Путешествие за границу.
Еще в конце марта уступил я даровую, казенную квартиру мою помощнику моему Нодену. За высокую для него цену, с семейством, жил он дотоле в наемной. И так, слава Богу, при этом случае удалось и мне кому-нибудь сделать одолжение. Я переселился к Блудову, в тот самый верхний этаж купленного им потом каменного дома на Невском проспекте, где за одиннадцать лет перед тем жил я так печально с сестрой Алексеевой. Вскоре приехал из Москвы и Петр Иванович Полетика и, пользуясь также гостеприимством хозяина моего, поселился со мной рядом. У всех у нас апрель прошел в сборах к отъезду.
Наконец, 27-го числа началось второе мое большое и любопытное путешествие. Так же как и при описании первого буду я говорить единственно о тех предметах, которые меня занимали, которые во мне возбуждали внимание. Ныне размножилась порода туристов; из самых отдаленных степных губерний наших, провинциалы так и валят в чужие края, и поездка за границу сделалась столь обыкновенным делом, скажу даже столь пошлым, что бывало в старину поездка из Москвы к Троице или в Ростов почиталась гораздо важнее. Следственно соотечественникам рассказывать подробно о том, что они все видели, а потомству о том, что оно, вероятно, увидит, почитаю занятием совсем излишним.
В день выезда нашего погода была самая благоприятная, и я довольно радостно отправился в путь. Так стояла она и следующие дни; несмотря на то, множество затруднений и неприятностей должны мы были сначала встретить. Отобедав в Петербурге, до Стрельны по гладкой дороге доехали мы довольно шибко; на дворе было уже не рано, мы переменили лошадей и намерены были ехать часть ночи. Шести верст не доезжая до станции Кипени, подле Ропши, подымаясь на небольшую гору, нашли мы ужасные сугробы снега, которые не успели еще стаять. В это время совершенно смерклось. Нельзя себе представить мучительнее езды в летнем экипаже по глубокому полурастаявшему снегу, в котором каждое колесо пробивает новую волею. Положение бедной Анны Андреевны было ужасное: она сидела с малыми детьми и женщинами в большой, тяжелой четвероместной карете и каждую минуту видела опасность быть опрокинутою и расшибиться вместе с ними. С мужем её следовали мы в открытой коляске и также не весьма веселым образом качались со стороны на сторону; пешком идти было тоже невозможно, ибо на каждом шагу надобно было проваливаться. Не менее трех часов подвергнуты мы были этой пытке, и шаг за шагом, уже за полночь узрели мы, как обетованную землю, красивый, чистый и хорошо прибранный станционный дом Кипени.
Мы спокойно переночевали и думали, что тут конец страданиям нашим. На следующее утро яркое солнце осветило перед нами ужасную картину: на необозримом пространстве глубокий снег покрывал землю и ослепительно отражал лучи его. Нам объявили, что придется нам, по крайней мере, семьдесят верст бороться с ним. Для Блудова с семейством сыскали пару саней, женщины поместились в коляске, а я поселился один в опустевшей карете и ехал в ней, как в ладье по бурным волнам. Таким образом во всё утро проехали мы одну станцию и в обеденное время, достигнув Каскова, расположились в нём немного отдохнуть. По глупой моей тогда привычке французить и каламбурить, назвал я эту станцию casse-cou; Блудов был в дурном расположении духа и наморщился. Однако же, чтобы не захватить ночи, должны мы были отправиться далее. Непонятно, откуда взялось такое великое количество снегу; вероятно зимой со всей России нанесло его на сей несчастный пункт. А воздух, между тем, был чист и усладителен; смешение солнечного жара со студеными испарениями земли производило приятную прохладу. Выехавший через неделю после нас из Петербурга и обогнавший нас в Пруссии, Полетика сказывал, что на этом пути не встретил и следов снега. После обеда с трудом могли мы сделать еще одну станцию до Чирковиц. Тут, при въезде в селение, не избегнул я целый день грозившей мне судьбины: карета упала на бок; какие-то ларчики, детские игрушки полетели у меня мимо лица, мимо глаз, ничего не повредив, и вся беда кончилась для меня небольшим испугом и великим затруднением вылезти из опрокинутой кареты. Я вхожу в подробное описание неприятностей этого путешествия, потому что я испытал их один раз, а другому может быть, никогда не удастся.
На другой день, 29-го числа, вздохнув, отправились мы далее. Мы повстречались с одним весьма малоизвестным, хота и превосходительным дипломатом, Крейдеманом, который возвращался из-за границы и проваливаясь шел пешком за своей коляской. С трудом могли мы разъехаться и поменялись известиями о дороге. Он обрадовал нас, сказав, что в двух или трех верстах не найдем мы более снегу; а мы принуждены были объявить ему, что он вступает только в снежную пустыню. И действительно, скоро стали показываться большие потоки воды, потом грязь, а подъезжая к Ополью, нашли совсем сухую дорогу. Берег! берег! и на нём в умножение удовольствия нашего встретила нас веселая услужливая немка-трактирщица, которая славно нас накормила и дешево взяла за обед. Не замешкавшись пустились мы вперед; в Ямбурге только что переменили лошадей и оттуда как бы мигом прискакали в Нарву. Дорога, кажется, была мне знакомая, в третий раз проезжал я тут, но ничего не узнавал на ней кроме красивых почтовых домов. Почувствовав необычайную усталость, особенно женский пол между нами, решились мы остаток дня провести в Нарве, и из этого города для меня было настоящее начало нашего путешествия.
Мы въехали в Эстляндию, печальную страну, где родился отец мой, где природа и люди равно жестоки к обитающей ее несчастной чуди, где последние завоеватели не могут или не хотят защитить жителей от угнетений прежних завоевателей. Вместо селений везде разбросанные мызы, везде бедность, неопрятность и недовольные лица; кой-где покажется кирхшпиль, деревянная кирка с пасторатским строением. Взамен врожденной смелости, природного смысла и телесных сил, коими Бог одарил русских соседей их, бедным чухонцам послал он христианскую веру, которая, и в обнаженном лютеранами виде своем, служит им утешением и дает надежду на лучший мир, где будут они равны немилосердным баронам своим. Они все грамотные, не так как наши православные мужички, которые знают одни лишь церковные обряды и их только исполняют. Что бы ни говорили, а эдак мне кажется лучше. Со сжатым трудами и, по лениво обращающейся крови, тупым воображением маймистов, они не умствуют; но у нас, с распространением грамотности, или родится безверие, безнравственность, или размножатся расколы. Нужно только улучшить состояние священников и быть строже, осмотрительнее в их выборе, дабы глас Божий из уст сих пастырей внятно гремел между нашими бойкими баранами и вел их к благой цели. Вот меня куда занесло!
С дамами и детьми ехать скоро невозможно. Проехав Вайвару, Йеве, места мне знакомые и на деле, и по слуху, сделав не более семидесяти верст, остановились мы ночевать в Клейн-Пунгерне. На другой день, 1-го мая, подле станции Ненналь увидел я в первый раз отчизну снетков, Чудское озеро. Громадные льдины были еще прибиты к берегам его, и от них несло не совсем приятною свежестью, а само озеро, отражая голубое небо, было красиво и чисто как стекло. Сделав сто верст в этот день, не доезжая Дерпта, на последней к нему станции Игафере, ночевали мы не весьма покойно. Со званием комиссара, то есть по нашему, станционного смотрителя, находился тут один молодой еще студент, которого, помню, звали Крейцберг. Он угощал близко от нас приехавших из Дерпта товарищей; они курили, пили пиво, пели песни, одним словом предавались немецкой швермерей. Хотя мы были очень далеко еще от Германии, но всё ее уже возвещало.
Рано поутру 2 мая, приехали мы в Дерпт и остановились в деревянном одноэтажном, чистеньком доме, который, кажется, назывался гостиница Аланд. Связи с Жуковским не только сближают друзей его, но как будто роднят их между собою. В Дерпте находилась часть семейства, в котором был он воспитан. Александру Федоровичу Воейкову, женатому на меньшой Протасовой, пришла охота сделаться профессором русской литературы в Дерптском университете. Там посетила его теща с старшею дочерью, и он нашел средство просватать последнюю за профессора медицины Мойера; сам же, видя, что преподаваемою им наукой молодые немцы не хотят заниматься, вскоре уехал обратно в Петербург. Как странен этот брак должен был казаться в Орловской губернии, откуда Протасовы приехали: дворянская спесь русской барышне прежде никак бы не дозволила выйти за профессора, за доктора. Конечно, это предрассудки старины, но я тогда разделял их и, полно, не разделяю ли еще и поныне? По заочности давно уже будучи знакомы, не помню, кто из нас кого посетил первый, только помню, что в этот же день обедал уже я у г. Мойера с его женой и тещей, Катериной Афанасьевной, что подавали всё немецкое кушанье и что я, за три дня до того тонувший в снегу, сидел за столом в садике под распускающимися липами in’s grüne. После обеда повел нас г. Мойер осматривать город. Под именем Юрьева-Ливонского построенный русскими, которые нигде для частного употребления кроме деревянных домов не ставили, поблизости к границе, вероятно, часто разоряемый войною, он, подобно укрепленной Нарве, не сохранил вида древности, Единственный остаток её, католическая со борная церковь, в которую входили мы, обращена уже была в университетскую библиотеку. Провели мы вечер и ужинали у тех же Мойеров. Тут случилась одна гостья, учтивая немка, которая, желая потешить меня, сказала мне, что и она была в России. «Мне кажется, вы и теперь в ней», отвечал я. От этого простого замечания смешалась она и не знала, что сказать.
Я не могу здесь умолчать о впечатлении, которое сделала на меня Марья Андреевна Мойер. Это совсем не любовь; к сему небесному чувству примешивается слишком много земного; к тому же, мимоездом, в продолжении немногих часов влюбиться, мне кажется, смешно и даже невозможно. Она была вовсе не красавица; разбирая черты её, я находил даже, что она более дурна; но во всём существе её, в голосе, во взгляде было нечто неизъяснимо-обворожительное. В её улыбке не было ничего ни радостного, ни грустного, а что-то покорное. С большим умом и сведениями соединяла она необыкновенные скромность и смирение. Начиная с её имени, всё было в ней просто, естественно и в тоже время восхитительно. Других женщин, которые нравятся, кажется, так взял бы да и расцеловал; а находясь с такими как она, в сердечном умилении, всё хочется пасть к ногам их. Ну точно она была как будто не от мира сего. Как не верить воплощению Богочеловека, когда смотришь на сии хрупкие и чистые сосуды? В них только могут западать небесные искры. «Как в один день всё это мог ты рассмотреть?» скажут мне. Я выгодным образом был предупрежден на счет этой женщины; тут поверял я слышанное и нашел в нём не преувеличение, а ослабление истины.
И это совершенство сделалось добычей дюжего немца, правда, доброго, честного и ученого, который всемерно старался сделать ее счастливой; но успевал ли? В этом позволю я себе сомневаться. Смотреть на сей неровный союз было мне нестерпимо; эту кантату, эту элегию никак не умел я приладить к холодной диссертации. Глядя на госпожу Мойер, так рассуждал я сам с собой: «Кто бы не был осчастливлен её рукой? И как ни один из молодых русских дворян не искал её? Впрочем, кто знает, были вероятно какие-нибудь препятствия, и тут кроется, может быть, какой-нибудь трогательный роман». Она недолго после того жила на свете: подобным ей, видно, на краткий срок дается сюда отпуск из места настоящего жительства их.
Расставшись на другой день с Дерптом и Мойерами, дня три ехали мы до Риги; оттого что в иных местах не было лошадей, а в других было много глубокого песку. Мы первую ночь провели в Гульбене, другую в Роопе, и видели небольшие города Валк и Вольмар, которые показались мне замечательны в местах, где нет даже деревень. Примечательно, что в стране, которая более ста лет вновь принадлежит России, начиная от Нарвы совсем уже не пахнет русским духом, что в ней не услышишь русского слова. Никто не думал у нас о введении тут народного языка нашего сколько-нибудь в употребление, тогда как немецкие владельцы, преданные отдаленному и раздробленному отечеству своему, всячески стараются сохранить и распространить язык его между населением, совершенно ему чуждым. Путешествия за границу в старину почитались диковинкой, одни знатные господа позволяли их себе: им удобно и приятно казалось, выехав из Петергофской заставы, находить тотчас преддверие чужих краев. Я могу хорошо судить и смело говорить о том, ибо хотя отнюдь не принадлежал к их сословию, имел однако же многие из их привычек и предрассудков. Должен покаяться в том: мне наскучило разъезжать по России из края в край, и я почувствовал непозволительное удовольствие, когда некоторым образом переступил её границу.
Прибыв в Ригу 5-го числа к вечеру, с трудом могли отыскать плохую квартиру в плохой гостинице, которая однако же называлась отель де-Пари. Не было ни ярмарки, ни дворянского съезда, а во всех трактирах номера были заняты. Так бывало всегда, когда после случалось мне проезжать этот город: содержатели гостиниц всё еще трепещут перед могуществом рыцарей и должны всегда держать про них комнаты в запасе. На другой день пошел я гулять по городу; его узкие улицы и высокие старые дома возбудили бы во мне более любопытства, если бы я не видел Нарвы. Все эти древние города на Западе более или менее между собою схожи; в средние века все они были укреплены: жители окрестных мест, часто разоряемых огнем и мечом, укрывались в них и теснились на небольшом пространстве под защитою каменных стен и рвов, коими были они окружены. Пока я ни пригляделся к ним, они мне очень не нравились: мае всё казалось, что я вижу запачканных стариков в морщинах, которые жмутся и все на один лад и покрой; я вырос и возмужал среди простора Петербурга и русских городов. Мне хотелось видеть что-нибудь примечания достойное, и мне указали на залу Черноголовых или Шварцгейптеров, Рижский Музеум. Я не очень помню, в чём состояли сокровища, тут собранные, исключая сапоги Карла XII[8]. Долго оставаться тут нам было не для чего: мы ни с кем не были знакомы и 7-го числа отправились далее. Накануне это было бы труднее, ибо в этот день только навели плавучий мост через Западную Двину.
Расстояние между двумя столицами Лифляндии и Курляндии так невелико, что одна может почитаться предместьем другой. В несколько часов из Риги приехали мы в Митаву, город уже нового издания, на осмотр которого нужно было посвятить еще несколько часов. Вот что погубило нас: как грозная тень, восстал перед нами умирающий фельдмаршал Барклай и целую неделю заслонял нам дорогу. Только вечером узнали мы, что он находится в Митаве, и что все почтовые лошади взяты под многочисленную свиту его. Настоящим образом не зная в каком состоянии находится здоровье его, мы разочли, что нам лучше пустить его вперед, чтобы не иметь более затруднений в дороге. На другой день выехал он или, лучше сказать, вывезли его не очень рано, и пока сам Блудов, вооруженный казенною подорожной по экстренной надобности, ходил к губернатору за приказанием дать ему лошадей и получил его, пошел я к подъезду фельдмаршала, которого прежде не случалось мне видеть и, стоя в толпе, смотрел, как полумертвого почти выносили его и клали в карету. Ныне не дают людям спокойно умереть дома; тем, кои имеют некоторый достаток, сие не дозволяется: по приказанию медиков (обыкновенно иностранцев), в предсмертных страданиях должны они наперед прокатиться по Европе.
По прежнему отобедав, а по нынешнему позавтракав смотря по часу, в гостинице г. Мореля, в которой ночевали, отправились мы. Накануне, в удовлетворение любопытства своего, ходил я за город посмотреть на замок герцогов Курляндских, не ветхое, даже не старое и совсем не древнее четверостороннее здание без укреплений и башен, без парка и даже без сада, посреди чистого поля, выстроенное не Кетлерами, а Биронами, и доказывающее варварский вкус этого семейства. Туда влекло меня не одно любопытство, но и желание поклониться убежищу Бурбонов, к величию и несчастьям коих я тогда питал еще какое-то священное уважение. В этом дворце помещено было тогда несколько чиновников, а главные комнаты оставались пусты на случай приезда тогдашнего генерал-губернатора маркиза Паулуччи; теперь помещены там все присутственные места. О сохранении исторических памятников у нас немного заботятся. Уходя, сквозь железную решетку заглянул я в подвалы замка, где находятся гробницы последних герцогов.
Одного из них, знаменитого Эрнста Иоанна, не защитила решетка от поругания одной бешеной женщины; этот анекдот стоит, мне кажется, чтобы найти здесь место. При Павле и сначала при Александре, губернаторами в Остзейские провинции определяемы были всё русские. Курляндским был некто Николай Иванович Арсеньев, человек смирный; но жена его, Анна Александровна, урожденная княжна Хованская, была совсем не смирна. Сошедши в подвалы, она велела открыть гроб Бирона и плюнула ему в лицо. Не знаю до какой степени можно осудить это бабье мщение; конечно оно гадко, но тут не было личности, а наследственное чувство ненависти её соотечественников. Она была женщина не злая, но тщеславная и взбалмошная. После представления королеве, супруге Людовика XVIII, она ожидала от неё посещения и, узнав, что она совсем не расположена его сделать, прогневалась. «Чем эта дура так гордится? — сказала она. — Тем что она Бурбонша? Да я сама Хованская». Тут видны безрассудность и невежество, но вместе с тем и народное самолюбие, которое мне не противно.
Отъехав одну только станцию до Доблена, принадлежащего вдове последнего герцога, мы опять должны были остановиться. Молодой комиссар, он же и содержатель гостиницы и управляющий имением герцогини, малый очень учтивый и почтительный, показал нам конюшни, в которых не оставалось ни одной лошади: не к чему было так торопиться. Но по крайней мере приятности места, где мы находились, дали нам возможность терпеливее перенести нашу невзгоду. Почтовый дом, в котором мы весьма удобно поместились, отделен был от развалин древнего замка, хорошо сохранившихся, глубоким оврагом, на дне которого тек ручей или малая речка. Стараниями комиссара, разумеется на деньги владелицы, всё это пространство засажено было деревьями и устроен очень хорошенький английский сад. Для нас тут была весьма приятная прогулка, а для меня особенно занимательно и любопытно было в первый раз видеть настоящие развалины, произведенные не искусством людей, а их забвением и действием времени.
Наш передовой, который не заготовлял нам, а отнимал у нас лошадей, ехал сперва довольно поспешно. Целыми сутками был он у нас впереди, и оттого-то следующие два дня имели мы мало остановок. Мы же всегда ночевали; первую ночь провели в Дрогдене, другую в Рутцау, почти на самой границе. Тут старик комиссар, отставной из военных, мне чрезвычайно полюбился своею веселостью и не существующим уже ныне немецким добродушием. Утехой жизни его была золотая табакерка, которую великая княгиня Мария Павловна в проезд ему пожаловала; нам, как и всем у него останавливающимся, выносил он ее на показ.
Нельзя было не заметить нам великой разницы между двумя соседними провинциями. В Курляндии, которая также населена латышами, народ как будто смышленее, почва земли плодороднее и поля лучше обработаны. Зато она гораздо более онемечена, чем Ливония; там везде еще встречаются финско-латышские названия мест, а тут все они окрещены в немецкий язык. Одним словом, Курляндия, кажется, так и просится в Пруссию; и не знаю, хорошо ли делают, оставляя в ней и поныне весь прежний порядок.
Наконец, 11-го поутру, приехали мы на границу и переехали за нее. Тут в Полангене наша Самогиция выдвигается клинышком. В этом местечке видел я море, но не видал гавани, двенадцать лет спустя найденной тут одним ученым французом, заседающим в палате депутатов. Ни в Полангене на нашей границе, ни в Ниммерзате на прусской не были мы много обеспокоены таможнями. Блудов ехал к должности по воле Русского императора, и оттого потом нигде не подвергались мы жестоким обыскам.
Вот, наконец, я в Мемеле, первый раз в заграничном городе. Хотя мы приехали в него довольно рано, остановясь в так называемом Немецком Доме, я не поспешил насладиться воззрением на него. Боли в ноге с наступлением теплого времени у меня как будто замерли, и я почти забыл о них; но во время проезда через Курляндию сделалось сыро и холодно, и я вновь начал страдать, что вместе с усталостью совсем не располагало меня к прогулкам. Еще солнце не седо, когда, почувствовав облегчение, заснул я богатырским сном и проснулся только следующим утром. Тогда пустился я ходить; но что примечательное можно найти в Мемеле? Прямые улицы, каменные дома порядочные, как у нас, правильно выстроенные. Это как разговор иных людей небогатых идеями, но благовоспитанных, благопристойных: хорошо говорят и ничего не скажут. Я пошел взглянуть на дом, в котором несколько месяцев жида королева, любезная русским сердцам, когда изо всего обширного, хотя разбросанного государства мужа её этот один уголок оставался в его владении.
Река Неман, вытекая из славянской земли, при устье своем образует тут широкий залив. Она дала имя свое этому городу, а сама от кого получила название Мемеля, от немцев ли или самогитов — мне неизвестно. Вдоль по реке сей проехали мы, и вот отчего: неизбежный Барклай выехал из Мемеля только в день нашего приезда; более двух станций в сутки, по слабости своей, он делать не мог. Нас обманули, сказав, что он выбрал кратчайший путь Куриш-Гафом по штранду. Мы бросились в другую сторону и на первой станции, в Прокульсе, узнали свою ошибку; но уже было поздно, делать было нечего как следовать за тем, коего встречи мы так боялись. С ним были жена и сын, адъютанты и медики, и шествие его походило на триумфальное, но вместе с тем и на погребальное. Однако же надобно признаться, что заграничные почты устроены лучше наших: на усталых еще после него конях кое-как добрались мы на ночлег в плохое местечко Шаматкемен.
Места, коими проезжали мы, обитаемы народом, который играл важную роль в истории нашего отечества; ибо самогиты или жмудь, ятвяги и литва всё одно и тоже. Но что это за народ? и откуда взялся он? Я долго полагал, что он смешение готского племени с славянским и финским, но следов их наречений не встречается в особом языке, коим говорит сей народ, а по большей части латинские слова. К тому же в славянах и в финнах никогда не было зверонравия, коим сначала отличались сии дикие выходцы из лесов; впрочем маджары, или венгры, тоже финского происхождения. Должно полагать, что и вся Пруссия некогда населена была Жмудью; многие из древних князей её носили имя Прус. Недолго Литовцы поблистали и погремели в мире. Сперва завоеванная ими обширная православная Русь начала было поглощать их; потом, пристав к католической Польше, они затмились я исчезли в её объятиях. Так будет со всяким государством, которое, не сохраняя своей самоцветности, не старается между покоренными вводить свои нравы, обычаи, законы, язык и веру: завоевания будут его гибелью, оно потонет в них. Польша, несмотря на свои беспорядки, на безрассудность свою, хорошо это понимала и спешила всё окрасить собою. Оттого-то она пережила самое себя, оттого-то находишь ее там, где бы давно ей не должно быть, оттого-то её духом еще полон наш юго-западный край, где, за двести лет тому назад, имя её было проклинаемо. С особенным вниманием смотрел я на самогитов: лица нехороши, но чрезвычайно выразительны.
Проезжая следующим утром по мосту, через Неман, при въезде в Тильзит, взглянул я на место свидания двух императоров, на место, где стоял исторический плот. Тильзит! при имени его обидном теперь не побледнеет росс, сказал Пушкин. И действительно, что нашли мы на почтовом дворе? Французского инвалида, не знаю, как тут оставшегося, который с гордым еще видом оросил милостыню. Пруссаки в это время с нами были отменно услужливы; комиссар советовал нам стараться опередить фельдмаршала, дал свежих, хороших лошадей и записку к соседу своему, комиссару на следующей станции в Остветене, где, по словам его, Барклай должен был остановиться обедать. Моему нетерпению не было границ; вслух пожелал я, чтобы герой наш на дороге умер и чтобы мы проехали по трупу его. Услышав мои преступные желания, Блудов даже вскрикнул от негодования. В Остветене комиссар наморщился, почесал затылок, но видно товарищ его имел над ним большую силу: он тотчас велел нам дать лошадей. Одной мили не доезжая до города Инстербурга, на левой стороне дороги, увидели мы небольшую мызу и на дворе её множество карет. Мы заключили из этого, что верно больной остановился тут отдохнуть.
Мы намерены были до свету выехать из Инстербурга, но возможно ли это с дамами? Пока, одеваясь, мы пили чай, пришли нам сказать, что фельдмаршал в эту ночь, на виденной вами мызе, скончался, и что посланный оттуда приехал заказывать гроб. Меня как по коже подрало: вместо радости почувствовал я угрызение совести, точно как будто желанием своим я уморил его. Однако же карета была у подъезда: мы не римские католики и, пожелав добродетельному еретику царствия небесного, пустились в дорогу. Мы едва могли переводить дух: так скоро переменяли нам лошадей и так прытко везли нас. В карете под княжескою короной изображен был герб Блудова вместе с Щербатовским и, сверх того, выставлена литера В. Поэтому принимали нас за семейство или за свиту князя Барклая. Таплакен, Велау, Тапиау, Погауен, — вот станции или места, через кои вихрем пронеслись мы до Кенигсберга. Я называю их потому, что они у меня были записаны и что дорога сия в Тильзит, замененная другою укороченною, более не существует.
В Кёнигсберге, на небольшой площади подвезли нас в г. Грегори, к Немецкому Дому, Deutsches Haus, в котором приготовлена была квартира для покойного. На площади нашли мы начальствовавшего в городе генерала Штуттергейма со всем штабом, во всей форме и с рапортом в руках. Он очень удивился, когда мы сказали ему, что труд его напрасен и что Барклая более нет. Это было засветло 14 мая.
Не знаю, почему Кёнигсберг почитают прусскою Москвою? Какие священные воспоминания наполняют его? Точно также, как Венгрию, как Ломбардию, как Шлезвиг, немцы почитают Пруссию заграничным своим владением; доныне не входила она еще в состав Германского союза. Да что же она такое? Под предлогом обращения язычников в христианскую веру, Тевтоническим орденом завоеванный приморский край. Не знаю, по какому праву папы и императоры дали рыцарям право владения в нём. Они спокойно в нём господствовали. Напрасно упрекают поляков в том, что будто бы они добровольно и беспечно дали им у себя тут утвердиться: добрые католики, они приняли их сначала как вспомогательное Христово войско, в услугам их готовое, для обуздания во тьме язычества пребывающих, часто непокорных данников их; но скоро, увидя их обман, столетия воевали с ними. С другой стороны, и Литва, вдруг поднявшаяся, угнетенных единокровных возбуждала к восстанию, сильно вступалась за них и помогала им. И нет сомнения, что владычество ордена было бы тут раздавлено, если б у него не было великих богатств в целой Германии, и если б оттуда беспрестанно не приходили к нему на помощь новые рати. Ливонский орден Меченосцев, лет за тридцать прежде того и почти одинаковым образом основавшийся в России, вместе с магистром своим признал над собою власть его, подчинил себя ему, и этот союз обоим был чрезвычайно полезен. Однако же, по временам, погибель грозила обоим; Ягелло, Витовт и еще прежде наш Александр Невский до основания потрясали их могущество. Польша восторжествовала, но тщеславие её довольствовалось званием вассала, которое принял орден; тогда-то, в честь Польского короля, небольшой городок, построенный на Прегеле, назван Королевцем. При Казимире IV преобладание Польши до того умножилось, до того потеснил он рыцарей, что оставил им одну только восточную половину Пруссии, и что из Мариенбурга на Висле, постоянной резиденции великого магистра и главного места управления ордена, они должны были в последней половине XV века перенести его в Королевец, который, кажется, с тех пор начал называться Кёнигсбергом: древность не весьма древняя. Известно, что в начале XVI века лютеранизм нанес смертельный удар воинственно-монашествующим орденам, и что Альберт Бранденбургский, магистр Тевтонического, и Готард Кеттлер — Ливонского, приняв новую веру, объявили себя независимыми герцогами, первый в Пруссии, последний в Курляндии. Тот и другой отреклись от немецкой или Святой Римской империи и поставили себя под покровительство католической Польши. Она в нём не отказала им, ибо в совершенном отделении их от Германии видела их ослабление; к тому же сам король Сигизмунд-Август имел наклонность к протестантизму. Расчёт был плохой: после Альберта Пруссия по наследству досталась маркграфам и курфирстам Бранденбургским, из коих один пожаловал ее королевством, а себя произвел в короли, и кончилось тем, что часть самой Польши сделалась их добычею. Зачем вклеил я тут это краткое историческое начертание? Да так, пришлось к слову.
Первый вечер, проведенный в Кёнигсберге, было мне нехорошо; я почувствовал лихорадку. Не для меня одного послали за доктором; явился англичанин Мотерби, прописал мне что-то успокоительное, и на другое утро был я как встрепанный. Пользуясь лучшим состоянием здоровья и хорошею погодою, пошел я по городу и зашел к Павлу Ивановичу Аверину, управляющему ликвидационною комиссией по заграничным расчётам после войны и оканчивающему тут свои занятия, который накануне был у меня, чтобы удостовериться насчет слухов о кончине Барклая, Он человек с необыкновенными, можно сказать, с несносными странностями, и мне хотелось бы его здесь представить; но говорить о нём нельзя иначе, как пространно, а мне теперь некогда.
В это же утро какой-то немецкий слуга повел меня смотреть достопримечательности; их было немного. Я побывал во дворце или замке и в соборном храме. Первый стоит на высоком месте и имеет четыре фаса или лица, выходящих на улицы, а внутри двор. Одна из сторон, старинная, построена еще великими магистрами, которые тут жили, а ныне помещаются какие-то чиновники и какие-то канцелярии. Другая сторона, гораздо новее, выстроена первым Прусским королем, горбатым Фридериком I. Тут венчался он на престол; разумеется, не миропомазывался, и в точном подражании Реймской церемонии не доставало Сент-Ампули. Тут останавливаются короли, и в несчастное для неё время полтора года прожила тут нынешняя королевская фамилия. Комнаты высоки, просторны и довольно богато прибраны; одна показалась мне замечательною: она оранжевого цвета, по карнизам расписана цепь Черного Орла, а на стенах изображен синий крест его. Из неё вид далеко в поле; говорят, будто Наполеон смотрел тут из окошка, когда ретирующийся арьергард, не знаю, русский или прусский, сражался с его войсками.
Третья сторона, после пристроенная, довольно безобразная, заключает в себе службы, кухни, конюшни и тому подобное. Четвертая вся состоит из одной огромной, нескончаемой залы, называемой Московскою. Пруссаки полагают, что название сие дано ей прихотью королей, тогда как она построена прихотью Русской императрицы. По сходству имен, Елисавете Петровне почудилось, что она имеет неоспоримые нрава на Пруссию; она хотела тут короноваться, и во время Семилетней войны велела для того выстроить эту залу, которая, подобно большому манежу, до сих пор стоит не отделанная; ныне, говорят, устроены в ней гимнастические упражнения. Провожатый мой никак не хотел мне поверить, что русские воздвигли эту залу, когда более двух лет в Пруссии они хозяйничали. Что делать! уже такой обычай у этого кочевого, варварского народа: куда ни придет, в виду неприятеля, под пушечными выстрелами его, везде строит города. Этим только в завоеваниях своих отличается он от Аттил и Тамерланов. В соборной церкви мой проводник повел меня прямо в могиле Канта. «Что за Кант? — сказал я; — я об нём слыхал, но никогда не читал его; покажи-ка мне лучше, где похоронены последние великие магистры». Немец посмотрел на меня с удивлением. Для Германии решительно наступил век философических бредней.
Продолжаю мой дневник. Выехав из Кёнигсберга 16-го числа, мы первый день не сделали даже и одной станции: ибо, не доезжая четверть версты до местечка Бранденбурга, где почтовый двор, мы должны были остановиться. Дышло у кареты переломилось пополам, шагу нельзя было сделать далее, и мы вошли в первый попавшийся домишко, в котором было чистеньких две комнаты. Но рядом с ними продавались пиво и водка, одним словом, это был кабак на берегу моря. Оттуда, к несчастью, с самого утра подул сильный северный ветер, воздух сделался вдруг ужасно холоден, а в жилище нашем некоторые окна были разбиты. Анна Андреевна принуждена была затыкать их подушками, чтобы сколько-нибудь бедных детей защитить от непогоды. Я был в совершенном отчаянии; одна беда дорогой сменяла нам другую, и я начинал думать, что не попаду к удобному времени в место лечения моего. Скуки ради ходил я пешком в местечко и видел барское житье альтмана, который в одно время содержал почту, трактир для проезжих и управлял казенным имением. Около суток нужно было для сделания дышла, и мы на другой день часов в одиннадцать могли отправиться далее.
Дорога, по которой мы ехали, ныне брошена и проложена другая, гораздо короче. Почему назову я станции, которые у меня записаны: Гоппенбрук, Браунсберг, где комиссаром нашли мы безногого офицера с Пур-ле-Меритом на шее, который бранил французов на чём свет стоит, а русских превозносил до небес (чего ныне не услышишь), Мильгаузен, где мы ночевали, потом Прейш-Голланд, Прейш-Марк, городок Ризенбург и наконец Мариенвердер. Дорога была вовсе не занимательна; возили тогда тихо, не так как после возвращения короля из последней поездки в Россию, и расстояние до Берлина казалось нам ужасным.
Мариенвердер, место примечательное, часто упоминаемое в истории Тевтонического ордена, некогда бывшее тоже главным в Пруссии, и стоило бы осмотреть его; но мы приехали в него слишком поздно и выехали из него слишком рано. Мимоездом вид его показался нам приятен, нечто вроде Москвы, смешение красивых, новых домов с древними хорошо сохранившимися зданиями. В это время король чрез Познань предпринимал путешествие, чтобы поклониться Москве, которая всесожжением искупила независимость Европы, навестить там любимейшую дочь и повидаться с другом-союзником. В Мариенвердере нашли мы генерала Борстеля, который ехал куда-то к нему навстречу; он вел себя с нами очень любезно и сказал, что, опережая нас, везде будет заказывать нам лошадей. Ныне никто не поверит, до какой степени пруссаки, по примеру государя своего, были предупредительны с русскими и как охотно они братались с нами.
Переехав широкую Вислу, прибыли мы в незавидный город Нови, который немцы назвали Нейенбургом. Тут начинается Западная Пруссия, то есть всё то, что по первому разделу отхвачено от Польши, и верст на сто тянущийся густой, а местами и дремучий Тухельской лес, Tuchelsche Heide. Тут один лишь высший класс, комиссары, трактирщики говорят по-немецки; прислуга же, почтари, все прочие жители чистым польским языком. Так же как Нови, всем местечкам даны немецкие имена; оставлено только Плохочину, и то с прибавкою слова гросс. На обратном пути мне приятно было встретить тут почти земляков и услышать почти родные звуки, а тогда мне было досадно: мне казалось, что это отделяет меня от Германии, куда я спешил. Время между тем стояло ясное, холодное, несносное, на каждом ночлеге приходилось топить, мрачный лес рождал мрачные мысли; в Тухеле, давшем ему название, сделалось теплее, за то пошел беспрерывный, проливной дождь и сделалось грязно; ничего отрадного не видели мы на всём пути. В городке Конице конец лесу и польскому наречию и начало почтовой дороги, по которой ездят и поныне. Только видно, что всё еще славянская страна, ибо часто встречаются славянские названия мест и деревень, как например Петров[9]. После того есть Рушен-Дорф, коего жители немцы, но предки, говорят, были русские, и я охотно поверил тому, ибо нигде так шибко нас не везли.
Переночевав в Шлоппе, 22-го числа приехали мы рано в Гохцейт. Утро было радостно, как название сей деревни (свадьба); день сиял, солнце грело, а не палило, и на почтовом дворе, в небольшом саду, как родным после разлуки обрадовался я диким каштанам и тополям. Около двадцати лет расставшись с Киевом, где их довольно, жил я всё на Севере и на Северо-востоке, а тут вдруг неожиданно перенесли они меня в счастливое мое ребячество. И потом сколь часто случалось мне, как ребенку, мгновенно забывать продолжительное горе! Здесь же вступали мы в настоящую Германию, в Неймарк, в Новую Мархию Бранденбургскую, которая, впрочем, тоже не иное что как отрезанный ломоть от Померании. Наконец, я начинал прозревать берег. Продолжительные дожди испортили однако же дорогу, и мы не очень поспешно могли ехать по ней. В прекрасной гостинице хорошенького города Ландсберга ночевали мы. На другой день увидели мы Одер, который всегда был и должен бы оставаться естественною границей славянского племени; но далеко, далеко за него простерлось немецкое владычество.
На берегу сей реки стоит Кюстрин. В крепость его тогда не въезжали, а останавливались на почтовом дворе среди обгоревшего во время войны и еще не обстроенного форштата. Пока приготовляли нам тут обед и лошадей, взглянул я в зеркало и испугался себя: я весь оброс бородой. Я спросил цирюльника; а брить меня привели девку; я нашел, что обычай этот хорош, только довольно странен. В первый раз обедал я тут за общим столон и в первый раз увидел вблизи прусских офицеров, коих за ним было множество. Как назвать то, что отличает их от воинов других наций? В русском языке нет для того слова, и на французском недавно приискано старинное outrecuidance. Они говорили мало даже между собою, но каждый из презрительных взглядов их вызывал пощечину. Отчего именно прусские офицеры так нестерпимы в обращении? Оттого что почти все они славянского происхождения, из Померании, из Польши, из Шлезии, из Лузации. Тщеславие, врожденное в славянах, в других землях смягчается их добросердечием, а тут оно облечено и закалено в немецкую грубость. Победы Фридерика их возгордили, победы над ними Наполеона раздражили их. Ничто им, сказал я про себя, и спасибо французам. Народное самолюбие еще более возбуждало во мне досаду. У меня перед глазами была неприступная крепость, осажденная русскими в Семилетнюю войну; я находился в одной мили только от Цорндорфа и в нескольких милях от Кунерсдорфа и Гросс-Егерндорфа, от мест, где русские, под предводительством не совсем искусных генералов, Апраксина и Салтыкова, разбили в прах первейшего полководца своего времени. Названия мест славные, ныне забытые, едва известные русским, я вас вспомнил тут! «Что, подумал я, если бы еще когда-нибудь случилось… ведь наши лучше прежнего отколотили бы их; но увы, не нашему поколению это видеть».
Этот день не попали мы еще в столицу Прусской монархии. Две мили не доезжая Мюнхеберга, где мы ночевали, начиналось шоссе, для меня совершенная невидальщина, ибо в России мы этой роскоши еще не знали. С тех пор, два венценосца, как объятия, начали простирать друг к другу шоссе, стараясь по возможности сократить расстояние, их разделяющее.
При самой благоприятной погоде, по тополевой аллее, как коридором, между двух высоких зеленых стен, 24 мая прибыли мы в Берлин и остановились в Петербургской гостинице, на Липовой улице, Unter den Linden, столь известной всем проезжающим чужестранцам. Странно, что городе, где бываю я летом, в хорошую погоду, все мне нравятся; оттого-то, вероятно, полюбился мне для всех скучный Берлин. Он далеко простирается на Север и на Юг; одна Фридрихсштрассе, пересекающая Липовую улицу, имеет три версты протяжения; но кто кроме жителей знает те кварталы? Тут же, где мы остановились, на малом пространстве сосредоточивается вся жизнь Берлина, который после Петербурга регулярностью своею меня удивить не мог. Липовая аллея, в четыре ряда дерев занимающая середину улицы, но знаю длины имеет ли более полуверсты, а она начинается у большего королевского дворца и оканчивается у Бранденбургских ворот, где застава и выезд из города. По обеим сторонам аллеи находятся все гостиницы, а из середины её чрезвычайно приятный вид на прекрасные ворота, совершенно греческие Пропилеи, с возвышающейся над ними бронзовой Викторией, похищенной французами и опять тут восстановленной. Тотчас за воротами начинается Тиргартен, зверинец или парк, и белизна колонн их еще более виднеется на густой зелени его дерев. Удобство немалое из центра города, через четверть часа, быть на свежем воздухе, среди прохлады прекрасной рощи.
Некоторые починки в карете и необходимость перемыть всё белье, ибо на столь продолжительном пути мы все обносились, заставили нас дня на четыре остановиться в Берлине. Не раз бывши за границей, Блудов успел сделать некоторые знакомства; сверх того, как немаловажный дипломатический агент, некоторым образом обязан был посещать русских дипломатов и получал от них приглашения. Два дня сряду обедал он у нашего посланника Алопеуса и у португальского Лобо. Я же вел уличную жизнь, по лености моей находя, что на столь короткое время не стоит труда представляться и знакомиться. Пользуясь свободою, старался и успел я видеть почти всё, что в этом городе есть примечательного; но подробно описывать виденное мною не стану.
Дворец велик; нас водили по комнатам его. Их роскошь была старинная, благоразумная, следственно не изумительная, как ныне в русских дворцах: широкие размеры, штофные обои, хорошие паркеты, большие зеркала, местами позолота, всё как следует, без преувеличения. Наш чичероне, толковал всё о какой-то драгоценной кроне Фридерика; я полагал, что это алмазная корона его, а вышло, что под этим словом он разумел люстру из восточного хрусталя, которая впрочем стоит, говорят, 80 тысяч рейхсталеров. Всего богаче показалась мне комната, убранная по случаю проезда императрицы Елисаветы Алексеевны: все занавесы у окон и кровати были из серебряно-голубого глазета с золотыми шнурками, кистями и бахромой. Особый дом близ дворца, в котором жил король, отделан был, как нам сказывали, более в новом вкусе; но хотя он был в отсутствии, не знаю почему нас в него не пустили. В самый день приезда нашего посетил я театр, называемый Королевским; играли какую-то немецкую комедию, и весьма не дурно, но мне показалось скучно. Есть еще оперный дом, в котором бывают великолепные представления; при нас, летом, кажется не играли в нём.
Церквами этот город не богат; их мало, и они не красивы, что и доказывает и прежнюю бедность этого края, и недостаток усердия к вере в правительстве и жителях. Домкирхе или собор, в который входил я, чтобы посмотреть на могилы последних курфюрстов и первых королей, пространством менее всякой Петербургской церкви. Одна католическая, Святой Бригитты, несколько замечательна; она построена ротондой по образцу Римского Пантеона. В воскресный день был я у обедни в нашей посольской, домовой церкви, и потом у священника Чудовского, который показался мне весьма обыкновенным, но весьма порядочным человеком. Выходя от него на Вильгельмштрассе, поблизости, завернул я на Вильгельмову площадь, на которой, как куклы, расставлены мраморные статуи шести героев Семилетней войны, Цигена, Зейдлица, Винтерфельда и других.
Всякий вечер гулял я по Липовой аллее. Мне сказали, что есть Лустгартен, увеселительный сад позади дворца: захотелось мне и там погулять, я нашел там большой, совершенный недостаток в одном — в деревьях, зато простору очень много. Совсем иное в Тиргартене, куда в воскресенье вечером направил я стопы свои, и направлял их по многим его направлениям: весьма приятная прогулка.
Я поспешил к увеселительному месту, где вдоль речки построены небольшие домики; как сказать трактирцы, кабачки? Французы называют это генгет. На воздухе перед ними рядами сидели чинно женщины и девицы, довольно нарядные, с виду совсем не принадлежащие к низшему сословию; мужчины тут гуляющие также были очень хорошо одеты. Ни одна из сидящих не была без рукоделья, все вязали чулки; не знаю отчего эта милая простота была мне не по вкусу. Между чулочницами благопристойности ничто не нарушало, хотя вблизи их пунш, пиво и табак стояли на столе. Тут, на берегу узенькой Шпрее, встретил я источник будущих зол для всех чувствительных зрений и обоняний в Европе: картавые мальчишки кругом кричали: цигагос! и местами расстилались облака табачного дыму, конечно, не так густо как ныне в Павловском воксале, ввиду высоких посетительниц, но всё-таки сильно заражали благорастворенный, весенний воздух парка.
Посреди Тиргартена находится загородный дворец принца Августа, называемый Бельвю; по усталости не вошел я в сад его. Далее, с полмили от Бранденбургской заставы, Шарлоттенбург с пребольшим садом. Такая близость мне нравится; я люблю где Рус и Урбс сходятся, чтобы бедным людям недалеко было ходить за невинными наслаждениями природы. Туда по широкой аллее парка ездили мы в открытой коляске. Дворец Шарлоттенбурга невысок, но длинен и довольно велик; хорошо сделали, что сохранили простоту внутреннего его убранства, мода на него опять пришла; по большей части стены в комнатах покрыты выбеленным деревом с вычурными позолоченными украшениями. В одной из них с любопытством остановился я пред изображением Фридерика Великого в восемнадцать лет; он написан совершенным красавцем, а между тем схож со всеми известными его портретами. Весьма искусно живописец выразил быстрый, проницательный взгляд его, пред коим на один миг опустил я глаза и в коем есть нечто не земное, хотя и не небесное. Малую только часть Бада успели мы видеть; мы ходили смотреть великолепный памятник королевы Луизы. Он имеет вид небольшого греческого храма, а внутри на продолговатом камне находится белая, мраморная, лежачая статуя её, чудесное произведение знаменитого ваятеля Рауха. Видев ее в Петербурге, я нашел большое сходство; как во сне она, кажется, живая; по сторонам сходы в склеп, в котором положено её тело. Королеву похоронить не в Божием храме, а в саду, как любимых попугая или моську! Оно так и следует, может быть, по-протестантскому, но только что-то нехорошо по нашему по-христианскому.
Я не видел общества в Берлине, я не могу судить о нём; за то сколько можно поверхностно, в короткое время, старался разглядеть берлинцев вообще. Я заметил в них претензии на какую-то особую щеголеватость, чрезвычайные усилия подражать во всём ненавистной им Франции. Сам Фридерик, прозванный Великим, во всём что касалось до блеска двора, перенимал у Людовика XV, которого он так презирал; философы и другие французы, его часто посещавшие, вместе с неверием старались распространять любезность в обществах; одним словом, им введена галломания в Пруссию. После него, супруга его преемника, одна из гордых принцесс Гессен-Дармштатских, родная сестра нашей надменной Натальи Алексеевны, первой супруги Павла Первого, умела поддержать всё величие королевского достоинства. Но лишь только она овдовела, молодая, прекрасная, веселая Луиза как бабочка вспорхнула на трон, и все сердца к ней полетели. Она жила среди забав и охотно разделяла их со всеми, без большего различия. Веселость немок выражается обыкновенно смехом, пляской, нарядами: складу в речах уже не ищи тут. Если же которая из них примется за ум, то она не станет по пустому тратить его на замысловатость и острословие в разговорах, не предастся его кокетству столь обворожительному даже в стареющих француженках; она ухватится за науку, за сентиментальность, за педантство. В этом нельзя было упрекать королеву Луизу. Долго из чаши жизни пила она одни только радости; тогда по голосу её, как от звуков волшебной флейты, вся Пруссия запрыгала; эпидемия, по преданиям в одной только Германии известная, танец Святого Витта, при ней опять появилась. Тряпичная, но не менее того разорительная роскошь также при ней доходила до настоящей модомании. В Париже едва лишь мода успеет тогда провозгласить новый закон, а Берлин спешит первый привести его в исполнение[10]. Веселость двора уменьшила его важность в глазах народа. Но в Германии это еще не беда; там на каждом шагу встречают членов владетельных фамилий, и скорее любят свободное их обхождение. Но худо то, что Пруссия была одна только держава, которая сохранила постоянные сношения с Конвентом и Директориею Французской республики. Революционеры беспрепятственно приезжали в нее и рассевали в ней дух якобинизма, к чему она и приготовлена была безбожием правительства. Сколько мне известно, пруссаки до войны в великом полководце Франции видели продолжение революции, а он был Наполеон, сокрушитель её. Может быть, это самое было причиною недостатка в усилиях всенародно сопротивляться ему. С другой стороны, Франция так привыкла к покорности Пруссии, что разрыв её с нею Наполеон почитал почти мятежен, а победы свои усмирением его. Не похитителя престолов, а истребителя свободы народов, возненавидела в нём раздавленная им Пруссия; не законного монарха, благодушного и твердого, полюбила она в Александре, а Штейном обещанного ей либерала; и я уверен, что тайно пруссаки были заодно с врагами порядка во Франции. Шестилетнее, потом, пребывание французов и владычество их имели также сильное влияние на нравы этой земли, и она осталась грубым отпечатком неприязненного ей народа. Самый немецкий язык наполнился французскими словами, как например, die elegante Welt, die Eleganz, за которою так неудачно гоняются. Посеянные в Пруссии и в Прирейнских её провинциях пагубные правила по замирении стали более развиваться и распространяться по всей Германии; ныне, говорят, там великое брожение в умах. Невольная любовь к честному, доброму и правдивому королю, непохожему на предков своих, с коим вместе упадали они, страдали и восстали, удерживала жителей от всякого покушения на его власть; но горе Пруссии, если оратор, а не воин будет её главою: тогда воспрянут писаки и говоруны. В благоустройстве своем Пруссия похожа на штучный стол: куски, кусочки на нём искусно подобраны; но всё это склеено, всё это держится многочисленной, прекрасной армией. Пока она за правительство, — опасаться нечего; но буде и она примется умствовать, тогда всему конец: Пруссию поминай, как звали.
Мне, первый раз в жизни увидевшему европейскую столицу, в лучшее время года, после скучного путешествия, мог еще Берлин понравиться. Но и мне чего-то не доставало; душа была как будто сжата. Военные смотрели дерзкими победителями, гражданские люди хотели казаться глубокомысленными, все вообще почитали себя отлично образованными. Притязания на первенство между немецкими городами, зависть против Вены и Петербурга, о красе и приятностях коих берлинцы равнодушно не могут слышать, наконец, из-за довольно прихотливой роскоши сквозящая шпарзамкейт (что гораздо сильнее нашей бережливости) всё это, конечно, довольно смешно, но то что смешно не всегда бывает забавно. Берлин прослыл скучнейшим городом в мире, и даже русские, которые ныне везде шатаются, бывают в нём только проездом.
Мы оставили его 28-го числа поутру. В Потсдаме не удалось нам посмотреть на жилище великого Фридерика, ни на Сансуси его, а успели только что отобедать. В Трейенбрицене, где мы ночевали, была старая граница, в последнее время далеко за Эльбу передвинутая; но тогда таможня не была еще перенесена. Пьяный чиновник её явился было очень грубо нас осматривать и был весьма недоволен, когда ему доказали, что он не имеет на то права. На другой день в Виттенберге такая же неудача, как накануне в Потсдаме. Естественной потребности — обедать пожертвовали мы благополучием поклониться могилам великих мужей Германии, Мощи… что было сказал я, окаянный!.. прах Лютера и Меланхтона был близко от меня в большой церкви, а мне не судьба была взглянуть на их памятники. Третий год только край этот находился во владении Пруссии, и жители его сохраняли еще прежний простодушный вид свой. Хозяин трактира, где мы обедали в Виттенберге, добрый старик, со слезами на глазах говорил нам о другом добром старике, короле Саксонском, коего отеческого управления лишились они. Вдруг он спохватился, испугался и, немного наклонясь, сказал шёпотом: die Herren Preussen sind zu nahe (господа — пруссаки очень близко). Бедняжка! Он думал, что все также ненавидят и боятся пруссаков, как саксонцы и все другие немцы. По наведенному мосту переехали мы через Эльбу, коей берег также тут песчан, как Днепровский; шоссе еще не было, мы часто вязли и с немецкою ездой долго тащились до городка Шмидеберга. Это у нас отняло много времени, но мы успели сделать еще одну станцию до Дюбена и далее не поехали.
В одиннадцатом часу утра на другой день увидел я с ребячества знакомый мне Лейпциг: в нём учился учитель мой, добрый Мут, который вечно про него рассказывал. Этот город, и ученый, и торговый, всегда оживляемый университетом и часто ярмарками, мне показался не велик. После того он распространился, но в это время был он весь сжат и вытянут вверх; улицы преузенькие, а дома в пять или в шесть этажей; у самого же въезда его, кругом, прелестнейшие сады. Это мне чрезвычайно правилось в старинных немецких городах. Зимой, когда воздух сделается свеж и перестанет быть заразителен, все соберутся на небольшом пространстве. Чтобы посетить приятели или знакомого, на улице нужно сделать только два шага; за то, правда, взойти надобно и сойти сотню ступеней по лестнице. Кареты делаются излишними; в первый раз увидел я тут портшезы, одноместные каретки на носилках; для жителя Петербурга зрелище довольно странное. В Отель-де-Франс, на Флейшерской улице, где остановились мы, я, кажется, и часу не посидел дома; было где погулять и на что посмотреть.
Сперва лазил я на Плейссенбург, остаток древнего укрепления: чрезвычайно высокая башня с обсерваторией. Оттуда смотрел я не на небо, а на знаменитое поле Лейпцигской битвы, где началось решительное падение Наполеона. Тут всё было как на ладони, и снисходительный, услужливый смотритель указывал мне на места, где находились какие войска. Кто не бывал никогда в Лейпциге, тот только не посетил Плейссенбурга; в огромном фолианте, где все вписываются, смотритель заставил и меня похоронить свое имя. Оттуда пошел я в загородный сад Рейхеля, у самых городских ворог находящийся. Без дальних украшений он чрезвычайно велик и хорошо был содержан. В большом каменном доме была ресторация, а в каждой куртине, в густоте дерев спрятанный небольшой домик, с прекрасным цветником, и надобно было нарочно заглянуть, чтоб увидеть его. Холостые и семейные, смотря по величине домика, нанимали их на лето. В этом случае как не отдать справедливости немцам; они лучше нас умеют наслаждаться природой. Привлеченный названием, заходил и в Розенталь: дубовая роща, где не видел я ни одной розы. Окончил я беготню свою достойным примечания садом Рейхенбаха. Хозяин, вероятно весьма богатый человек, со вкусом и роскошью изукрасил его. На берегу одной из двух речек, Ольстера и Плейссы, между коими он находится, построен хорошенький павильон. У этого места французский маршал, князь Иосиф Понятовский, с лошадью бросился в реку, когда французы через сады, огороды, овраги, куда ни попало, опрометью кинулись от союзников-победителей. Эльстер (по-русски сорока) весьма не широка, но чрезвычайно глубока, берег её не высок, но крут; и сия сорока-воровка похитила у поляков надежду их: ибо Понятовского прочили они себе в короли. Подле павильона, на берегу речки, сам хозяин воздвиг тут небольшой памятник погибшему герою. Но другой, гораздо более, в виде продолговатого могильного камня, поставили поляки посреди сада; на нём нашел я много надписей, сделанных карандашом польскими патриотами; очень нужно было какому-то русскому начертать и свои сожаления о его участи! Предок Понятовского, следуя за Карлом XII, везде сражался с нашими войсками, и хотя дядя его, Станислав, России был обязан королевским титулом своим, племянник не отказался от наследственной к нам ненависти. Ныне, под русским управлением, и в Варшаве, если не ошибаюсь, поставлен памятник заклятому врагу нашему. Что за добрый народ! Что за великодушное правительство!
Более меня сведущий в истории Блудов утверждал, что Лейпциг построен славянами под именем Липецка. Мне казалось это невероятно; но я не спорил, ибо тогда мне было всё равно. Впрочем и ныне я так далеко не простираю своих видов; я гораздо скромнее в желаниях своих: лишь бы до Одера могли с этой стороны дойти славянский мир и православие, душа его, я был бы совершенно доволен.
Во время продолжительной прогулки моей по Лейпцигу и его садам — прогулки весьма приятной, неприятно мне было только часто встречать студентов. В других местах нельзя их различить от прочих молодых жителей, а тут, среди смирного населения Лейпцига, легко было узнать их по их дерзким взглядам. Некоторые из них, весьма еще немногие, оделись в странный наряд по портретам Альберта Дюрера, в черной шапочке, в черном почти казачьем коротком платье, с распущенными волосами. Это, кажется, называлось алтдёйтш и возвещало желание единства Германии, чего осудить никак нельзя; но призвание на помощь воспоминаний её древности, по моему, плохое к тому средство. Конечно, при прежнем раздроблении её на мелкие частицы, власть императорская была гораздо сильнее; но того ли хотят молодые немцы? С свободомыслием своим они усиливаются ограничить ее в руках своих владетелей. По невежеству моему привык я почитать студентов взрослыми, большими школьниками, подчиненными строгому порядку, которым следует доучиваться, а потом, вступив на какое либо поприще, присоединять опытность к приобретенным познаниям. Так, кажется, оно и было в Германии до 1813 г. Страдая от владычества Франции и в тоже время заражаясь её идеями, профессора вводили сих несовершеннолетних в тайные общества, делали их участниками своих замыслов и готовили их быть орудиями освобождения отечества. Пришли русские, настоящие избавители: тогда все они, в товариществе с профессорами, являлись на полях сражений. После того возросли они, как в собственных глазах, так и в общем мнении, и сделались в Германии особою грозною стихией. Везде слышали они громкое имя свободы, на деле же еще мало ее видели; а злодеи профессора продолжали возбуждать их. В нетерпении своем кипучая их молодость успела тогда уже выказать мятежный дух свой; в предыдущем году, собравшись из разных университетов в Вартбурге, успели уже они, среди непристойной оргии, петь возмутительные песни и жечь знаки монархических установлений; между ими несчастный Сеид, хладнокровно исступленный Занд, точил уже тогда кинжал на Коцебу. В следующих годах, строгие меры, принятые против главных виновников-профессоров, Окена и других, на время усмирили их буйство. Я начинал вступать в тот возраст, в котором на двадцатилетних смотрят почти как на мальчиков, и эти показались мне досадны и несносны.
Кроме приятного отдохновения ничто не удерживало нас в Лейпциге, и на другой день, последнее число мая, рано поутру оставили мы его. Целый день видели мы места прелестные, чудесные, но в продолжение последних столетий часто орошаемые потоками крови человеческой. Сперва Лютцен, и если бы мы забыли о Густаве Адольфе, о нём напомнил бы нам поставленный ему тут памятник. Далее Россбах, где пруссаки вечным стыдом покрыли Францию; потом Наумбург, коего имя тесно связано с воспоминаниями о гуситах[11] и, наконец, Ауэрштадт, где французы за Россбах воздали пруссакам сторицей. Я не буду говорить о других примечания достойных местах, чрез кои в этот день мы проехали: о Вейссенфельсе, столице уже несуществующего герцогства, от коего остался в нём один старинный дворец, ни о Экартсберге, где в развалинах древний замок, построенный маркграфом Экартом, служивший потом притоном многочисленной разбойничьей шайке. Я спешу в Веймар, где в этот же вечер простились мы с маем месяцем и встретили июнь, разумеется, по нашему, по старинному числению.
Имя Веймара известно всем состояниям в России, везде произносится оно в ней с любовью и почтением: в этом городе более тридцати лет живет великая княгиня, еще более русская по сердцу и по чувствам, чем по имени. Покоряясь судьбе, живет она вдали от России, которая осталась её любимою мечтой. Она часто осуществляется перед нею проезжими русскими; все они смело идут к ней на поклонение. Блудовы обязаны были явиться к Марии Павловне, особенно Анна Андреевна, которая, несколько лет находясь при императорском дворе, была ей лично известна и знакома. Мне же хотелось и можно бы было, и даже следовало, ей представиться; да со мной мундира не было. Но в этом случае какой церемониал соблюдается при маленьком дворе! С почтением и за советами пошли мы с Блудовым к находившемуся тут, на обратном пути из чужих краев в Россию, князю Александру Борисовичу Куракину. Он остановился в Веймаре на всё лето, в ожидании прибытия осенью вдовствующей императрицы, которой всею душой был он предав и которая, в старости, последний раз хотела еще взглянуть на родину. Достопочтенный и, можно сказать, милый старец, некогда мой начальник и всегда милостивец, встретил нас с улыбкой радости, казался здоров, весел, шутил, вспоминал со мною о Пензе и о нашем Симбухине и рассказал как поступить в деле представления[12]. В тот же день великая княгиня прислала придворную карету свою за Анной Андреевной, приняла ее у себя запросто и предложила ложу спою в театре. Не имея права вступить в нее, я пошел в него за свои деньги, нашел, что очень хорош, но что играли в нём, пусть не спрашивают: совестно сказать, не помню.
Это точно непростительно: Веймар почитался немецкими Афинами; Шиллер, Гете, Виланд, Гердер долго жили в сем городке, под покровительством старой герцогини Луизы; следственно и на сцене кроме изящного ничего быть не могло. Поименованных писателей не было уже на свете; один Гете был жив и тот находился в отсутствии. Чиновник посольства, или поверенный в делах, Струве, племянник чудака, мною некогда изображенного, предложил Блудову идти осмотреть его жилище.; я не сопровождал их: такая набожность в знаменитости в моем мнении не столь высокой, еще живой, чужеземной, показалась мне непонятною и неумеренною.
Наши путешественники очень хорошо знают теперь, что все эти немецкие великокняжеские резиденции точно тоже, ни более ни менее, что загородные, увеселительные места наших царей. Народонаселением и тогда Веймар был богаче Царского Села, но пространством и на половину не мог с ним равняться. Из наших комнат, в гостинице Слона, на площади в средине города, везде не в дальнем расстоянии можно было видеть выезд из него: дома были тесно между собою построены, но не высоки и не красивы. Дворец герцогский, который видел я только снаружи, показался мне обширен, а парк его, приятно и искусно расположенный, еще более. Я не заметил тут павильонов, памятников и тому подобных обыкновенных украшений парков; видел в нём только продолговатую без купола греко-российскую церковь нашу, и на другой день, который был воскресный, я пошел в нее.
Более всего хотелось мне взглянуть на великую княгиню. Во время обедни, обыкновенно, замечала она все новые лица, после того расспрашивала о них и подзывала к себе; я не намерен был представляться и старался так стать, чтобы мне ее хорошо, а ей меня совсем не видать было. Из малого числа присутствовавших приметил я только одну, мне после столь знакомую княгиню Мещерскую, которая два года как тут поселилась: это была Катерина Иванова, жена синодального обер-прокурора, сестра будущего министра Чернышова и мать будущего руссо-французского писателя, князя Элима. После обедни, Блудовы переоделись, нарядились и поехали представляться к велико-герцогскому двору, после чего получили приглашение к обеду. По возвращении их, я с любопытством обо всём расспрашивал, и мне не отказано было в удовлетворении. Королевские повадки герцогини Луизы, подобострастие придворных, коим умела она окружить себя, и по заочности мне понравились; жаль только, что не на более возвышенной сцене поставлена она была. Сестры её, русская, Наталья Алексеевна, прусская, вдовствующая королева, уже покойная, и маркграфиня Баденская, мать императрицы Елисаветы Алексеевны, также как и она, на самом краю поддерживали еще величие владетельных особ, когда в целой Европе готово оно было рушиться. После изображения свекрови, приятно мне было слышать о любезности невестки, не менее исполненной достоинства, также о похвалах, которые невольно расточала она отечеству своему, даже блеску и белизне наших снегов. О их мужьях упомянуто было мало; впрочем известно, что один был старый почтенный воин времен Фридерика, а ныне царствующий сын и наследник его предобрейший простак.
После Веймара, что станция, то столица или по крайней мере известный город. На первой станции, в укрепленном Эрфурте, мы ненадолго остановились. Нам указали дом, где жил Александр, а не тот, в котором принимал его Наполеон. Тут опять увидел я под именем Орла Прусского черного ворона в белом поле, который так мне надоел, также и синие мундиры с оранжевым воротником прусских почтарей, после которых полюбился было мне даже канареечный цвет Саксонских. Пруссия по всей северной Германии провела чересполосные владения свои, с явным намерением при удобном случае захватить между ними лежащее и приблизиться к великой цели единства Германии.
В Готе, не въезжая в город для перемены лошадей, останавливаются на горе, откуда, впрочем, весь он виден. Он обширнее я более похож на столицу, чем Веймар; жаль мне было, что вблизи не мог я посмотреть на место издания любимого моего Готского Календаря и жительство издателя его, всемирного путеводителя Рейхардта. Ночевали мы в другой, только бывшей столице, Эйзенахе. Вся эта страна принадлежала некогда к обширным владениям ландграфов Тюрингенских; когда же досталась Саксонским герцогам, они почали дробить ее на уделы между сыновьями и внуками; оттого-то так много Саксонских линий, из коих некоторые просеклись. Русский с деньгами в Германии не умрет с голоду, везде накормят его дешево и сытно; но это могло случиться с нами в Эйзенахе. Хозяин гостиницы Полулуния, воспитанный на французский манер, нашедши вероятно, что желудки образованных людей, как мы, не могут вынести другой пищи кроме самой деликатной, подал нам к ужину легонький бульон, цыплят и бисквиты. Известно каков аппетит у путешественников; нам было и смешно и досадно.
Выехав оттуда на другой день, мы забыли и голод, и едва чувствовали жар, который беспрестанно увеличивался: до того окрестности дороги, по которой проезжали мы, были живописны и очаровательны. Это были остатки знаменитого Тюрингенского леса, некогда страшного. Мы взглянули на Вартбург, где недавно происходили преступные проказы университетской молодежи; далее подивились двум человекообразным скалам, известным под именем монаха и монахини. Мне бы хотелось уверить по крайней мере католиков, что это обращенные в камень Августинианский монах Мартин Лютер и клятвопреступная монахиня его Катерина де-Бора, нарушившие произнесенные ими обеты; но мы живем не в век Овидиевых превращений. Если не столицы, то небольшие города за Эйзенахом встречались нам при каждой перемене лошадей: Марксул, Фах, Вутлар. Первый в прошедшем веке перестал быть также столицей небольшого Саксонского герцогства, коему давал свое имя; последние два находятся уже в Гессен-Кассельских владениях.
Мы довольно рано приехали ночевать в Фульду, чтоб увидеть тут в сумерки пребольшой дворец с большим садом. Лет за тридцать до того жительствовал в нём не епископ, а просто аббат, и владел не одним городом, а и небольшою областью: он имел двор, гвардию и до четырех тысяч войска. Такие чудеса могли творить только римский католицизм и пример пап. До реформации Германия была наполнена такими князьями-аббатами, княгинями-аббатисами; в нынешние времена все эти gefürstete Abbtei были упразднены или секулиризованы. После Амиенского трактата Фульда отдана принцу Оранскому в вознаграждение за потерю прав в Голландии, и он тут державствовал; теперь она простой гессенский город. Как северный житель, не мог я не заметить в Фульде, что, начиная от самого Кенигсберга, величина печей, меняясь в формах и всё более уменьшаясь по мере приближения к Рейну, достигла тут до пропорций небольшого чугунного столба, служащего как бы подножием чугунной вазе. К удовольствию моему, это доказывало умножение теплоты климата, а еще более, как на опыте я узнал, горячий темперамент жителей. Летом до того они раскалятся, что едва достанет им зимы, чтобы совершенно простыть. За Фульдой пойдут опять города Шлюхтерн, Саальмюнстер, Гельнгаузен, кои, подобно большей части наших, едва ли заслуживают сие имя, разве потому только, что обведены валящейся каменной стеной и при въездах имеют небольшие башни. После них Ганау, с дворцом, должен был показаться нам большим городом. В нём прежде имел пребывание наследник Кассельского престола и назывался графом Ганауским. Но и этот город не остановил нас: мы разочли, что еще поспеем во Франкфурт-на-Майне, куда и прибыли 5-го июня ввечеру.
Главный из вставших четырех Вольных Имперских городов, местопребывание Германского Сейма, Франкфурт некоторым образом может почитаться столицею всей Германии, и путешественникам нельзя в нём не остановиться. Тут же приходилось мне расстаться с любезнейшими моими спутниками. Висбаден находится в стороне, в нескольких только милях; но в жаркое время почувствовал я совершенное облегчение, и мне растолковали, что для полного курса лечения нужно мне не более шести недель, а около трех месяцев оставалось еще того, что называют водным временем года, saison des eaux. Я уже не так торопился; к тому же мне чрезвычайно хотелось повидаться с любимою сестрой. На продолжительном пути, люди, едущие вместе, обыкновенно под конец ужасно как надоедают друг другу. Тут видно этого не было, ибо Блудовы стали уговаривать меня доехать с ними до Шалона, откуда очень близко до Ретеля, где находились мои родные. Предложение это было мне слишком по сердцу, чтоб я не принял его. Но коли уже раз изменился первый план мой, сказали мне, почему бы мне не доехать до Парижа: другой случай не скоро представится; туда могу я выписать брата и сестру. Как сказано, так и сделано, и в тот же день о намерении моем написал я к брату в Мобёж.
Коль скоро дело решено, что я увижу Париж, на Франкфурт что-то не хотелось уже мне и смотреть. А стоило того. Он образует полукружие, коего оба конца упираются в реку Майн; также как Лейпциг он не велик, но гораздо лучше и пышнее его; разодет он в великолепные, обширные сады, которые вне города тянутся далеко от него, в ином месте на полмили; примыкая в нему узким концом, они составляют вокруг него как бы огромный, распущенный зеленый веер. Этого мало: как цветною лентой весь опоясан он бульваром, который, обхватывая его, идет из конца в конец. Место, которое занимали сломанные стены, срытый вал и засыпанные рвы, расчищено и засажено деревьями и кустами; под скромным именем бульвара это преширокий, а еще более длинный сад, в котором проведены излучистые дорожки. Преимущественно он был наполнен розовыми кустами; а как в это время все они были в цвету, то глаз мог любоваться миллионами розанов. Я пристрастился к этому месту, и три дня что мы тут пробыли, утром и вечером ходил гулять в него. Другого ничего не хотелось мне видеть: ни городских памятников, ни даже знаменитых садов, которые у меня были в виду. Отчего? Сам не знаю; может быть от пресыщенного, притупленного любопытства. Прогуливаясь тут, мне случалось иногда мысленно переноситься не в темные, а в мрачные времена европейской истории, не столь от нас отдаленные. На этом месте, думал я, где ныне благоухают розы, где столько приятностей и удобств для прогуливающейся беспечности, также как и во всех городах Западной Европы, вечно-тревожные жители сторожили приближение врагов: ни покоя, ни безопасности не знали люди. Шайки, числом разбойников равняющиеся сильному войску, называемые большими компаниями, нанимаемы были владетельными государями, попеременно служили врагам и из платы губили народ. Ну если подобные времена возвратятся? Нет, не может статься, отвечал я себе. Ныне, увы, я менее чем прежде уверен в этой невозможности.
Мы жили на большой улице Цейль, всем проезжающим известной, в гостинице под вывеской «Римского Императора». Большая деревянная человеческая фигура, вся вызолоченная, в мантии и с короной, поставлена была над воротами. Нигде принцы так не пригляделись, как во Франкфурте, нигде не обращают на них менее внимания: они беспрестанно приезжают и уезжают из него. В комнате, которую я занимал, имел я соседом с одной стороны эрцгерцога-палатина Венгерского, с другой — соседкой моей была герцогиня Генриетта Виртембергская. Там, где жил русский посланник на улице в большом доме, на дворе в нижнем этаже, помещалась бывшая испанская королева, мадам Жозеф-Бонапарте, а в самом верхнем — бывший шведский король, именующий себя то Вазой, то полковником Густавсеном. Из любви к История и преданиям древности, немцы сохраняют еще некоторое уважение в владетельным домам; неудивительно, если это чувство совсем исчезнет в них. Зато в торговом Франкфурте с благоговением говорили о банкирах, везде упоминаемо было имя Бегмана; о Ротшильдах тогда что-то еще мало было слышно, также и о Гонгарах. Видно, дела последних не были в столь цветущем состоянии; но их должно было поддержать, утешить родство с Нессельродом: он от них произошел; им гордятся они, как Нарышкины Петром Великим.
Дорогой не любил я бриться и одеваться; оттого-то никого охотно не посещал. Я не был и не обедал с Блудовым у нашего посланника при Сейме; только почти в минуту нашего отъезда приневолил он меня с собою к нему идти. Я нашел в г. Анштете умного немца с французскою любезностью, неутомимого, искусного говоруна, который, как мне казалось, в многоречии топит заповедные мысли свои.
С тем чтобы ночевать в Майнце, после позднего обеда, 9-го числа выехали мы из Франкфурта. Я слыхал об этой неприступной твердыне и думал, что увижу перед собой высокие, огромные укрепления; мои желания были обмануты, но это доказывает только неведение мое в фортификационной науке. В первый, но не в последний раз я переехал тут по мосту через Рейн, который немцы почитают собственностью, а французы — законною, естественною границей. Мне не судьба была видеть эту знаменитую реку во всей красе её, между виноградников, навислых скал и живописных развалин; где я ни проезжал ее, текла она в ровных берегах. Было еще довольно рано, когда мы приехали в Майнц; делать было нечего, и я пошел смотреть на закат солнца. Картина точно прекрасная и величественная, когда пламенное светило тонет и гаснет в спокойных волнах широкого Рейна.
Одну только станцию до Алцея ехали мы Гессен-Дармштатским владением, потом вступили в часть Палатината, принадлежащую Баварии. За Рейном нет еще тут Франции; но всё тогда отзывалось ею, всё показывало недавнее её владычество, особенно же чрезвычайно быстрая езда. Как ныне устроена другая кратчайшая дорога на Ингельгейм, место рождения Карла Великого, где находятся остатки дворца его, и на Сарлуи, то на скаку назову я только здесь места, чрез кои мы пролетали: Кирхенполанд, Стандебюль, Ландштуль. Переночевав в Рорбахе, на другое утро в Сарбрюке опять показался было Прусский Орел, но не успел я отвернуться, его не стало, и близ Форбаха мы переехали новую французскую границу. Везде на станциях слышали мы забавный французский язык, коим говорят немцы, меняя буки на покой, веди на ферт, живете на ша и наоборот. Все те, кои могли на нём объясняться, как бы гнушались природным языком своим. Не знаю, можно ли осуждать французов за то, что они неохотно учатся иностранным языкам и даже смеются над ними: за то свой в местах ими занимаемых вводят в общее употребление и тем прикрепляют их к Франции.
Излишняя точность в рассказе бывает иногда утомительна, и не не знаю, хорошо ли я делал, называя почти все станции. Воздержусь от того, и на предлежащем мне пути за справками отошлю читателя к печатным маршрутам. В первом французском, или скорее офранцуженном, городе Метце нельзя было не остановиться. Тут резко обозначена была разница между двумя народами; тут галльский элемент совершенно подавил и поглотил германский. Мы гуляя пошли смотреть какие то ряды; на улицах везде говор, хохот, грохот, веселые взгляды, быстрая походка. Такая живость оживила и меня. Блудов придрался к случаю посмеяться над моею галломанией, а я был в таком веселом расположении духа, что сам помогал ему в том. Следующий день ночевали мы в другом из трех Лотарингских епископств, насильственно, но справедливо Людовиком XIV присоединенных к Франции, в Вердене, который славится своими конфетами. Тут уже настоящая Франция, и не остается почти следов немецкой чистоплотности. В лучшем трактире, куда нас привезли, надобно было проходить чрез огромную кухню, высокую, в два света, чтобы по устроенной в ней узкой лестнице войти в жилые покои. Сии последние были довольно щеголевато и даже богато убраны; но пол в них был кирпичный, вымазанный темновато-красною краской и натертый воском, как это водится во всех небогатых домах Франции. Мы неприятным образом были сам изумлены, особенно же Анна Андреевна. Как можно не хвалить опрятность? Однако же я замечал, что те, которые слишком строго ее соблюдают, бывают обыкновенно люди сердитые, суровые; добродушие беспечнее на этот счет, и вот одна из немногих черт сходства нашего с французами.
Не доезжая до Шалона, пока запрягали нам лошадей на станции Пон-де-Соммевеле, разговаривал я со стариком — смотрителем почты, почтенной наружности, которого наряд меня немного удивил. Он был напудрен, причесан à l’aile de pigeon, с косой, в коротком черном нижнем платье, в черных шелковых чулках и в башмаках с огромными пряжками, точно так как одевались лет за тридцать прежде того. По его словам, он более тридцати пяти лет находился на одном месте и никогда не хотел менять костюма. Он рассказывал мне, как трудно было ему удержаться от изъявления горести и даже слез, когда провозили тут захваченного в Варенне Людовика XVI. В скромной доле своей он оставался недвижим среди народных волнений: терроризм, война проходили над слабою головой его, не коснувшись её. Насчет наряда своего сказал он мне, что в Париже увижу много ему подобных, а еще более внутри Франция. Впрочем это не должно было бы меня удивлять, когда, начиная от Метца, все почтари, а в иных местах и мужики в блузах, носили еще престрашные напудренные катоганы. Сколько странностей в этом непонятном народе, сколько контрастов, сколько постоянства при всей его верченности!
Еще ближе к Шалону невольно должны мы были остановиться на несколько минут в селении, где не меняют лошадей, чтобы полюбоваться его церковью. Это пребольшой собор называемый Нотр-Дам-де-л’Епин, и не думаю, чтобы в целой Франции нашелся другой ему равный в красе. Сколько искусства, терпения, и как много времени нужно было, чтобы из камня иссечь такое множество кружев и ими покрыть храм Богородицы. Для одной этой церкви стоило бы учредить тут город.
В Шалоне на Марне показывается сия речка (рекой назвать ее много) и потом до самого Парижа сопутствует едущим в него. Берега её обсажены виноградниками, из-за них подымаются меловые горы, не весьма приятные для вида; самые дома построены из меловатого и мягкого камня, который они производят. Вообще вся эта страна не очень красива; сами французы называют ее вшивою Шампанией и жителей её попрекают глупостью. Русские молодые офицеры говорят о ней гораздо более с уважением: в ней источник частых для них радостей. Не с равными их восторгами, но с достодолжным почтением проехали мы Эперне, прилегающее к нему местечко Аи и купили бутылку вина, за которую и тут заплатили довольно дорого, девять франков. Становилось уже темно, когда название Дормана еще более расположило нас ко сну, и на этой станции Имели мы последний ночлег перед Парижем.
В Шато-Тиерри, родине Лафонтена, в хорошеньком городке, лучшем изо всех, кои видели мы во Франции, по мосту переехали мы опять Марну, и с правой она очутилась у нас на левой стороне. Почва земли из белой превращается тут в черную, и места становятся гораздо приятнее. Отсюда также начинается прежняя провинция Бри, снабжающая Париж сыром. От Ла-Ферте-су-Жуар идет вплоть до столицы высокая вязовая аллея, но дорога всё не делается лучше. В этом случае французы должны уступить немцам: первым ехать пусть бы больно, лишь бы шибко; а последним, хотя бы тихо, только покойно. Оттого-то в Германии почти везде находили мы шоссе, а во Франции должны были скакать по мостовой из крупных каменьев, не везде равных. Теперь, говорят, сделано там прекрасное шоссе. Опять французы в этом похожи на нас: чего сами не выдумают, то удачно переймут и перещеголяют.
Довольно большой город Мо, верстах в сорока от Парижа, может уже почитаться предместьем его; за ним селения почти беспрерывно теснятся в дороге, а немного проехав Клэ, предпоследнюю станцию, увидел я издали мельницы на высотах Монмартра, которые так недавно еще русские взяли штурмом.