были тогда избалованы Александром или от того, что они чувствовали себя сильными единодушием своим, единомыслием, только никто из них не хотел скрывать глубокого презрения к такого рода людям. Сколь ни опасен, сколь ни страшен для каждого из них был этот де-Санглен, никто не хотел ни говорить с ним, ни кланяться ему.

Государственный контроль было единственное изъятие, сделанное из прежнего Министерства Финансов. Когда о сю пору губернский контроль остается только частью казенной палаты, то право не знаю, зачем бы общую ревизию счетов отделять от министра, от которого казенные палаты зависят? Что могло побудить к тому Сперанского? Разве желание доставить министерское место приятелю своему, прежнему сослуживцу (надеюсь не соумышленнику) Кампенгаузену. Части, составлявшие контроль, были столь малы, что Сперанский посовестился дать им название департаментов, а оставил их по прежнему экспедициями. Само министерство, не получив наименования сего, образовалось в виде какой-то просто отдельной части: сам Кампенгаузен принял титул не министра, а государственного контролера[133].

Он с великою пользою мог бы занять и не столь пустую должность. С умом сухим, холодным, но весьма обширным, с характером твердым, соединял он старинную, прежнюю, пространную, добросовестную немецкую ученость, неутомимость в трудах и все познания, нужные для государственного человека. Ему бы быть министром Финансов, а не Гурьеву; но и сам Сперанский не всегда мог противиться дворцовым интригам, к тому же часть сию в Совете взял он под непосредственную свою опеку. Кампенгаузен был управляющим третьею или медицинскою экспедицией в перво — начальном департаменте внутренних дел, когда Сперанский управлял второю, а Таблиц первою. Потом был он градоначальником в Таганроге, которого и можно почитать его настоящим основателем. Оттуда прямо он переведен министром.

Главное управление духовных дел иностранного исповедания сначала было еще миниатюрнее государственного контроля. Это министерство было ни что иное, как один человек, для которого оно было создано. История этого человека любопытна, занимательна. Как бы у нас ни чванились князья без состояния и без чинов, никто на них смотреть не хочет, даже богатые их однофамильцы; хвала тем, кои, отбрасывая родовое пусточванство, принимаются за дело и становятся, наконец, на ряду, иногда и выше других знатных. Один из беднейших князьков Голицыных отдан был малолетним в Пажеский корпус. Он был мальчик крошечный, веселенький, миленький, остренький, одаренный чудесною мимикой, искусством подражать голосу, походке, манерам особ каждого пола и возраста. Весьма близкая к императрице Екатерине, старая, доверенная ее камер-юнгфера Марья Савишна Перекусихина как-то узнала ого, полюбила, тешилась забавным мальчиком и, наконец, представила его государыне, которая, как известно, чрезвычайно любила детей, что обыкновенно служит лучшим признаком добросердечия. Это составило счастье маленького князя Александра Николаевича. Какое умственное образование можно было получать в пажеских корпусах вообще? Всегда были они только школами затейливых шалостей. Верные первоначальной цели учреждения своего, пышности двора, совсем не государственной пользы, пажи хорошо только выучивались танцевать, фехтовать, ездить верхом. Не знаю, в сем последнем успевал ли наш Голицын, только в нём не было заметно и тени склонности к военному ремеслу. Он рожден был для Двора. Счастливым случаем в него попав ребенком, воспитанный, так сказать, у юбки Марьи Савишны, он навсегда должен был в нём оставаться. Это не избежало от благосклонного и проницательного взгляда Екатерины: когда она женила шестнадцатилетнего любимого внука своего Александра и составила ему маленький двор, то поместила в него Голицына, из камер-пажей пожаловав его прямо в камер-юнкеры и доставив ему средства прилично себя содержать. С нежностью его чувств, как было не прилепиться ему ко внуку своей благодетельницы и с забавным его умом, как не полюбиться молоденькому царевичу! Павел произвел его сначала камергером; а потом, за год до своей кончины, по какому-то неудовольствию на сына, отставил от службы, выслал и из особой милости дозволил жить в Москве.

Первый призванный в Петербург, по воцарении Александра, был разумеется, жертва преданности к нему, веселие его домашней жизни. Князь Голицын был столько скромен, благоразумен, что сперва ничего не желал, ничего не требовал, кроме счастья ежедневно находиться при Царе, наслаждаться его лицезрением, иногда рассевать, если нужно, грусть его. Но не таков был расчёт Государя: между окружающими его не хотел он видеть ни единого праздного царедворца. У князя Александра Николаевича была одна из тех камергерских, пустопорожних голов, которые император Александр, наперекор природе и воспитанию, хотел непременно удобрить, вспахать, засеять деловыми, государственными идеями. Это лужочки, которые весьма удобно покрываются цветами; но на неблагодарной почве их посади семена полезных овощей, и они почти всегда порастут дурманом. Только сначала куда было ему в след за Новосильцовыми, Строгановыми, Чарторижскими лезть на министерство. Творя волю пославшего его в Сенат, он там посидел за обер-прокурорским столом, потом сам сделался обер-прокурором. С помощью добрых или недобрых людей, им там найденных, он, видно, этим делом как-то поладил.

Аппетит, говорят, приходит с едою: вот моего князя взяла честолюбивая зачесь; а почему бы и ему не в министры?

Должность обери, прокурора Святейшего Синода сделалась вакантною; это не министерство, но легко можно из того сотворить отдельную часть. Дотоле синодальные обер-прокуроры, точно также как и сенатские, находились в зависимости генерал-прокурора и наследовавшего ему министра юстиции. При получении сего места, Голицын выпросил себе звание статс-секретаря и право вносить доклады свои прямо к Государю, без посредства какого-либо министра. В беспрестанных сношениях с архиереями и монахами, как стареющая дева, теряющая прелести свои, начал он помаленьку вдаваться в набожность; сперва приятным образом занимали его одни церковные обряды, наконец, совсем к тому не приготовленный, принялся он рассуждать о догматах. Прошло несколько годов, и одних православных служителей церкви ему сделалось мало. Министерства Духовных Дел тогда учредить не решались: это было бы уже слишком явно духовную власть подчинить мирской. Гораздо удобнее было сделать сие с духовенством терпимых вер христианских и нехристианских, и потому-то, оставаясь синодальным обер-прокурором, назначен был он главноуправляющим духовными делами иностранных исповеданий.

Этот добрый, этот бедный князь делался всегда собственностью людей при нём находившихся: то сумасбродов, то злоумышленников, то невежд, то изуверов, и деяния его тотчас окрашивались их мнениями и характером. Неисчислимо зло, причиненное целому государству сим кротким созданием, которое, как слон Крыловой басни, с умыслом бы мухи не обидело. Дело чудное, примечания достойное! Все те, кои были его двигателями, все те, кои направляли его к посягательству на священные права нашей веры, все они печальным, даже несчастным образом кончили поприще свое. Правосудное Небо как будто их всех карало: из них кто сослан был в Сибирь, кто сошел с ума, кто живет в заточении, кто подверг себя добровольному изгнанию; его одного доселе щадило оно, как бы не ведавшего что творил. Много бы говорить об нём; но здесь не место: не один раз найдется оно, если только Записки сии продлятся.

После князя Голицына, первым чиновником в главном управлении сделан был многореченный Александр Тургенев, который придумал для себя название управляющего перепиской, ибо с самого начала в карманном министерстве не было ни единой экспедиции, ни единого отделения, а только небольшая канцелярия, зародыш департамента, мне после столь коротко знакомого.