Осенью 1830 года в Москве началась эпидемия холеры. Лекции в университете были прекращены, казенным студентам запретили выходить из общежития. Теперь Белинский мог познакомиться со всей прелестью «казенного кошта». Он с возмущением пишет домой: «Я теперь нахожусь в таких обстоятельствах, что лучше согласился бы быть подьячим в чембарском земском суде, нежели жить на этом каторжном, проклятом казенном коште. Если бы я прежде знал, каков он, то лучше бы согласился наняться к кому-нибудь в лакеи и чищением сапог и платья содержать себя, нежели жить в нем».
Белинский продолжает и в университете протестовать против всякого произвола и насилия. Одному из студентов крайне нужно было уйти из общежития в город. Несмотря на строгое запрещение начальства, он все-таки отлучился. После возвращения его за самовольную отлучку немедленно посадили в карцер, не принимая с его стороны никаких объяснения. Тогда Белинский, вместе с другим студентом, Чистяковым, собрал большинство казенных студентов в круглую залу университета и потребовал инспектора. Опасаясь крупных неприятностей за самоуправство, инспектор согласился освободить наказанного студента из карцера. Инцидент был улажен, но к Виссариону с тех пор начальство стало относиться подозрительно.
Во время холеры Белинский и еще человек пять студентов составили маленькое литературное общество. Каждый из них должен был прочитать другим какое-нибудь свое произведение. Виссарион давно уже задумал написать драму, героем которой был бы молодой человек, протестующий против крепостного рабства. Замысел этот созрел у него под непосредственным впечатлением от жизни чембарских помещиков и их крепостных людей. В письме родным по поводу своего сочинения он говорит: «Вы в нем увидите многие лица, довольно вам известные. Но вперед говорить нечего: когда напечатается, тогда имеющие уши слышать да слышат…»
Желающих послушать драму Белинского оказалось так много, что большая аудитория была переполнена. Виссарион нервной походкой, сутулясь, прошел к столу, развернул тетрадь и начал чтение. Его наружность носила следы сильного истощения. Вместо свежего, живого румянца юности на лице двадцатидвухлетнего автора был разлит какой-то красноватый оттенок, волосы на голове торчали хохлом, движения были резкие, голос хрипловатый.
Но слушатели не замечали ничего, увлеченные горячим одушевлением чтеца, его непримиримым протестом против уродливых явлений жизни николаевской России. «Неужели эти люди, — читал Белинский, — для того только родятся на свет, чтобы служить прихотям таких же людей, как и они сами?.. Кто дал это гибельное право одним людям порабощать своей власти волю других, подобных им существ, отнимать у них священное сокровище — свободу? Кто позволил им ругаться над правами природы я человечества? Господин может, для потехи или для рассеяния, содрать шкуру с своего раба, может продать его как скота, выменять на собаку, на лошадь, на корову, разлучить его на всю жизнь с отцом, с матерью, с сестрами, с братьями и со всем, что для него мило и драгоценно!.. Милосердный боже! Отец человеков! ответствуй мне: твоя ли премудрая рука произвела на свет этих змиев, этих крокодилов, этих тигров, питающихся костями и мясом своих ближних и пьющих, как воду, их кровь и слезы?»
Слушатели были потрясены. Такого страстного гнева против крепостничества русская литература, не, знала со времен книги Радищева «Путешествие из Петербурга в Москву». Но всем было известно, что Радищев едва не поплатился жизнью за свою книгу. Что же ожидало молодого автора?
Когда в Чембаре были получены известия об окончании драмы «Дмитрий Калинин», родные стали уговаривать Виссариона «не спешить издавать оную», полагая, что неудача драмы «произойти может не от недостатков оной, а от необдуманности какой-нибудь или торопливости». Словом, родные Виссариона понимали, на какой опасный путь становится он.
Но меньше всего он думал о себе, о собственном благополучии, Перед его глазами всегда были примеры великих русских патриотов не щадивших собственной жизни для блага родного народа. Он спешил с опубликованием драмы.
Цензурный комитет в то время состоял из университетских профессоров, и когда Виссарион принес туда драму, ему сказали, чтобы он пришел за ответом через неделю.
Через неделю Белинский пришел опять в канцелярию и опросил о своем сочинении. Вместо ответа секретарь подбежал к ректору университета И. А. Двигубскому и сказал:
— Иван Алексеевич! Вот он, вот господин Белинский!
Двигубский, человек грубый и надменный, начал кричать, что сочинение Белинского безнравственно, бесчестит университет, и приказал составить о нем журнал.
— Имей в виду, — обратился он к Белинскому, — что о тебе ежемесячно теперь будут подаваться мне особые донесенья. Да заметьте этого молодца, — прибавил он секретарю, — при первом случае его надобно выгнать!
Подавленный такой безобразной сценой, вернулся Виссарион к себе. Под свежим впечатлением он пишет отцу о случившемся. «В этом сочинении, — говорит он о своей драме, — со всем жаром сердца, пламенеющего любовью к истине, со воем негодованием души, ненавидящей несправедливость, я в картине довольно живой и верной представил тиранства людей, присвоивших себе гибельное и несправедливое право мучить себе подобных. Герой моей драмы есть человек пылкий, с страстями дикими и необузданными, его мысли вольны, поступки бешены, — и следствием их была его гибель. Вообще скажу, что мое сочинение не может оскорбить чувства чистейшей нравственности и что цель его есть самая нравственная… и все мои блестящие мечты обратились в противную действительность, горькую и бедственную… Лестная, сладостная мечта о приобретении известности, об освобождении от казенного кошта для того только ласкала и тешила меня, доверчивого к ее детскому, легкомысленному лепету, чтобы только усугубить мои горести». Письмо Виссариона произвело в Чембаре тягостное впечатление. Марья Ивановна готова была ответить сыну жесткими упреками за его неблагоразумие; но Григорий Никифорович удержал ее. В гордом восстании Виссариона против бесправия русской жизни отец увидел тот мужественный протест, на который у него самого нехватило мужества и силы.
Неудача не сломила Белинского. Он продолжал посещать лекции, попрежнему сохраняя свою независимость и чувство личного достоинства.
Русскую словесность в Московском университете преподавал тогда Победоносцев, сухой схоласт, совершенно чуждый передовым взглядам на значение литературы. Белинский терпеть не мог лекций Победоносцева. Как-то на одной лекции произошел такой случай: Победоносцев, по своему обыкновению, с азартом объяснял значение «хрии»[6] в литературных произведениях и вдруг неожиданно обратился к сидевшему перед ним Белинскому:
— Что ты, Белинский, сидишь так беспокойно, как будто на шиле, и ничего не слушаешь? Повтори-ка мне последние слова, на чем я остановился?
— Вы остановились на словах, что я сижу на шиле, — ответил Белинский под общий хохот студентов.
Весной 1831 года Виссарион Григорьевич тяжело заболел и не мог держать переходные экзамены на следующий курс. Он просил Голохвастова, исполнявшего тогда должность попечителя, разрешить ему сдавать экзамены осенью. Голохвастов прямо не разрешил, но и не отказал, сказав: «Хорошо, посмотрим».
Приняв эти слова за согласие, Белинский, полубольной, проработал с половины мая до самого сентября, готовясь к экзаменам. Но к экзаменам его не допустили, а просто уволили из университета, мотивировав исключение «недостаточными успехами», «бессилием для продолжения наук» и «ограниченностью способностей».
Исключение Белинского из университета сильно взволновало студентов, которые с изумлением услышали, что Белинский «бессилен был продолжать учение по ограниченности способностей». Конечно, никто из них не подозревал тогда в нем будущего гениального критика, но все же выдающиеся способности Виссариона были очевидны для всех, знавших его.
Университетское начальство проявило такую мелочную враждебность к Белинскому, что не оставило ему даже казенного платья, которое обыкновенно предоставлялось всем выходящим из университета студентам, хотя нищета Виссариона ни для кого не была тайной.
Можно представить себе состояние самолюбивого, гордого юноши, с которым поступили так жестоко и несправедливо. Целые девять месяцев он скрывал от родных свое горе. Он написал матери 21 мая 1832 года, когда обстоятельства его, надо сказать, несколько уже прояснились: «Давно не писал я к вам; не знаю, в хорошую ли или дурную сторону толкуете вы мое молчание. Как бы то ни было, но на этот раз я желал бы не уметь ни читать, ни писать и даже чувствовать, понимать и жить!.. Девять месяцев таил я от вас свое несчастие, обманывал всех чембарских, бывших в Москве, лгал и лицемерил, скрепя сердце… но теперь не могу более. Ведь когда-нибудь надобно же узнать вам. Может даже быть, что вы уже знаете, может быть, вам сообщено это с преувеличениями, а вы — женщина и мать… Чего не надумаетесь вы? При одной мысли об этом сердце мое обливается кровью. Я потому так долго молчал, что еще надеялся хоть сколько-нибудь поправить свои обстоятельства, чтобы вы могли узнать об этом хладнокровнее… Я не щадил себя, употреблял все усилия к достижению своей цели, ничего не упускал, хватался за каждую соломинку и, претерпевая неудачи, не унывал и не приходил в отчаянье — для вас, только для вас. Я всегда живо помнил и хорошо понимал мои к вам отношения и обязанности, терпел все, боролся с обстоятельствами, сколько доставало сил, трудился и, кажется, не без успеха. Вот в чем дело… Вы, может быть, считаете по пальцам месяцы, недели, дни, часы и минуты, нас разделяющие; думаете с восхищением о том времени, о той блаженной минуты, когда, нежданый и незваный, я, как снег на голову, упаду в объятия семейства кандидатом или, по крайней мере, действительным студентом!.. Мечта очаровательная! И меня обольщала она некогда! Но, увы! в сентябре исполнится год, как я выключен из университета!!! Предчувствую, что это будет вам стоить больших слез, тоски и даже отчаянья, — и это-то самое меня и сокрушает… Но, маменька, все-таки умоляю вас не отчаиваться и не убивать себя бесплодною горестью. Есть счастье и в несчастья, есть утешение и в горести, есть благо и в самом зле. Я видел людей в тысячу раз несчастнее себя и потому смеюсь над своим несчастием…»
В первое время по исключении из университета, предоставленный самому себе, Виссарион очутился в безысходной нужде. Он всюду искал уроков или литературной работы. Он купил на последние деньги французский роман в четырех частях и, как он говорит, «с великими трудами, просиживая иногда напролет целые ночи, во время дня не слезая с места, перевел его, в надежде приобрести рублей 800». Но и здесь судьба жестоко подшутила над ним: в газетах было объявлено о другом переводе этого самого сочинения!
Только в мае, незадолго до того, как он отправил свое письмо к матери, в маленьком московском журнальчике «Листок» напечатали его стихотворение «Русская быль» и заплатили ему первый гонорар. Стихотворение это было навеяно русским народным творчеством и весьма характерно для настроения молодого Белинского.
В том же «Листке» была напечатана небольшая заметка Белинского об одной брошюре, разбиравшей «Бориса Годунова» Пушкина. Виссарион немедленно послал журнал в Чембар.
Через редакцию журнала Белинский познакомился с Кольцовым, замечательным русским поэтом-самоучкой, который приезжал в это время в Москву из Воронежа по делам и напечатал в «Листке» несколько своих стихотворений.
С интересом и сочувствием слушал Белинский рассказ воронежского поэта о его грустной жизни. Восемнадцати лет отроду Кольцов полюбил крепостную горничную своих сестер Дуняшу, девушку красивую и умную. Она отвечала ему взаимностью. Зная крутой нрав своего отца, типичного купца-самодура, Кольцов скрывал от него свою любовь к крепостной девушке. Но отец догадался и, опасаясь, что сын женится на Дуняше вопреки его воле, отослал сына якобы по делам из Воронежа, а Дуняшу тем временем продал какому-то помещику на юг. Когда поэт вернулся домой и узнал об этом, он заболел горячкой и едва не умер. Выздоровев, Кольцов бросился отыскивать свою любимую, но никаких следов ее найти не мог. Только впоследствии он узнал, что она не вынесла разлуки с ним и вскоре умерла в тяжелой неволе.
Белинский быстро сошелся с Кольцовым. Их объединяла общая ненависть к крепостничеству и желание работать для блага своего народа. Под влиянием Белинского Кольцов возненавидел также тесный мир мелких мещанских интересов, в котором ему приходилось вращаться дома. По-другому зазвучали его стихи, когда он сделался идейным учеником Белинского. Недаром многие знакомые Кольцова стали с тех пор отмечать в нем «страсть к пропаганде крайних идей Белинского».
В том же 1832 году Виссарион Григорьевич сблизился с университетским студенческим кружком Николая Станкевича. Исключительно талантливый человек, одаренный глубоким эстетическим чутьем, горячей любовью к искусству, большим и ясным умом, способным разбираться в самых отвлеченных вопросах, Станкевич объединил вокруг себя выдающихся представителей русской молодежи, из которых впоследствии многие прославили имя своей родины.
Соединяя блестящее остроумие с необычайно широкой эрудицией, Станкевич умел всякий спор поднять на высокий теоретический уровень, сделать предметом серьезных философских исканий и принципиальных решений. Николай Станкевич был человеком, облагораживающее влияние которого испытывал каждый, кто близко соприкасался с ним.
Белинский со всей страстью своей прямой увлекающейся натуры погрузился в научные и философские занятия кружка. Он никогда не останавливался на полдороге. Теория никогда не была для него самоцелью, он всегда стремился применить ее со всей беспощадной последовательностью к жизни. Недаром в кружке он быстро заслужил имя «неистового Виссариона».