Государственный Совет. — Барклай-де-Толли. — И. И. Дмитриев. — Граф А. К. Разумовский. — Д. А. Гурьев. — 1810. Турецкая война. — Князь Багратион. — Д. Н. Блудов.

В день Нового Года все воротившиеся из дворца от обедни, не один короб, а целый воз привезли с собою вестей. Одна из них поразила меня, как громовым ударом: Голубцов был отставлен. Но я не иначе люблю рассказывать, как всё по порядку.

Со времен Петра Великого был при царях Тайный Совет[122]. Он не имел постоянных заседаний и созывался в нужных, чрезвычайных случаях. Потом продолжал он существовать под именем Совета Его или Её Императорского Величества. По вступлении на престол Александра, Сперанский, чрез покровителя своего графа Палена, предложил разделить канцелярию его на четыре экспедиции, как я где-то выше сказал, и умножить в ней число дел. Этот первый опыт назову я удачным, ибо Совет никогда менее не занимался, ничего не мог сделать, ничего не делал и в новом образовании своем успел уже состариться. Сперанский задумал дать ему новую жизнь, новую силу и посредством его управлять целою Россией. Он назван Государственным Советом и должен был иметь председателя, чего дотоле не было. Сперанский был только что тайный советник и, не смея себя предложить на это место, указал на дарственного канцлера графа Румянцева, которого всё время поглощали затруднительные тогда дипломатические занятия.

Не канцелярию Совета, а самый Совет разделил он на четыре департамента: законов, военных дел, сухопутных и морских, гражданских и государственной экономии. Каждый из них получил особого председателя и несколько членов. Все дела особенной важности должны были подлежать рассмотрению одного из департаментов или общего их собрания. Жалобы тяжущихся Государю на решения Сената, пропущенные чрез вновь учрежденную Комиссию Прошений, также должны в Совете рассматриваться и перерешаться. Одним словом, он сделался высшею инстанцией, соединяющею в себе правительственную, законодательную и судебную власти.

Правителем канцелярии Совета в прежнем её составе был некто тайный советник Иван Андреевич Вейдемейер. Незаконнорожденный сын русских родителей, православной веры, получил он от них немецкое прозвание, как талисман; и действительно, оно одно отверзало ему путь к почестям, на котором ничтожество его, наконец, остановило. При новом преобразовании Совета назначен он его членом, а Сперанский смиренно заступил место этого жалкого творения, только уже под созданным им названием дарственного секретаря. Подчиненные ему, управляющие канцеляриями департаментов, получили титул статс-секретарей.

В картинах, в романах, даже в истории смотрим мы с удовольствием на ужасы, при виде коих в сущности мы бы содрогнулись. Так то было и с императором Александром: отец его, как уверяют, не охотно бы согласился лично находиться в сражениях, а без памяти любил маневры; сын же всегда любил тешиться искусственным изображением представительного правления. Кому лучше Сперанского можно было знать это? Государственный Совет и Правительствующий Сенат умел он в глазах Царя представить подобием верхней и нижней камер парламента, тогдашних Французского Сената и Законодательного Корпуса, тогда как они с ними ничего не имели общего. Совет был ни что иное, как сам Сперанский, который предлагал в нём к слушанию дела, потом, среди общего молчания членов, сам рассуждал о них и определения свои давал им подписывать. Сенат же упал ниже прежнего, превратился в какую-то кассационную палату.

Места председателей департаментов Совета, поставленные выше званий министров, как в том скоро убедились, были не что иное, как необидное, благовидное от сих последних увольнение. Для занятия должности председателя департамента экономии вырыли вечного Николая Семеновича Мордвинова. Министр юстиции, князь Лопухин, и министр народного просвещения, граф Завадовский, уволены от должностей; первый назначен председателем департамента законов, последний — департамента гражданских дел. Соединение званий председателя всего Совета и министра иностранных дел в лице графа Румянцева доказывало, что и их можно было бы оставить при обоих местах (оба были известны своим умом и опытностью); но Сперанскому нужны были министры помоложе и попокорнее.

Но что всего было важнее, непонятнее, изумительнее, Аракчеев, сам граф Алексей Андреевич, оставил Военное Министерство, чтобы занять место председателя департамента военных, сухопутных и морских дел. Кто в этом деле был обманут, Государь ли или Аракчеев? И не оба ли вместе? Первый последнему никогда не оказывал более любви и доверенности. Может быть, думал он этим распространить его занятия и власть. А может быть, наскучив беспрестанным несогласием его с главнокомандующими армиями, ожидая от того вредных последствий в случае более обширной войны, внимая жалобам всего войска, которые были слишком громки, чтобы не доходить до него; может быть, тайно негодуя за то, что Аракчеев, не уважая его выборов, не хотел щадить ни единого из его военных любимцев, а между тем, желая показать, что он не уступает общему мнению, Государь искал средства, как будто возвышая его, устранить от такой части, которою сам он тогда исключительно любил заниматься и в которой министр его не оставлял ему почти никакого дела. Помог ему Сперанский, если сей последний не сам желал парализовать могущество Аракчеева. А этот показывал вид весьма довольный; он, кажется, полагал, что не одна армия, но наконец и весь флот попался в его железные лапы. Так все по крайней мере думали, и бедные моряки чрезвычайно опустили было голову.

Посредством всех этих перемещений, по примеру Англии, возобновлен был почти весь кабинет, что также было по вкусу Императора. И мне приходится в третий раз изображать лица новых министров[123].

Военным назначен главнокомандующий Финляндскою армиею Барклай-де-Толли. Он был немец, а никто из русских не позволил себе тогда поднять голоса против его назначения. Высокая добродетель, высокий ум самих врагов своих заставляют невольно уважать себя. Происхождением из Шотландии, сын ревельского купца и бургомистра, женатый на дворянке Смиттен, Барклай, казалось, не принадлежал ни к какой нации, ни к какому сословию: он принадлежал только к чрезмерно-ограниченному в мире разряду мудрецов и героев. Оставив начальство на две трети уменьшенной армии своей, под именем корпуса, генерал-лейтенанту Штейнгелю, прибыл он в Петербург в половине января. С первых минут показал он твердость и умеренность. Он не согласился подчинить себя Аракчееву (что Государь уже предвидел), потребовал власти равной той, которою предместник его пользовался, и в тоже время действиями своими доказывал, что не употребит ее во зло.

Известный лично Государю, сенатор Иван Иванович Дмитриев был призван из Москвы, чтобы на место Лопухина быть министром юстиции. Это был первый пример тайного советника, поступающего прямо в министры. Кажется, нет сомнения, что Сперанский, перепутывая чины и места, думал уже об уничтожении первых. Зная Дмитриева, как отличного поэта, вспоминая Державина, полагая, что несовершенное знание дел подчинит ему его, он не противился выбору Царя, мысленно сделанному во время недавнего посещения Москвы. Странное дело, что Александр не любил стихов, презирал ими даже, а высоко ценил поэтов. Он полагал, что стихи не что иначе, как блестящие шалости, мотовство богатого ума, сокровища свои попусту расточающего. Во всяком поэте видел он искусного правителя, судью, которого стоит только поставить на истинный путь, ему природой указанный, с которого сила воображения своротила его, и тогда от него более чем от других государство может ожидать пользы. Всё польза да польза, а какая польза без наслаждений вкуса, ума и сердца! Как не знал Александр, что не стихи — поэзия, а любовь, которую в молодости он так сильно ощущал, слава, которою он был очарован, религиозные чувства, которым он так искренно предавался, наконец, все благородные страсти, кои тем сильнее волновали грудь его, чем более он старался скрывать их, желая всегда казаться только мудрым и хладнокровным.

Когда, при вступлении на престол, Павел наследника своего сделал шефом Семеновского полка, Дмитриев был в нём капитаном. Мужественная красота его поразила юношу; остроумие его забавляло и пленяло однополчан, тогда как в тоже время какая-то природная важность в присутствии его удерживала лишние порывы их веселости: они почтительно наслаждались им. Из офицеров тогдашней гвардии немногие отличались образованностью; за то все они, почти без изъятия, подобно Дмитриеву, гордились известностью, древностью благородных своих имен. В самом же Дмитриеве (пусть ныне назовут это предрассудком) старинный дворянин был еще чувствительнее, чем поэт и офицер. Оттого товарищи еще более любили его, в этом только почитали себя ему равными, во всём же прочем признавали его первенство между собою. По какому-то недоразумению схвачен был он (разумеется при Павле) и как преступник посажен в крепость. Не прошло суток, как истина открылась, и он призван в кабинет Царя, куда явился с покорностью подданства и смелостью невинности. Павел восхитился им и, по обыкновению своему, переходя из одной крайности в другую, из гвардии капитанов произвел его прямо в обер-прокуроры Сената, с определением на первую могущую открыться вакансию. Вот в каких обстоятельствах узнал его Александр и после того всегда сохранял о нём высокое мнение.

Как стихотворец, будет всегда занимать он на русском Парнасе замечательное место. До него светские люди и женщины не читали русских стихов или, читая, не понимали их. Не было середины: с одной стороны Ломоносов и Державин, с другой Майков и Барков, или восторженное, превыспренное, или площадное и непотребное, ода Бог или Елисей. Скажут конечно, что Княжнин прежде его написал в стихах две хорошие комедии —Хвастун и Чудаки; да разве в них есть разговорный язык хорошего общества? Доказав Ермаком и Освобождением Москвы всё, что в лирическом роде он в состоянии сделать, не от бессилия перешел он к другому, на первый взгляд более легкому роду. Его Модную Жену, Воздушные Замки и даже множество песенок начали дамы знать наизусть. С недосягаемых для публики высот свел он Музу свою и во всей красе поставил ее гораздо выше гниющего болота, где воспевали Панкратий Сумароков и ему подобные: одним словом, он представил ее в гостиных. То, что предпринял он в стихах, сделал в прозе земляк его, друг и брат о Аполлоне, Карамзин, и долго оба они сияли Москве, как созвездие Кастора и Полукса.

Государь не ошибся, избрав министром поэта Дмитриева; но только не поэта, а коренного русского человека по отцу и по матери. Эти люди, исключая особого какого-нибудь дара, всегда имеют еще врожденные способности ко всему. Оттого часто мы видим у себя моряков, которые, не покидая морской службы, хорошо выучиваются фронтовой, гусаров, которые делаются инженерами; оттого, когда нужда потребовала, видели мы канцелярских, бросающих перо, хватающихся за ружье и саблю и славно владеющих ими против неприятеля. Оттого не должны мы слишком строго осуждать помещиков, твердо в том уверенных, которые, не справляясь со склонностями крепостных своих мальчиков, без разбора, по прихоти отдают их учиться ремеслам: если не все выходят из них мастера, то, по крайней мере, хорошие работники. Русские отличаются этою сметливостью не только от других народов, но и ото всех славянских племен. Дмитриев, который, может быть, никогда не думал о судебной части, должен был заняться ею, вследствие счастливого каприза императора Павла. С его необыкновенным умом, с его любовью к справедливости, ему не трудно было с сею частью скоро ознакомиться, и русское правосудие сделало в нём важное приобретение. Но оно отвлекало его от любимых его стихотворных занятий, коим надеялся он посвятить всю жизнь, и несколько лет провел он в отставке. Желая уму его дать более солидную пищу, Александр сделал его сперва сенатором, а вскоре потом министром. Тогда не был я столь счастлив, чтобы лично с ним познакомиться (это случилось гораздо позже), но как все короткие приятели мои пользовались его благосклонностью, которую впоследствии и на меня простер он, то и тогда я уже знал характер его, как будто век с ним жил. Как во всяком необыкновенном человеке, было в нём много противоположностей: в нём всё было размерено, чинно, опрятно, даже чопорно, как в немце; все же привычки, вкусы его были совершенно русского барина; квас, пироги, паче всего малина со сливками были его наслаждением. Любил он также и шутов, но в них посвящал обыкновенно чванных стихоплетов. Многие почитали его эгоистом[124], потому что он был холост и казался холоден. Любил он немногих, за то любил их горячо; прочим всегда желал он добра; чего требовать более от человеческого сердца? Крупные и мелкие московские литераторы всегда составляли его семью, общество и свиту; в молодости и в зрелых летах был он их коноводом, в старости патриархом их. Человека, не имеющего никаких слабостей, мне кажется любить нельзя, можно ему только что дивиться; Дмитриев, с прекрасными свойствами истинных поэтов, имел некоторые из их слабостей: в нём была чрезвычайная раздражительность и маленькое тщеславие. С этою приправой, самая важность его, серьёзный вид делались привлекательны.

Министром народного просвещения назначен был граф Алексей Кирилович Разумовский, попечитель Московского университета. Он также посещению Москвы Государем был обязан за его выбор. Все сыновья добродушного, ко всем радушного Кирила Григорьевича были не в него спесивы и не доступны. А казалось бы ему скорее можно было в молодости зазнаться при быстром переходе от состояния пастуха к званию гетмана Малороссии, от нищеты к несметному богатству. Все они воспитаны были за границей, начинены французскою литературой, облечены в иностранные формы и почитали себя русскими Монморанси. Трое из них были просто любезные при Дворе и несносные вне его аристократы; один Андрей был известным дипломатом, а двое, Григорий и Алексей, предались наукам, первый минералогии, последний ботанике. Может быть, Линней и был бы хорошим министром просвещения, но между ученым и только что любителем науки великая разница. Из познаний своих делал граф Алексей Разумовский тоже употребление, что и из богатства: он наслаждался ими один, без малейшего удовольствия, без всякой пользы для других. В подмосковном великолепном поместье своем Горенках, среди царской роскоши, заперся он один с своими растениями. Тогда всё почиталось великою ученостью; от любезных ему теплиц оторвали его, чтобы поручить ему рассадники наук: казалось, право, что русское юношество считали принадлежащим к царству прозябаемых. Еще раз должно сказать, что все эти баричи, при Екатерине и после неё, на французский знатный манер воспитанные, в делах были ни к чему не годны, следственно с властью и вредны; и к сотням доказательств того принадлежит Разумовский. Никакой памяти не оставил он по себе в министерстве. Он имел одну только беззаконную славу быть отцом Перовских.

Если трое названных мною новых министров были выписные, из армии, из Москвы, то четвертый был Петербургский, доморощенный, при Дворе откормленный, Дмитрий Александрович Гурьев. При первом учреждении министерств умел он как-то припутаться к партии Новосильцовых, Кочубеев, Чарторыйских и попал в товарищи министра финансов. В тоже время управлял он Кабинетом его величества, то есть карманными его деньгами. Когда в 1805 году Трощинский вышел в отставку, сделан был он сверх того министром уделов; уделы, как известно, почитаются министерством за уряд и в отношении к другим тоже самое, что Марокская империя к империи Австрийской или Российской.

После кончины графа Васильева надеялся он быть его преемником; но всем известная, высокая, огромная его неспособность до того не допустила. Голубцова сделали управляющим министерством; а Гурьеву, старее его чином, нельзя было оставаться его товарищем. С тех пор не переставал он думать об этом министерстве и тайно интриговать о получении его. Осторожность, робость и вместе с тем самостоятельность Голубцова не могли нравиться Сперанскому: он почитал его человеком завязшим в старинной, изъезженной колее. Он всё страшился чрезвычайных займов. Бессмысленный! Разве, разве не знал он, что Англия богатеет, благоденствует в неоплатных долгах: этого рода блаженство желал Сперанский доставить России. В учреждении Совета так было всё устроено, что он мог любое министерство или из него любую часть забирать к себе в руки; при тогдашних обстоятельствах финансовая начинала почитаться важнейшею, а от Голубцова не мог он ожидать совершенной покорности. Он даже не хотел ему дать места в новом своем Совете и в указе о его увольнении ни слова не упомянул о его просьбе. После того Гурьев оставался только именем министр финансов; настоящим не переставал быть Сперанский до самого падения своего, не входя впрочем ни в какие внутренние по канцеляриям распоряжения.

Другой раз встречаюсь я с этим Гурьевым, одним из долговечнейших наших министров и всё как будто избегаю входить на счет его особы и управления в какие-либо подробности. Признаюсь, предмет не самый приятный; но так и быть, начну ab ovo, с яйца, из которого он вылупился. Если верить словам одного старинного рассказчика, бывшего при дворе Екатерины, не покидавшего Петербурга, знающего настоящих отцов многих из нынешних пожилых уже людей, яйцо это было не орлиное. Большие баре в старину любили камердинеров своих, домоправителей, управителей выводить в чины; они гордились этим, они даже смотрели равнодушно, иные даже с удовольствием, как, распоряжаясь их имениями, эти люди наживали собственные; в моей молодости это я еще помню. Один из сих управителей, отец Гурьева, был чрезвычайно любим своим господином, которого рассказчик мой[125] назвать мне не умел, но говорил как о деле в его время всем известном. Не только отпустил он его на волю, не только доставил ему штаб-офицерский чин, но малолетнего его сына позволил воспитывать с собственными детьми. Когда мальчик вырос, отец его имел уже хорошее состояние и мог, записав его в артиллерию, дать ему приличное содержание. Гурьев никогда не был ни хорош, ни умен; только в те поры был он молод, свеж, дюж, бел и румян, вместе с тем чрезвычайно искателен и угодителен; ему хотелось во что бы ни стало попасть в люди, и слепое счастье услышало мольбы его. Он случайно познакомился с одним молодым, женоподобным миллионером, графом Павлом Мартыновичем Скавронским, внуком родного брата Екатерины I, отправлявшимся за границу. Гурьев умел ему полюбиться, даже овладеть им, и более трех лет странствовал с ним по Европе. Этот молодой Скавронский, как говорят, был великий чудак: никакая земля не нравилась ему, кроме Италии, всему предпочитал он музыку, сам сочинял какую-то ералаш, давал концерты, и слуги его не иначе имели дозволение говорить с ним как речитативами, как нараспев. Вероятно и Гурьев из угождения принужден был иногда петь с ним дуэты. Когда Скавронской воротился в Петербург, все молодые знатные девицы стали искать его руки, а он о женитьбе и слышать не хотел. Наконец, сам князь Потемкин пожелал выдать за него племянницу свою Энгельгардт, сестру графини Браницкой и княгини Голицыной. Один только Гурьев мог этим делом поладить, но он торговался и требовал по тогдашнему невозможного: он хотел быть камер-юнкером. Всякого другого, но только не Потемкина, это бы остановило; и так сей брак стараниями его состоялся. Не только получил он камер-юнкерство, но сверх того от Скавронского три тысячи душ в знак памяти и верной дружбы. Молодость, иностранная образованность, придворный чин, богатство, всё это позволяло думать ему о выгодной партии, только новость его имени всё еще мешала ему получить право гражданства в аристократическом мире; он скоро приобрел их, женившись на графине Прасковье Николаевне Салтыковой, тридцатилетней девке, уродливой и злой, на которой никто не хотел жениться, несмотря на её три тысячи душ.

Гурьев не даром путешествовал за границей: он там усовершенствовал себя по части гастрономической. У него в этом роде был действительно гений изобретательный и, кажется, есть паштеты, есть котлеты, которые носят его имя. Он давал обеды знатным, новым родным своим, я только им одним; дом его стал почитаться одним из лучших, и сам он попал в число первых патрициев Петрополя.

Восшествие Гурьева на знатность можно почитать пагубной для неё эпохой. Двор Екатерины и Павла, заимствовавший тон и манеры у Версальского, наследовал ему после его падения и рассеяния его представителей, сделался убежищем вкуса и пристойности и начинал служить образцом другим дворам европейским. Мужчины и женщины старались в нём отличаться вежливостью; непринужденно отделяясь от толпы, они приветливо ей улыбались: чем знатнее кто считал себя, тем учтивее был он с теми, кого почитал себя ниже. Восходящие из ничтожества спешили им уподобляться, чтобы сравниться с ними, и подражание начинало распространяться по провинциям, к чему русское добродушие много способствовало. Революция породила борьбу демократии с высшим дворянством во Франции и, может быть, некоторым образом в соседственных с нею землях; мы же оставались вне её действия. Происшествия заставили в Европе настоящих аристократов принять вид неприязненный против притязаний низших классов: им нужно было надменностью осадить заносчивость людей среднего состояния. В России никто не думал оспаривать прав знатности, сколь впрочем они ни были мнимы и ни на чём не основаны: уважали её возвышение, любили её приветливость. Но всё европейское, рано или поздно или невпопад, непременно должно к нам перейти. Кочубей был первый, который берег улыбки для равносильных ему при Дворе, для приближенных своих, необходимых ему по делам службы и по денежным делам его: всех прочих встречало его надменное, угрюмое чело, скупость слов и убийственный холод. Не говоря о давно прошедшем при Анне и Елизавете, в новейшее время он первый начал входить в постыдные для министра спекуляции.

Но обхождение его можно было назвать ласкою в сравнении с дурацкою напыщенностью Гурьева. Если б посредством родственных и других связей заранее не водворился бы он в так называемом высшем кругу, если б по достижении министерства переменил бы он обращение с людьми, его составляющими, то неизбежно постигнуло бы его название … Сего не случилось, ибо в возвышении его русская знать видела торжество своей касты. Семейства обоих, Кочубея и Гурьева, подражая им, сделались в обществе нестерпимы и наглы со всеми, коих не признавали своими, то есть (чин, титул и древность рода в сторону) со всеми, коих богатство и кредит при Дворе были незначительны. Мало-помалу, умножая число своих приверженцев, семейство Гурьевых похитило законодательство и полицию гостиных. Может быть, пример вечно образцовой для нас Франции также действовал тогда: там один только Талейран умел еще быть учтивым; новые же герцоги, маршалы, министры, префекты, равно как и супруги их, все вылезшие из харчевен, конюшен, кабаков, верно не хуже Гурьевых умели подавлять своею спесью. Министерство Внутренних Дел при Кочубее было так обширно, что в нём самом видели первого министра; после того Министерство Финансов при Гурьеве почиталось выше других; наконец, зять этого Гурьева долго управлял и до сих пор управляет Министерством Иностранных Дел; и как бы прежде ни хвалилась Петербургская аристократия своею независимостью от милостей Двора, официальная сила сих трех человек имела на состав её решительное влияние. Все трое известны были алчностью к прибыли, и по всей справедливости можно почитать их у нас основателями явного поклонения златому тельцу, столь пагубного для нашей чести и нравственности.

Трое только из прежних министров сохранили свои портфели: Румянцев, Чичагов и Куракин; последний не на долго. Сперанский, как все гордые и подлые души, для коих благодарность — бремя и скука, не знал, как совершенно отделаться от первого своего патрона и искал только удобного случая его выпроводить; он скоро представился. Дочь императора Австрийского, эрцгерцогиня Мария Луиза, была, как известно, залогом последнего мира его с Наполеоном. Всемирный этот владыка хотел, чтоб и семейные его происшествия были ознаменованы печатью побед и торжества. Подвластные ему короли и королевы должны были лично присутствовать при его бракосочетании; союзные же государи, коих число было не велико, почитали необходимостью отправить вместо себя знатнейших сановников своих, чтобы быть свидетелями сего великого происшествия. Зная, как все Куракины более или менее заражены тщеславием, Сперанский уверен был, что князь Алексей Борисович не откажется от таковой чести и присоветовал Государю предложить ему сию поездку, в надежде воспользоваться его отсутствием, чтобы, как говорится, доконать его. В марте отправился он на свадьбу в Париж, где старший брат его, князь Александр Борисович, переведенный из Вены, находился чрезвычайным послом. По отъезде его, Министерство Внутренних Дел поручено товарищу его Козодавлеву.

По окончании маневров, более чем военных действий, против Австрии в Галиции, по заключении мира с Швецией, всё внимание обратилось на войну с турками. С 1806 года Молдавия и Валахия по Дунай заняты были Михельсоном, который в следующем году умер. Осьмидесятилетний, полумертвый фельдмаршал князь Прозоровский, заступивший его место, более двух лет мирно управлял княжествами и спокойно начальствовал неподвижною армией. Церемонились с ним, не хотели обидеть его, не решались отозвать, а между тем желали расшевелить старика и оживить гаснущую войну. Для того выдумали послать к нему в помощь знаменитого воина, князя Багратиона, который к концу лета 1809 года действительно успел усадить его на коня и перетащить за Дунай. Бранным шумом и движением гальванизированный труп Прозоровского на несколько дней как будто ожил; но это была последняя вспышка догорающей лампы: одним утром нашли его в палатке заснувшего вечным сном. Багратион не принял начальства над армией, которое и без того уже имел, а получил только звание главнокомандующего. Войска было у него не слишком много; однако же, в продолжении осени успел он без всякого кровопролития взять две важные крепости, Браилов и Измаил, а за Дунаем, без главного дела, во всех частных встречах турки были разбиты и прогнаны.

Война с Швецией приучила Петербург к быстрым успехам, и потому действия Багратиона казались весьма неудовлетворительными. «Вот диковинка, что перешел Дунай; лет пятьдесят тому назад можно было этому дивиться, а теперь никого не польстит название Задунайского; нет, брат, ступай за Балканы». Так рассуждали в Английском клубе. В Петербурге неслужащих весьма мало, а праздных людей чрезвычайно много; все те, которые имели претензии на просвещение, старались быть членами этого клуба, чтобы поврать о политике. Не имея понятия ни о трудах, ни об опасностях, ареопаг сей, упиваясь Шампанским, произносил строгие приговоры генералам; к сожалению, находили они отголоски в обществах. «Сражаться с просвещенными Шведами, кажется, труднее, находили они, чем с варварами, не знающими ни дисциплины, ни тактики. Впрочем, этот Багратион и сам невежда, который знает войну только по практике». Между тем и Аракчеев, который мыслил видно не более их, также гневался на него за медленность и начинал уже ссориться. Багратион стал просить об увольнении, не зная еще, что сам Аракчеев получил его. Государь, общее мнение и новый министр Барклай прочили его место графу Каменскому, и потому никаких, может быть тайно ожидаемых им, препятствий к исполнению его вынужденной просьбы не встретилось.

Назначение Каменского главнокомандующим Молдавскою армией всех обрадовало: все любили его, все уважали, всем известны были его воинские таланты; никто не знал его болезненного состояния. Союз с Наполеоном всё еще продолжался, но ясно можно было видеть, что разрыв замедляется единственно жестокими затруднениями, им встречаемыми на Гишпанском полуострове: Гишпанская война, как шпанская муха, оттягивала от нас бедствия. Пока он не успел еще управиться с великодушными, храбрыми кастиланами и арагонцами, надобно было стараться нам кончить все наши расчеты с соседями и блестящим образом, если можно взятием Константинополя, заключить войну нашу с турками. Усиленная всеми войсками, находившимися в Галиции, предводительствуемая Каменским, чего, казалось, не могла совершить Молдавская армия?

В первых числах февраля, благословляемый всею Россией, Каменский отправился в Букарешт. С ним поехал один молодой человек, о котором много и довольно часто говорил я в сих Записках, но о коем давно уже не упоминал. Возвратившись осенью 1808 года в Петербург, я не нашел в нём Блудова. Занимаясь, наконец, деятельно, при товарище министра иностранных дел графе Салтыкове, во время отсутствия Румянцева управлявшем министерством, еще более уважающем его, чем любящем, отправлен был он с Андреевскою лентой к брату Наполеона, голландскому королю Людовику. Молодой корсиканец, от искреннего сердца сделавшись голландцем, как все новые соотечественники его, полюбил Россию; как они, гордился он славою Сардама, которая навсегда связала их с нами, но которою, как мне кажется, мы не слишком должны гордиться. Молодой человек был отменно хорошо принят при молодом дворе, не совсем еще устроенном, и сам король вручил ему бриллиантовый знак вновь учрежденного им Ордена Союза. Через несколько месяцев возвратившись, нашел он, что при Румянцеве сам Салтыков мало имеет занятий, и он опять остался без дела.

Покойная мать его, почти всегда хворая, жила уединенно в Москве, в соседстве и тесной дружбе с статс-дамою графинею Каменской, женою фельдмаршала и матерью главнокомандующего, которая также семейную жизнь предпочитала светской: редко можно было видеть двух сестер столь нежно любящих друг друга. Перед коронацией Александра приехал из Петербурга к графине Каменской родной дядя её, князь Андрей Николаевич Щербатов с женою и дочерью и остановился у неё. Молодая княжна Анна Андреевна Щербатова примечательна была нежными чертами лица, и при Дворе, где она находилась фрейлиной, многие находили в ней сходство с императрицею Елизаветою Алексеевной; одни давали ей преимущество, другие императрице. Присутствие Петербургской девицы оживило однообразие графини Каменской. Не трудно было княжне Щербатовой, с прелестями, которые она еще имела, с ангельскою кротостью, которою всегда отличалась, с знанием приличий большего света, вскружить голову пятнадцати или шестнадцатилетнему кипучему мальчику, не знакомому еще со светским и женским кокетством, совершенно невинному, но в котором от силы воображения страсти успели уже созреть. Она пленила его, хотя никак о том не думала и несколькими годами была его старее. Эта страсть в следующем году привлекла его в Петербург. За нее должен благодарить он Небо: она истребила в нём все порочные побуждения, жар души его направила к добру и чести. Как можно было почти ребенку помышлять о женитьбе? Долго оставалась она для него только кумиром добродетели, источником чистейших помышлений и чувствований. Исключая несовершеннолетие его, к брачному с нею союзу представлялись еще другие препятствия. Княгиня Щербатова, женщина известная своею набожностью, строгими правилами, примерною преданностью и верностью супругу, (тридцатью годами её старее), гордясь его знатностью и своими добродетелями, была сурова и надменна. Многим молодым людям достойным её дочери отказывала она уже в руке её; чего же можно было ожидать малочиновному дворянчику, у которого, правда, была родословная длиною в восемь столетий, наполненная именами бояр и воевод, но что это значит в России? Под словом знатность разумеется в ней совсем новая или, по крайней мере, подновленная знаменитость. Время и постоянство одолевают всё: графиня Каменская, принявшая на себя все обязанности умершей матери Блудова, вступилась в это дело, и гордая княгиня изъявила, наконец, свое согласие. Для доставления скорейшего повышений будущему родственнику, Каменский назначил его правителем своей заграничной канцелярии, что было очень важно для надворного советника, которому не было двадцати пяти лет от роду.