НОВЫЙ ИНСПЕКТОР

ПЕРВОЕ ЗНАКОМСТВО

С грустью и неохотой покидала я лазарет. За время моей болезни я уже успела отвыкнуть от холода дортуаров, от тощих обедов, от окриков классных дам. Меня утешала только мысль, что в институтских стенах мне оставалось провести всего один год.

Как только мы перешли в выпускной класс, с начала года разнесся слух, что в институт назначен новый инспектор классов. Кроме начальницы и инспектрисы, у нас был специальный инспектор, который должен был наблюдать за преподаванием наших учителей и замещать их новыми, если кто-нибудь из них умирал или заболевал надолго. Инспектора классов мы почти никогда не видали. Два-три раза в год он появлялся на уроках да весной приходил на экзамены. Этим и ограничивались его обязанности. Наша всесильная начальница давно забрала власть в свои руки и действовала так, как хотела. Ни один учитель не мог проникнуть к нам или оставаться у нас, если он ей не нравился. Как монарх, не ограниченный никакими законами, управляла Леонтьева Смольным.

Зная, как мало значит у нас инспектор, мы равнодушно относились к слуху о назначении другого. В то время мы и не подозревали даже, что новый пришелец перевернет всю нашу жизнь и пошатнет устои закоснелой институтской системы.

Прежде, при вступлении нового инспектора в институт (это случалось крайне редко), он обыкновенно торжественно входил в класс в сопровождении инспектрисы. При этом она произносила по-французски:

"Моnsieur, рекомендую: воспитанницы такого-то класса", а обращаясь к нам: "Demoiselles, ваш новый инспектор". Мы чинно приподнимались со скамеек, кланялись и выслушивали несколько любезных фраз инспектора. После урока, во время которого учитель вызывал только лучших учениц, инспектор, желая сделать приятное начальству, со сладкой улыбкой говорил, что он удивлен нашими успехами и хорошей подготовкой.

Не так встретились мы с новым инспектором Константином Дмитриевичем Ушинскнм.

Однажды, когда у нас только что кончился какой-то урок и мы уже направились к двери, чтобы выйти из класса, к нам навстречу вбежал среднего роста, худощавый брюнет. Не обращая внимания на наши реверансы, он размахивал своей шляпой и выкрикивал:

— Ведь вы же здесь специально изучаете правила поведения. А не знаете, что портить чужую вещь духами или другой дрянью — неделикатно… Не каждый выносит эти пошлости. Наконец… почем вы знаете… может быть, я настолько беден, что не могу купить другой шляпы… Да куда вам думать о бедности? Не правда ли? Ведь это fi donc, унизительно.

Он махнул еще раз своей шляпой и выбежал из класса.

Мы были так ошеломлены, что даже не двинулись с места.

— Это и есть новый инжектор? — спрашивали мы в изумлении друг друга.

Не успел появиться — и уже осмеливается орать на нас, взрослых девушек, как на базарных мужиков!

— Наконец, даже не мы это сделали! Вероятно, кто-нибудь из другого отделения.

— А если бы и мы? _Неужели это такое преступление — облить шляпу духами? Мы всегда так делали, и порядочные мужчины были только польщены этим.

— Какой-то невоспитанный, некомильфотный!..

— И как неприличны эти разговоры о бедности! Так рассуждали мы, стоя посреди класса, пока не раздался звонок, призывавший нас на урок немецкого языка.

За толстым медлительным немцем в класс снова вошел нервной и быстрой походкой новый инспектор. Он поклонился и, не дав немцу раскрыть рта, попросил институтку, сидевшую на последней скамейке, подойти к его столу. Раскрыв перед нею немецкий учебник, но не на том месте, где был задан урок, он попросил ее переводить.

— Мы этого еще не проходили, — сказала ученица.

Ни одна, ни другая, ни третья из вызванных Ушинским институток не сумела хоть сколько-нибудь сносно перевести не выученную заранее строчку.

Смущенный немец наш кряхтел, ворочаясь на своем стуле, и оправдывался тем, что в институте все внимание обращено на французский и что сами воспитанницы терпеть не могут немецкий язык.

Но Ушинский не удовлетворился таким объяснением. Он сказал немцу, что для того, чтобы заставить нас полюбить его предмет, он, учитель, должен был читать нам и рассказывать содержание лучших произведений Гете и Шиллера.

— О, господин инспектор! — с добродушной усмешкой отвечал немец. — Уверяю вас, они решительно ничего не поймут в сочинениях этих величайших писателей и не заинтересуются ими.

На это Ушинский уже с раздражением заметил, что только идиота может не заинтересовать гениальное произведение.

Во время урока немецкого языка произошел еще один случай, который произвел на нас огромное впечатление.

Дежурная дама, мадемуазель Тюфяева, следившая за порядком в классе, внезапно с шумом отодвинула стул, встала с места, подошла к скамейке и начала вырывать что-то из рук одной воспитанницы. Подобные сцены бывали у нас частенько. Но на этот раз, как только она скрипнула стулом, Ушинский быстро поднял голову и недовольно поглядел на нее, точно не понимая, зачем его отвлекли от дела. Когда же у Тюфяевой завязалась борьба с ученицей, он привстал с своего места и резко прикрикнул:

— Перестаньте же, наконец, шуметь! Кто вас просит сидеть в классе? Учитель сам обязан поддерживать порядок.

И сейчас же уселся как ни в чем не бывало, продолжая заниматься.

Тюфяева побледнела, но промолчала, — может быть, от неожиданности. Урок возобновился. Вызвав еще несколько учениц и убедившись в нашей полной неграмотности, Ушинский недовольно дернул плечами, встал, поклонился и направился к двери, чтобы выйти из класса. Но Тюфяева, сидевшая около самой двери, вскочила с своего места:

— Позвольте вам заметить, милостивый государь, что мы дежурим в классе по воле нашего начальства… что мы… что я… высоко чту мое начальство, — торопилась она высказаться, боясь, что Ушинский ее перебьет.

— Если уж вы обязаны здесь сидеть неизвестно зачем, — спокойно отвечал тот, — то по крайней мере должны сидеть тихо, не вырывать бумаги у воспитанницы, не отвлекать ее от урока.

— Я, милостивый государь, служу здесь тридцать шесть лет… Мне, милостивый государь… седьмой десяток… Я не привыкла к такому обращению, — говорила Тюфяева, вся дрожа от волнения и злобы. — Это все будет доложено кому следует.

— Если вы дежурите с этой именно целью, то и исполняйте ваши священные обязанности, — усмехнулся Ушинский и вышел, прикрыв за собой двери.

Тюфяева села на свой стул, но была так взволнована, что не брала даже в руки свое обычное вязанье. Затем вдруг вся покраснела, стала усиленно сморкаться и, наконец, снова поднялась и вышла из класса.

Мы в первый раз остались с глазу на глаз с учителем. Все молчали. Наш немец что-то крепко призадумался, но это был один момент. Он вдруг встрепенулся и по заведенному порядку начал вызывать учениц одну за другой.

Ратманова, пользуясь отсутствием классной дамы, встала со своего места и, прижав к лицу платок, будто у нее идет кровь носом, также вышла из класса.

Мы поняли, что она отправилась на "разведки".

Нам тоже не сиделось. То и дело мы оборачивались по сторонам. Одна показывала другой на свою голову и вертела над нею рукой, выражая этим, что она у нее идет кругом от всего происшедшего. Другая била себя в грудь и закатывала глаза, — это означало, что у нее разрывается сердце оттого, что приходится так долго молчать.

Но вот раздался долгожданный звонок. Без классной дамы спустились мы в столовую. Когда мы шли парами, Ратманова незаметно присоединилась к нам. За столом она загадочно улыбалась. Подруги подталкивали ее соседок, умоляя их выспросить у нее все, что она успела узнать.

— Удалось ли что-нибудь? — спрашивали ее со всех сторон.

— Неудачи бывают только у идиоток да трусих, — отвечала Маша, гордо подняв голову.

Больше во время обеда мы ничего не смогли вытянуть из нее и страдали от неудовлетворенного любопытства.

Когда мы возвратились из столовой в класс, Тюфяева, на наше счастье, ушла к себе в комнату заливать горе кофеем. Сбившись в кучу, мы кричали, перебивая друг друга:

— Это какой-то ужасающий злец!

— Просто невежа!

— Не конфузится сознаться, что у него нет денег даже на шляпу!

— Неправда! — смело выскочила Ивановская. — Ушинский — человек неземной красоты.

— Не ты ли облила его шляпу духами?

— Я, — созналась Ивановская. — Я не могла этого не сделать… Спускаюсь утром в нижний коридор и вдруг вижу: входит… Меня точно стрела пронзила. Я так была поражена его красотой. Дала ему пройти и сейчас же бросилась к вешалкам, облила его шляпу духами, вылила духи в карманы его пальто, — одним словом, весь флакончик опорожнила, благо он у меня с собой был в переднике.

Никто не одобрил поступка Ивановской: институтки нашли, что Ушинский не стоит такого внимания.

Мы судили и рядили о нем без конца, но никто из нас не мог сообразить, почему он так обозлился за то, что его вещи облили духами. Нашим учителям обыкновенно это нравилось: при встрече после этого они улыбались нам лишний раз. Кроме того, нас возмущало, что он не по-рыцарски относился к дамам. Даже то, как он разговаривал с ненавистной нам Тюфяевой, не понравилось нам. Ведь хотя она и классная дама и гнусное существо, но все же — дама, рассуждали мы.

— Он, наверное, прогонит нашего немца! — кричали некоторые.

— Ого, руки-то коротки! Не сегодня-завтра Леонтьева его самого вытурит отсюда.

— Много вы понимаете! — вдруг вмешалась Ратманова, и все моментально стихли. — Он сам может вышвырнуть с дюжину таких начальниц, как наша. Ушинский — это такая силища!.. Такая… Это просто что-то невероятное!

— Какая там силища! Наглый человек — вот и все тут, — возражали некоторые.

— Разве вы можете оценить смелость, дерзость, силу, с которыми человек говорит правду в глаза? Классные дамы вам втемяшили в голову, что это дурно, вы презираете их, а сами повторяете за ними… Жалкие вы созданья — просто стадо баранов, — отрезала Ратманова.

Страшная буря негодования поднялась против нее. Однако, понимая, что Маша Ратманова может рассказать нам что-то новое об инспекторе, мы после короткой перебранки стали умолять свою оскорбительницу передать нам все, что она узнала.

В другое время Маша не упустила бы случая "поломаться", но тут ей самой не терпелось поделиться с нами своими новостями. Она рассказала, что, выйдя из класса, застала в коридоре Ушинского, беседовавшего с инспектрисой. Спрятавшись за углом, она подслушала весь разговор. Ушинский как раз рассказывал о своем столкновении с Тюфяевой. Не зная ее фамилии, он говорил о ней так: "Знаете, такая дряблая старушонка… хвастала тем, что высоко чтит начальство, что тридцать шесть лет служит здесь, что очень долго живет на свете… Я хотел было сообщить ей, что слоны живут еще дольше, что продолжительность жизни ценна только тогда, когда она полезна, да не стоило терять времени с ней". Как всегда, наша maman в примирительном тоне стала просить инспектора снисходительно отнестись к классным дамам. "Где же взять образованных?" — говорила она, вздыхая. Но Ушинский отвечал, что надо бояться особ, умеющих только кадить всякой пошлости, что при старании, конечно, можно бы найти подходящих.

— "Кадить всякой пошлости"! Какое чудесное выражение! — подхватили мы, ошеломленные столь новой для нас фразой.

— А что он еще сказал! — продолжала Ратманова. — "Нужно, — говорит, — скорее создать другие условия для приема воспитательниц и выбросить весь старый хлам".

— Какой он умный! — всплеснули мы руками.

— Не мешайте же слушать! — взывали другие, боясь пропустить хоть одно слово Ратмановой, продолжавшей свой рассказ.

— Выбросить старый хлам необходимо уже потому, сказал он, что теперешние классные дамы притупляют умственные способности воспитанниц и озлобляют их сердца.

— "Притупляют способности"!

— "Озлобляют сердца"! — повторяли мы за Ратмановой. В первый раз в институтских стенах раздавались такие слова, и мы с жадностью ловили их, стараясь вникнуть в их смысл.

— Инспектриса стала объяснять Ушинскому, почему классные дамы необходимы во время уроков. Учитель, говорила она, занят своим делом, а классная дама обязана наблюдать, чтобы воспитанницы не отвлекались посторонним.

— О, когда начнут занятия новые учителя, — отвечал Ушинский, — они сумеют так заинтересовать воспитанниц, что те сами не будут заниматься ничем посторонним во время урока.

— Вы, Константин Дмитриевич, кажется, твердо верите в то, что вам удастся создать идеальный институт? — спросила maman.

— На идеальный не рассчитываю, но если б я не верил, что мне удастся оздоровить это стоячее болото…"

— Ах ты, боже мой! — восклицали мы. — Душка Маша, неужели он так и сказал: стоячее болото? Вот-то дерзкий! Ведь этими словами он унизил наш институт. Maman должна была оборвать его тотчас же. Ну, говори, говори, что же инспектриса на это?

— Ни гу-гу. Да разве он только это говорил!

Но тут нашу беседу прервал колокол, призывающий нас к чаю. Пришлось стать в пары и спуститься в столовую. До сих пор ничто и никогда не волновало нас так, как это первое появление у нас Ушинского. Так же горячо болтали мы и после чая, когда пришли в дортуар, чтобы ложиться спать. Мы быстро разделись и, закутавшись в одеяла, разместились группами на нескольких кроватях. Нас всех охватил какой-то вихрь вопросов, глаза у всех блестели, щеки горели, сердца трепетали. Мы сидели и рассуждали далеко за полночь, бросаясь по своим кроватям при малейшем шуме или скрипе дверей.

— Он просто отчаянный какой-то, — говорили мы об Ушинском.

— И вы подумайте, сейчас же раскусил, что Тюфяева — дрянь, а немец — плохой учитель.

— Он и начальницу раскусит и даже maman. Но не все соглашались с тем, что Ушинский хороший. Хорошие люди, утверждали многие, должны быть благовоспитанными, а его насмешки над нами и разговор с Тюфяевой показывают его невоспитанность. Другим не нравилось, что он назвал наш институт "стоячим болотом", а "всем известно", что это первоклассное заведение. "Всем известно" и "все говорят" были у нас самыми ходкими выражениями. Никто из нас не сомневался в том, о чем можно было сказать: "все говорят".

— А что в нем хорошего, в этом институте? — вскочила Ратманова; лицо ее пылало гневом. — Разве, что мы в нем ничему не научились, что мы холодали и голодали, как жалкие собаки, что нас всячески поносили классные дамы, что мы ни в ком не имели защиты и ни от кого не слышали доброго слова? Ах, молчите вы, несчастные, с вашим первоклассным заведением или, лучше сказать, с вашей первоклассной чушью и тупостью!

И, действительно, все замолчали, сознавая правильность этих слов.

"Что-то будет завтра? — думала я, засыпая. — Только бы он подольше у нас остался".

И как бы в ответ на мои мысли, кто-то громко вздохнув, заявил:

— А ведь ему у нас не сдобровать.