Уход французов из России. — Бал у князя Г. С. Голицына. — Основание «Сына Отечества». — Березина. — Библейское Общество. — Князь Кутузов.

Наступила глухая осень. Желание русских исполнялось: Наполеон не трогался с места; казалось, его взяло какое-то раздумье. Мы не могли знать причин его нерешимости, да, лучше сказать, и ничего не знали о том, что происходит в армии. Известия о ней, печатаемые в петербургских газетах, которых никто прежде у нас не получал, делая великий объезд, приходили к нам весьма поздно. Мы знали только, что в селении Леташевке, на Калужской дороге, находится главная квартира новопожалованного фельдмаршала Кутузова. Надежда, между тем, закралась и ко мне в сердце и с каждым даем более возрастала. Про себя проходя мысленно историю чудного града Москвы, вспоминал я, вычитывал все татарские, литовские и польские нашествия, которые, разрушая ее, об нее сокрушались. Сходство между настоящим и давнопрошедшими событиями становилось очевидно, когда непобедимые воины бродили голодными стаями по опустошенным окрестностям обгоревшей столицы и всегда почти делались жертвами неустрашимости даже попов и деревенских баб. Как было твердо не уповать на помощь небесную!

О первом настоящем успехе нашего войска узнал я первый, и пресмешным образом. Был некто майор Францов, обрусевший поляк немецкого происхождения, который, всю жизнь прослужив в гарнизонных полках, сделался наконец командиром Пензенской штатной роты, и на этом покойном месте надеялся окончить век. Но в 1811 году роты сии были взяты из-под начальства губернаторов и послужили основанием составлявшегося тогда корпуса внутренней стражи; и бедный Францов, здоровый еще телом, но вечный инвалид умом, надев эполеты, должен был опять приняться за фронт. Замечателен был он также великим неведением своим и, кажется, был не из храброго десятка: когда в 1812 году потребовали и внутреннюю стражу, и она стала в ряды сражающихся, не знаю как Францов умел это делать, только беспрестанно, не вдаваясь в опасности, отводил и приводил он какие-то команды и рекрутские партии. Не помню, 16 или 17 октября сказали мне, что он приехал из Рязанской губернии; я скорее к нему, и он встретил меня радостною вестью о поражении французов, о котором достоверно слышал он в Рязани, с Да где это было? и кто командовал?» спросил я его. «Да кому же? Наш генерал-майор Русанов». Это был окружной генерал внутренней стражи и его начальник, и он выше его никого в армии не полагал. «Да это просто вздор; охота же мне слушать дурака!» с досадою подумал я. Не менее того, в тот же вечер не утерпел я, чтобы не объявить о пустой вести некоторым знакомым; одни смеялись, а другие, хватаясь за всё что льстило их надеждам, находили, что тут может быть и правда. На другой же день всех взяло тревожное любопытство: стали разведывать, сторожить всякого приезжего, какого бы звания он ни был, расспрашивать его, и дня через два узнали, наконец, что Францов не совсем соврал и что, действительно, не Русанов, а Бенигсен, 6-го числа при Тарутине, одержал великую победу над Мюратом. Это было только прелюдием других, еще более важных, более радостных известий.

Домоправители, приказчики оставленных в Москве господских домов, из неё бежавшие, жили однако же не очень вдалеке от неё. Другие, из усердия, чтобы спасти господское добро, не покидали её и претерпевали все мучения и нужды, коим подвергнута была горсть оставшихся в ней жителей; некоторым из них удавалось разжалобить полковников и офицеров, и под их защитою сберегать имущество, их хранению вверенное. Первые кинулись в Москву, коль скоро узнали только, что она очищена от неприятеля; те и другие, приведя в известность сколько чего погибло и что сохранилось, поспешили с нарочно-посланными отправить донесения свои к владельцам в места их пребывания. Один из сих посланных, первый прискакал в Пензу к Кологривову, рано поутру, 22-го числа, в день Казанской Божией Матери.

Можно себе представить чувство радости и печали вместе, при получении сопровождаемого подробностями привезенного им известия. Церкви в этот день наполнены были народом, и благодарственным молебнам не было конца. Нашим москвичам посчастливилось: почти у всех уцелели дома; некоторые были деревянные, а пламя, которое вокруг всё пожирало, как будто с осторожностью обошло их. Этого мало: в иные снесены были, среди всеобщего разгрома, захваченные дорогие вещи, картины, зеркала, бронзы, целые библиотеки книг, которые французы, при великой поспешности, с какою выходили, увезти с собою не имели средств. Разбирать, кому вещи эти принадлежали прежде, не было возможности, и они остались собственностью тех, к кому попали.

Прощание Наполеона с Москвою было жестокое, варварское; одни только Вандалы, без всякой нужды, любили истреблять памятники древности. Всякого рода славы хотелось этому человеку, даже — Эрострата и Омара. Он задумал внутренность холма, на коем поставлен Кремль, начинить тысячами центнеров пороха, дабы в одно мгновение, знаменующее его отбытие, разрушить создание веков; в бешенстве неудач ему так и хотелось вырвать самое сердце России. Но Бог не попустил: целые водопады, по сказаниям самих французов, низринулись с неба на землю, чтобы в утробе её затушить адский огонь. Угол Арсенала, часть стены и Никольской башни взлетели только на воздух; но, о чудо новое, не только икона на башне висящая, даже стекло ее покрывающее остались невредимы. Велик ли был в эти дни великий Наполеон, когда в действиях своих являл одну только злость бессилия? Пусть о том посудят нынешние его почитатели. Он еще не пал тогда, и здесь еще не место выговорить последнее слово беспристрастного суждения моего о нём.

Но куда он направит теперь разрушительный свой ход? Куда он пойдет? Он пошел, куда повела его рука Божия. Она под Малым Ярославцем заслонила ему дорогу во внутренние области, в изобильную и теплую Украину, и насильно поворотила его на тот самый путь, где, незадолго перед тем, земля стонала под шагами шестисот тысячной его армии, где от приближения её всё гибло, всё превращалось в пепел, где, слепое орудие Провидения, он сам себе готовил гибель. Когда с неописанною радостью узнали у нас о том, то все вскрикнули: «ну, теперь ему конец!?» «Нет, еще не совсем? — ответ был свыше, — но он уже недалек».

От добрых вестей, одна за другою быстро следовавших, не вдруг мы опомнились; но когда, в начале ноября, мрачные тучи совсем закрыли от нас небо, и снег покрыл вдруг всю землю, когда зима, с своими ужасами, прежде обыкновенного времени к нам поспешила, нам показалось тогда, что горизонт совершенно прояснился. По мере удаления Наполеона, угрюмость стала исчезать с лиц наших, морщины — со лбов; но увы, как будто понемногу начал слабеть и энтузиазм моих соотечественников. Таков-то еще народ русский в своей незрелости, от барина до мужика: беда проходит, беда едва прошла, а ее как будто бы уже никогда и не бывало.

В день именин моих, 14 ноября, получил я прекрасный подарок: мне принесли первый номер вновь выходящей московской газеты, и я нашел в ней подробности как о расстройстве, о всех беспорядках быстрого побега Наполеоновой армии, так и о столь же быстром преследовании её самим Кутузовым, о новых подвигах прославившихся в эту войну партизан: Давыдова, Сеславина, Фигнера; о летучих стаях казацких, которые со всех сторон теребили бегущих, пока не уступили их хищным зверям и птицам, псам и коршунам. Казалось дело конченным, и погибель врагов наших неизбежною.

Еще более утвердились мы в этом мнении, когда 22 числа получили мы известие о деле, бывшем 4-го под Красным. Ужасный северный ветер, как гнев Божий, внезапно настиг еще многочисленные толпы несчастных, полуодетых, полуобутых. Одни, еще согретые мужеством, отстреливались; другие, не в силах владеть оружием, роняли его из окоченелых рук и тысячами сдавались. Небо явно споспешествовало нам: стихии сделались нашими союзницами; от проливного дождя, спасшего древний Кремль, до жестокого мороза, близ Смоленска истребившего бо́льшую, лучшую часть неприятельской армии, едва прошло три недели.

Всё оживилось, всё радостно зашумело у нас. В злобе еще не совсем угасшей, никто из нас не подумал пожалеть о тысячах несчастных жертв, насильно против нас привлеченных; во всех них видели мы еще лютых зверей, в погоне за коими ни единого Кутузов не должен был пощадить.

Губернатору Голицыну давно уже хотелось поплясать; но в обстоятельствах, в которых находилась тогда Россия, бал мог бы почесться верхом неприличия. Тут показалось ему, что все находятся в одинаковом с ним расположении, и он всех, туземных и приезжих, поспешил пригласить на большую вечеринку в день именин жены своей, 24 ноября. Губернаторский дом довольно велик, а в комнатах его едва продраться было возможно. Веселее и забавнее этого бала я не видал: он был вместе и раут, и маскарад без масок. Многие из мужчин, находя, что на именинный вечер к губернаторше, к княгине, приехать не в гражданском мундире будет слишком непочтительно, явились в нём при шпагах; другие дерзнули облечься опять во вражий костюм, во фраки, и сам хозяин в этом случае послужил им примером (казачий кафтан успел уже ему надоесть); ополченные, затянутые, с эполетами и саблями, имели довольно воинственный вид; другие же, в том числе и я, в широких серых или зеленых зипунах казались несколько мужиковаты. Еще более пестроты являлось между прекрасным полом: большая половина дам была красивее в сарафанах и повязках; другие же, по склонности к перемене, нарядились по последней известной им моде; пожилая полька Рыщевская была в чалме и казалась бунтующим турецким пашою. Эмигрантки одеты были слишком скромно; однако же заметно было, что смолянки, по недостатку в деньгах и в модных торговках, надели довольно поношенное простое платье, тогда как гордые московки для пензенского общества не захотели позаботиться о туалете. Но кто бы в каком наряде ни был, внимание мало обращалось на то: угощение, освещение были славные, и все плавали в удовольствии, в веселии.

Праздник этот был только сигналом других увеселений, продолжавшихся во всю зиму; Голицыну удалось заманить в Пензу и остановить в ней два богатых, увеселительных семейства, которые некоторым образом как будто одно из себя составляли; об одном из них упомянул я мельком.

Две сестры, девицы Машковы, Ольга и Елизавета Александровны, были выданы замуж, одна за Николая Андреевича Арапова, другая за некоего г. Улыбышева. О первой я уже говорил, когда попал к ней в деревню в то самое время, как получено было известие о свидании Наполеона с Александром в Тильзите. Она имела рост высокий, осанку важную, тело обширное и ошибалась, почитая столь же обширным и ум свой. Муж её был старинный дворянин, богатеющий откупами, к тому же знаменитейший гастроном, и что почти всегда с тем неразлучно и сам искуснейший повар во всей нашей околодке. С большим состоянием супруги скорбели о том, что не имеют детей, то есть не могут сохранить их. Уже четырнадцать душ Ольга Александровна народила Николаю Андреевичу, и ни единого живого детища у них не оставалось, как вдруг употребила она с великою пользою одно указанное ей средство: велела пригласить первого встречного быть восприемником новорожденного ею пятнадцатого младенца, и по его имени назвали его Пименом[162]. Первый шаг только труден; все последующие затем семь или восемь человек детей обоего пола остались живы и здравы, крепки и толсты. В 1812 году истощилось уже плодородие г-жи Араповой; но она всё казалась еще беременною и, подобно Mère Gigogne, бывало того и гляди, что из кармана выскочит у неё ребенок.

Другая сестра, Елизавета Александровна, нисколько на нее не походила. Она была коротенькая, полненькая, смугленькая, картавая бабочка, исполненная живости и приятного ума. Сильные страсти обуревали жизнь её. Девочкой выдали ее за глупого и пьяного Улыбышева, который, следуя древнему русскому обычаю, только между нетрезвыми сохранившемуся, иногда ее бивал; и без того был он ей давно уже противен. Тогда вице-губернатором в Пензе был поэт князь Иван Михайлович Долгоруков, прозванный Балконом по нижней челюсти необычайной величины, выдвигающей в виде сего архитектурного прибавления столь же большую губу. Это безобразие не помешало Улыбышевой влюбиться в него. Давно замечено уже, что одни женщины способны пленяться красотами душевными или умственными предпочтительно наружным. Ревнивый муж, вооружась многовесной дубиной, дождался соперника своего у подъезда, при выходе из присутствия, и с таким бешенством внезапно напал на него, что едва за бесчестие свое не заставил заплатить его жизнью под сильными ударами палки, если бы не подоспела помощь. Изувеченный Долгоруков стал обвинять его в замышляемом смертоубийстве; а тот в оправдание свое представил все любовные письма жены своей, которые посредством подкупа умел он достать. Из этого возник длинный, ужасный уголовный процесс, прекратившийся уже в Сенате смертью, постигшею обвиняемого Улыбышева. Письма поныне находятся при деле, и не так давно с великим удовольствием имел я случай читать их в подлиннике. Нельзя не подивиться странным, новым, оригинальным оборотам и выражениям, которые сила чувства внушила страстной женщине на русском языке, на котором особы её пола тогда порядочно писать не умели. Родственники тщетно старались истребить сии любопытные документы; а по моему их следовало бы напечатать без имени. Предание еще было живо, когда я узнал ее, и оттого казалась она мне еще милее.

Если Елизавета Александровна не была примером верности супружеской, за то могла служить образцом материнской нежности к единственной дочери, которую имела от ненавистного мужа и которая, право, этого не заслуживала. По соседству с удалившейся от света Улыбышевой жили в чудесном согласии два брата Хрущовы, Из которых у каждого было по тысяче душ крестьян. Старший Петр Петрович был красив и виден собою; другой же Александр Петрович, хотя и гораздо моложе его, наружностью похвастать не мог. Старший чрезвычайно понравился еще нестарой матери, меньшего полюбила семнадцатилетняя дочь. Как быть в этом случае? В столь близком родстве два брака могли быть дозволены только всемогущему Наполеону среди не совсем еще христианской Франции. Обязанностями религии Улыбышева пожертвовала обязанностям матери: дозволила дочери своей вступить в законный брак с меньшим Хрущовым; а сама всю жизнь осталась в незаконной связи с старшим. Доброе согласие от времени всё более умножалось между сими двумя четами; они не покидали деревни, и четыре имения, скопившиеся так сказать в одних руках, дали им возможность посредством бережливости, винокурен и откупов в несколько лет удвоить состояние свое. Зависть стала приписывать их успехи деланию фальшивых ассигнаций; но одни только бессовестные усиливались верить этой глупой клевете. Всё было хорошо, богато и пристойно в доме сем, кроме молодой хозяйки. К несчастью матери, она вся была в отца: имела грубые манеры простой крестьянки и что еще хуже того, от скуки ли посреди однообразия деревенской жизни или по наследственной, врожденной к тому склонности, спозаранку начала она явно придерживаться хмельного. Пить и родить, вот всё что Агафья Ивановна умела делать в жизни сей и в сем последнем занятии, кажется, перещеголяла даже тетку свою Арапову.

Не должен ли я просить извинения у читателя в том, что позволил себе представить здесь, может быть и не у места, сии два семейства, совсем не из исторических лиц состоящие, и в описание грозного 1812 года вклеить эпизодом незанимательную повесть о них. Но от воспоминаний сего года я никак не могу отодрать их; ибо они стоят на самом рубеже, отделяющем мрачное, гневное отчаяние наше от безумных удовольствий, которыми как будто хотели истребить мы память о горе, только что минувшем. Во всю зиму, еженедельно раз у Голицына, раз у Арапова и два раза у Хрущовых плясала вся Пенза со всеми невольно ее посетившими. Большую роль на сих балах играла одна московская старая девка и франтиха, Наталья Павловна Машкова. С отцовской стороны была она двоюродная сестра Араповой и Улыбышевой, которые оказывали ей знаки глубочайшего уважения по той причине, что с материнской стороны была она также двоюродная сестра кн. Ивана Сергеевича Барятинского, женатого на Гольштинской принцессе. Позорная хроника московская, никак не осуждая её, утверждала, будто родственные связи с князем сим скрепляла она другими приятнейшими узами. Не оттого ли почитала она себя знатною и с таким пренебрежением говорила не только о провинциалах, даже о москвичах, не принадлежавших к её обществу? Мы было сначала подружились с ней, и она любила рассказывать мне о блестящей ампирее, в которой жила; но как я провел молодость в Петербурге, оттого что-то плохо веровал в преимущества московского бомонда, едва признавал его существование и не сумел этого скрыть от неё, то она совсем во мне охолодела.

Итак, при свете ламп и люстр приметно начинал гаснуть огонь патриотического энтузиазма нашего. А, кажется, было чем питать в нас сие священное пламя! Неприятель хотя и бежал опрометью, но еще не выбежал за пределы Российского государства. В Петербурге, верном подражателе всего европейского, придумано было новое, дотоле не употребляемое средство к возбуждению народа против врагов. У англичан переняли обычай рисовать и печатать карикатуры на Наполеона и стали кипами рассылать их по всей России. Там вприсядку пляшет Наполеон под русскую дудку, там голодные воины его варят вороний суп. Некто Теребенев прославился в этом деле и в это время. Русские от души начали смеяться; тем хуже: с их незлобием и врожденным великодушием, смех почти всегда обезоруживает их.

Другое средство внушено было немцами, тогда только Искренними, верными, преданными нам союзниками. Никто у нас не умел или, лучше сказать, не смел отважно и основательно писать о политических делах. Газеты, издаваемые от правительства или от правительственных мест, рассказывали о происшествиях, не позволяя себе никаких суждений: не только о друге Наполеоне, даже о злодее Бонапарте говорили с некоторою почтительностью и робостью. Самые так называемые литературные журналы наши почти не выходили из пределов словесности, а когда изредка случалось им коснуться до происходящего в Европе, тотчас окрашивались они каким-то официальным колоритом. В 1812 году, два человека спаслись к нам от гонений мучителя Германии: знаменитый государственный муж барон Штейн и столь же известный профессор и писатель Арндт. Оба была политические вольнодумцы и прибегли под крыло либерального деспота. Надобно полагать, что первый из них склонил Александра употребить магическое слово вольность, дабы все европейские народы воззвать к оружию против насильственной французской власти. Предложение не могло быть отвергнуто: оно тешило любимую мысль Царя нашего, забаву ума его. Совет был недурен, и средство казалось верным; жаль только, что не подумано было о последствиях в случае победы, которая всё еще казалась не совсем вероятною: возбуждать легко, унимать трудно. Как бы то ни было, ученые и восторженные немцы нашли, что наступило уже время откровенно говорить с просвещенною частью жителей и, чтобы взволновать до дна океан народов, населяющих Россию, необходимо приступить немедленно к изданию политического журнала. Дело уже и без того было сделано, и Шишковым дурно написанного манифеста в Полоцке было на то достаточно. Но где вдруг найдешь материалы? Портфели Арндта наполнены были неизданными проклятиями на Наполеона, а между немцами как не найти трудолюбивого переводчика? Немец Греч избран был издателем, и еженедельно стал появляться Сын Отечества. Кажется, это было около половины ноября; ибо в начале декабря уже читал я с жадностью жиденькие книжки его, исполненные выразительных, даже бешеных статей. Были люди, которые находили, что это после ужина горчица, только не те, которые пылали бескорыстною любовью к отечеству, дорожили его честью и надеялись видеть совершенное торжество его. Для справедливого негодования их журнал сей был пищей.

Судьба Наполеона, казалось, решена. Все только рассчитывали пространство, по коему оставалось ему бежать, и с нетерпеливым любопытством ожидали, как зрелища, решительную его гибель. Странно и непонятно! Без всякого знания местностей, еще прежде чем достиг он Березины, народный глас уже избрал берега её местом его казни. Молдавская армия в соединении с резервною, под предводительством Чичагова, шла с Юга к нему навстречу; большая армия сначала шла по пятам его, но, утомленная беспрерывною погоней за ним, начинала отставать; при первой же остановке его всегда могла его настигнуть. С правой стороны шибко приближался к нему Витгенштейн, победитель трех маршалов, Макдональда, Удино и Виктора, с корпусом усиленным петербургским ополчением и войсками из Финляндии выведенными[163].

Ужасами переправы через знаменитую с тех пор Березину не могла быть удовлетворена в нас жажда мести: нам подавай самого Наполеона, а он ускользнул. И теперь еще не знаю, обвинять ли следует Чичагова или оправдывать его? Нельзя изобразить общего на него негодования: все состояния подозревали его в измене, снисходительнейшие кляли его неискусство, и Крылов написал басню о пирожнике, который берется шить сапоги, то есть, о моряке начальствующем над сухопутным войском. От воинов, беспристрастных очевидцев и сведущих в этом деле судей, гораздо после слышал я, что Чичагов невзначай оказал тут великую услугу России. Он не пошел туда, где мог бы остановить Наполеона; но кто знает: сей последний, в отчаянном положении, мог бы опрокинуть его небольшую армию и пойти в Минск, где, среди изобилия, находился Шварценберг с австрийскими и саксонскими войсками, сомнительными союзниками, но тогда еще обязанными подкрепить его. Узнав, где Чичагов стережет его, Наполеон предпочел кинуться на открытый, но ужасный путь к Вильне, который без сражений довершил истребление его армии.

Я того мнения, что гордый и злой Чичагов, ненавистник своего отечества, неумышленно, по ошибке в сем случае, услужил ему, подобно другим заклятым врагам его, которых Провидению угодно обращать в полезные для Него орудия. Вражда за вражду; русские в несправедливости своей, по мнению моему, извинительнее Чичагова.

Для подданных Александра 1812 год памятен еще тем, что в душе его последовала необычайная перемена Он всегда любил и уважал добродетель; ложными понятиями, в малолетстве данными ему о свободе, столь пленительной в теории, увлекался он большую часть своей жизни. Но воспитанному в век неверия недоставало ему религиозного чувства. Он был нежен сердцем; наслаждениями его никто еще из смертных так упоен не был Несколько лет сряду был он предметом обожания не одной России, но и целого мира и, наконец, самый противник его, гений зла, как он почитался гением добра, был побежден не оружием его, а благостью. Вдруг всё стало изменять ему, счастье и вместе с ним и люди. Тогда, не находя уже любви, которая дотоле всюду встречала его на земле, стал он искать ее на небе. Наступила тяжкая та година, в которую он, владея громадной империей, вместе с нею казался раздавленным громадными силами всего Запада. В невольном бездействии в Царскосельском уединении своем, вдали от браней, среди мрачной осени, какая лютая, великая царская скорбь должна была раздирать душу его! И где было искать ему утешений, если не у престола Того, Кто Сам претерпел муки для спасения рода человеческого? В это же время с лица всей земли русской согласным хором подымалась молитва; ею наполнен, кажется, был весь воздух, и как сей священной заразе не коснуться было души готовой к её восприятию! В пожаре Москвы, как в горящем кусте Моисею, явился ему Господь; и когда среди радостных кликов освобождения послышался ему небесный ответ: вера твоя спасла тебя; тогда с благодарностью, упованием и покорностью к воле Всевышнего смело устремился он на Запад, куда сам перст Его указывал ему путь. Но увы, не в славу вашей православной Греко-Российской церкви исполнился он тогда христианского духа!

Со времен Петра Великого между нашим духовенством нередко встречались люди, которые, не умея сильно чувствовать, любили умствовать и рассуждать о вере. Все они, начиная с Феофана Прокоповича, показывали наклонность к учению Лютера. Около этого времени число их размножилось; примечательнее всех был один молодой монах, одаренный столь же сильным характером, как и чудесно-светлым умом. Это ваш знаменитый Филарет. Не трудно было необыкновенному юноше поработить набожного, недальновидного и слабого любимца государева, министра духовных дел Голицына и сделать его покровителем распространяющегося у нас мистицизма, с помощью правителя дел его мартиниста Тургенева, впрочем ни во что не верующего. Этот Голицын во дни печали вместе с Императором вздыхал и молился и тем еще более приобрел любовь его и доверенность. Когда загорелась война 1812 года, то Россия не отверзла объятий своих Англии (это много сказать), но открыла ей двери настежь, и жители трех королевств толпами к нам привалили. В числе их находился и шотландец Пинкертон, не знаю хорошенько: основатель ли или главный двигатель Библейского Общества. Для введения его к нам нашел он готовые орудия, исключая духовных лиц, Лабзина с Сионским Вестником. Чтение Библии полезно для людей глубокомысленных и твердых, в религиозных правилах своих, тогда как между другими, которые легкомысленно приступают к разбору и пересмотру Священного Писания, порождает много сомнений; и для того во всех римско-католических странах, для простонародья Ветхий Завет везде запрещенный плод. Поборнику Христианства и другу человечества Александру мысль об учреждении этого Общества в России чрезвычайно полюбилась; космополитизму, в котором он был воспитан, приятно было видеть в нём средство в соединению всех вер и слиянию всего мира христианского в одно согласное семейство. В Петербурге духовенство всех исповеданий покорилось его воле, и митрополит римско-католических в России церквей, Сестренцевич, начал восседать между схизматиками и еретиками. Среди шума и треска всё еще продолжающихся военных действий и, прибавить должно, среди тогдашнего детского неведения нашего, сия новизна внутри государства сочтена небесною благодатью: никому не пришло в голову подозревать настоящей цели Библейского Общества, столь опасного для чистоты православия.

Когда в деле России с Наполеоном суд Божий произнес решительный свой приговор, когда из рассеянной огромной тучи неприятельской слабый остаток её, в виде легкого облачка, гонимого бурным ветром, стал быстро удаляться от границ наших, тогда богобоязненный Царь, смиренно повинуясь высокому призванию, почувствовал, что наступило и для него время великих подвигов. Он оставил Петербург и прибыл в Вильну, 12 декабря, с победоносным войском праздновать день рождения своего, ровно через шесть месяцев после того, как в той же самой Вильне объявил, что не положит оружия, доколе единый неприятельский воин останется на земле русской. Он сдержал слово, но не совсем: ибо оружия не положил. Да благословен будет тот, кто подал ему смелую мысль, не останавливаясь, продолжать идти вперед, чтобы захватить задорную Польшу и ободрить напуганную Немечину, пока Франция не успела опомниться и оправиться. Мне приятно думать, что отныне Александр действовал единственно по вдохновениям, ниспосылаемыми ему свыше.

Бросаясь в объятия Кутузова, недавно украшенного великолепным титлом Смоленского князя, но что еще гораздо важнее того, целою Россией провозглашенного спасителем отечества, Государь возложил на него знаки ордена, по моему, первого в мире[164]. Любопытно было бы знать, что происходило тогда в душе Кутузова? Все современники согласны в том, что он имел высокое образование, был чрезвычайно умен и приятен в обществе, неустрашим в боях и равно искусен в делах войны, как и мира. Всё это служит доказательством необыкновенного ума и твердости, и соотечественники по всей справедливости могут гордиться им. Утверждают однако же, что он был также уклончивый и тонкий царедворец; это заставляет уже сомневаться в высоте его чувств. Как бы ни было, но невозможно, чтоб он не разделял восторгов им производимых: миллионы людей беспрестанно насылали ему нежнейшие хвалы и благословения. Как всё это должно было волновать и молодить его сердце! И какой блеск юности может сравниться с пламенною зарей его заката! Он едва было не сделал русских неблагодарными: чуть было не заставил их забыть Суворова.

Все были уверены, что неудачи сопутствуют Александру и являются везде, где он лично присутствует. Оттого все не одобряли ни прибытия его к армии, ни намерения идти с нею за границу. «Да и зачем? — спрашивали у нас в Пензе; — уже коли дома не успели поймать вора, где станешь ловить его вчуже? Да, кажется, мы и хорошо его проучили: другой раз не полезет к нам». Хорошо же они знали его! Дурацкие эти суждения были мне как острый нож. Думая, что всё уже кончено, не хотелось пензякам отпустить совсем уже готовое к выступлению, но всё еще не тронувшееся ополчение.

Приблизился конец этого вечнопамятного года, и всё что в продолжение его я перечувствовал, имело сильное влияние на здоровье мое. Я впал в нервную болезнь, довольно серьёзную, и в страданиях встретил 1813 год. Я здесь остановлюсь, чтобы бросить взгляд на сию чудную эпоху в нашей истории. Желая польстить нашему самолюбию, английские журналы начали сравнивать тогда подвиги русских с теми, кои в это время на противоположном конце Европы совершали у себя гишпанцы. Кто из нас позволит себе оспаривать славу великодушной защиты Сарагосы и вообще всех отчаянных, неимоверных усилий кастиланской гордости, арагонского и бискайского упрямства, особенно когда некоторым образом были они для нас полезны? Ныне, признаюсь, сие сравнение мне кажется обидным. В одинаковых ли отношениях с Гишпанией Россия находилась тогда к Франции? Давно подвластная республике и империи, Гишпания тогда только возмутилась, когда ей стало невмочь: это был мятеж вассалов против притеснений власти, над ними господствовавшей. Природа на каждом пункте жителям этой страны представляла удобные средства к отпору неприятелей: непроходимые горы и дебри, и Сиерра Морена, и все другие Сиерры не напоминают ли скорее Кавказ и борьбу горцев с Россией? Если сим последним и сыпались сотни тысяч гиней, то это тайком; за то нет десятков тысяч вооруженных англичан, которые бы явно сражались за них. Без помощи Англии, новой госпожи своей, что бы сделали гишпанцы?

Каких союзников имела Россия в начале войны 1812 года, кроме Бога, беспредельной веры в Его могущество и мужества ею внушенного? Она одна встретила напор двадесяти язык, или, вернее сказать, по крайней мере десяти народов, изнемогала под ударами их, во не пала; и их же дружелюбно взяв за руку, повела на предводительствовавшего ими. Шести месяцев было ей достаточно, чтобы произвести совершенный перелом в судьбах целого мира. Шесть лет боролась Гишпания с несколькими отрядами наполеоновскими, и едва успела не одолеть Франции, а только освободиться от её ига, и то, благодаря быстроте бурного потока, как будто на помощь ей с Северо-Востока текущего. Где же тут сходство?

Из неприступного острова своего, как с высоты амфитеатра, смотрели англичане на гладиаторов, проливающих кровь свою будто для их забавы и пользы и, рукоплеская русским, хотели сравнить их с наемниками своими гишпанцами. Даже и тогда, как спасительная рать её явилась посреди Европы, чтобы избавить ее от тягости вечной войны, Россия сделалась уже предметом зависти для западных народов. Извинительно было неправдолюбивой и пристыженной Франции приписывать неслыханный урон свой единственно суровости климата; но мнение сие, не разделяя его, старались также поддерживать англичане и немцы. Известно, что горячая кровь полуденных людей сильнее противится действию холода, чем медленнее обращающаяся кровь жителей Севера. Последним сама природа дала защиту, звериные кожи, в которые с малолетства, так сказать, пеленаясь, они прячутся в невыносимо-жарких своих избах. Первые целый век любят жить на воздухе, который при всякой температуре, обхватывая весь состав их, приучает его к перенесению всяких непогод. Кто не видел французов в одних фраках, с руками в карманах, весело пляшущих на морозе[165], когда термометр показывал десять или двенадцать градусов? Цыгане, не погибая, в кибитках своих всю зиму кочуют у нас на Севере. Отчего же русские, преследуя французов, подобно им не падали как мухи? Оттого что они были в шапках, в шубах, даже в лаптях и не с пустыми желудками; оттого что воины непобедимой армии шли наги, босы и голодны. В таком состоянии должны бы они были гибнуть и среди лета. А кто привел их к нему? Прозорливый, терпеливый наш Фабий, великий русский вождь всё расчел, всё предугадал: умудрил его Господь, «насылая слепоту на того, кто мысленно дерзал уже почитать себя Ему равным». С самых первых шагов Наполеона в России заметны были в нём нетерпеливость, самонадеянность, опрометчивость; заметно было, что надежды не столько возлагает он на гениальность свою, как на счастие и на сплоченные им массы, огромный запас людей. «Двадцать пять тысяч человек могу я проживать ежемесячно», говорил он; и он промотался и бежал из России, как должник от тюрьмы. Не столько храбрость и число солдат, сколько искусство полководцев дарует победы. Спрашивается: кто из двух показал тут более искусства? Уж конечно тот, кто с меньшим числом войск предводительствовавшего несметными силами заставил обратиться в бегство. Всё еще толкуют о генерале-мороз, забывая, что этот год осень стояла у нас теплее чем во Франции, что первые поражения при Тарутине и Малом Ярославце были в начале октября, и что на протяжении почти четырехсот верст от Москвы до Смоленска, когда еще генерал этот не думал показываться, уже целые бригады и дивизии начинали исчезать в неприятельской армии.

Всё в этом году было необычайно, неожиданно, чудесно; изображение его, по мнению моему, принадлежит эпопее еще более чем истории. Запрятанный в угол той огромной сцены, на которой разыгрывалась великая драма, как почти все тогда, был и я некоторым образом вовлечен в её движение, и из тогдашних событий мог собрать некоторые черты, достойные внимания читателя. Какой же славный труд предстоит будущему творцу русской Илиады! Но где он? Родился ли он, тот, который, соединяя в себе одном гении Карамзина и Пушкина, Тацита и Гомера, был бы в состоянии достойным образом начертать потомству величие его предков? Сии шесть месяцев великому писателю едва ли не более представляют материалов, чем десятилетие Троянской войны. Для кисти его сколько красивых, мужественных лиц, коим в стихах тогда же сделан был обрис! И почти у всех русские названия: Платов и Милорадович, Раевский и Дохтуров, и молодой еще тогда, храбрый Воронцов, богатый золотом и доблестью, который всю тягость и опасности воинской жизни предпочел забавам и пышности двора, — нежный, попечительный отец для подчиненных, товарищ, брат и друг соратствующим. И ты предстанешь тут, близнец его во славе, менее его счастливый, но гораздо более чтимый, чудный Ермолов, чье имя, священное для русских, почти в первый раз тогда им прогремело. Как бы нарочно, во стан христолюбивого воинства Провидение послало юношу достойного воспеть его подвиги, чистого душой и телом, восторженного Жуковского. Цари тут также сражались под знаменами Царя царей, перед которым Агамемнон может казаться Терситом, Только из пепла нашей Трои возникла гибель новым грекам, ибо на нашей стороне был опытный, мудрый Нестор, с хитростью Улисса и отважностью Ахилла. Неимоверное, почти тоже, что баснословное, — его тут было вдоволь; и как иначе назвать внезапную казнь гордыне и спасение погибающим, с высоты могущества падение исполина, и из пучины зол быстрое вознесение народа? У нас боги, с человеческими страстями, непристойным образом не мешались в дела смертных; за то везде и во всём было чувствуемо присутствие чего-то невидимого и всесильного. Я почти уверен, что Александр и Кутузов Его прозрели, и что даже самому Наполеону блеснул гневный лик Его.

В недавнем времени, один сенатор-воин взялся написать нам историю этой войны. Вышло, как в наше время и ожидать было должно, что официальное творение его не что иное как собрание раскрашенных реляций, с прибавкою похвальных слов Чернышеву и всем, в живых еще находящимся, сильным мира сего. Вы правы, г. Данилевский-Михайловский, если имели только в виду почести и деньги; вы получили их. Но я надеюсь, что вы не погонитесь за бессмертием. Куда вам до него! Даже и ныне никто не хочет верить льстивым устам вашим.