Новые слежавшиеся башмаки жали и мундир был тесен Денису Ивановичу, слегка потолстевшему с прошлого года, но именно это соответствовало той особенной обстановке бала, в которой он очутился и чувствовал, что здесь все должно быть не так, как всегда, и неудобно приехать сюда в слишком простом, повседневном, удобном, как халат, платье. Так что и жавшие башмаки, и тесный мундир были кстати и ничуть не мешали, а, напротив, способствовали торжественному настроению Радовича.

Блестящие залы, огни, вытянувшиеся на лестнице лакеи в пудре и в красных кафтанах с позументами, наряды дам, мундиры мужчин, музыка, гремевшая, притомляя слух, бриллианты, кружева – все слилось для Дениса Ивановича, давно не бывавшего вообще на вечерах и попавшего в первый раз на придворный бал. Он был ослеплен, поражен, не мог еще ничего видеть в отдельности, кроме государя, которого видел все время, где бы ни пришлось ему быть.

И ощущение, которое он испытывал, не могло сравниться ни с чем, даже с теми грезами, которые, как в золотистом тумане, переносили его, бывало, когда слушал он сказки ключницы Василисы, то в волшебные чертоги построенных в одну ночь очарованных замков, то на дно моря, в коралловые пещеры, или в золотые палаты заоблачных царств. Он не ходил, не двигался, но торжественно носил свое тело, словно оно, стесненное мундиром, плыло само собой по воздуху, а там, где-то далеко внизу, какие-то башмаки жали чьи-то ноги.

Среди гостей у него, наверное, было много знакомых, потому что тут была вся Москва, а он знал всю Москву, но узнавать он никого не узнавал, хотя кланялся и что-то отвечал и говорил, когда его окликали. Ему казалось святотатственным, неприличным быть обыкновенным знакомым обыкновенных людей здесь, во дворце государя, и в присутствии государя. Он не сводил глаз – впрочем, как и все остальные, с Павла Петровича и видел его, как видишь солнце, даже когда не смотришь на него.

Государь был в духе, и лицо его, оживленное, с блестевшими умными и проницательными глазами, казалось Радовичу выражением истинной прелести величия. Оно было такое, то есть еще лучше такого, каким он воображал себе его, и вовсе не похоже на портреты, претендовавшие передать черты императора Павла.

– Прекрасно! – сказал Денису Ивановичу попавшийся ему генерал-поручик Вавилов и кивнул головой.

Радович отвесил поклон, однако не разобрал, кто это, но все же сейчас же полюбил говорившего, сочувствуя его слову.

«Прекрасно, истинно прекрасно!» – говорило и пело все в душе Дениса Ивановича.

В антракте между танцами государь стоял в конце зала, и все лица были обращены к нему.

Радович теперь только, насмотревшись вдоволь на государя, стал присматриваться к окружению его. Он узнал толстого, курносого обрюзгшего Безбородко, узнал несколько московских сенаторов, главнокомандующего Салтыкова, увидел еще нескольких, очевидно петербургских, придворных.

Вдруг его глаза остановились на стоявшей в первом ряду образовавшегося около государя круга молодой девушке.

Увидев ее, Денис Иванович так и остался, как был, с раскрытым ртом. Такой красавицы он и представить не мог себе никогда. Она сразу была заметна среди других и по красоте своей, и по собственному цвету черных, впадавших в синеву, густых волос своих.

А сзади нее, немножко в отдалении, вырисовывалась сухая, длинная фигура сенатора Дрейера.

Радович взглянул на сенатора, узнал его, вспомнил сегодняшнее утро и в эту минуту заметил, что Дрейер тоже увидел и узнал его.

Государь, продолжая разговаривать с Безбородко, улыбаясь, причем блестели его белые, ровные зубы, и потряхивая пудренной косичкой, двинулся вперед, и сейчас же толпа расступилась перед ним, а стоявшие возле него двинулись тоже.

Красавица в белом платье с черными волосами стала продвигаться вместе с другими.

Радович, к удивлению своему, увидел, что окружавшие государя отступают так, что между ним и красавицей остается пустое пространство, как бы соединяющее их. Государь будто слегка нахмурился и сделал несколько более поспешных шагов, толпа отхлынула в сторону, и Радович очутился в первом ряду с государем.

Пустое пространство между ним и красавицей не изменилось. Она стояла, опустив тонкие, оголенные девственные руки, и смотрела на Павла Петровича так же, как смотрели на него все, то есть не спуская глаз.

Государь кивнул в ее сторону и спросил у Безбородко:

– Это, кажется, дочь Петра Лопухина?

– Она, ваше величество, из-за вас просто голову потеряла! – ответил Безбородко, странно улыбаясь и изогнувшись...

– Вот ребенок! – сказал рассмеявшись государь.

– Ей уже скоро шестнадцать лет, – проговорил Безбородко.

Это была неправда: Анне Лопухиной шел уже двадцать второй год.

Этот разговор слышал стоявший почти рядом Радович, слышали и другие.

Государь прошел дальше и так скоро, что замкнувшаяся за ним толпа отделила от него Дениса Ивановича и Лопухину, приблизившуюся теперь к Радовичу.

Сенатор Дрейер между тем направился прямо на Дениса Ивановича. Он шел на него, пробираясь через толпу, и сердито кивал ему головой, видимо, подзывая его к себе и сердясь, что тот не замечает или не понимает этого. Он почти в упор подошел к Денису Ивановичу, и тогда только тот, вздрогнув, увидел, что находится в его власти, потому что скрыться не представляется уже возможности.

«Неужели он станет делать мне выговор прямо здесь?» – чувствуя, если это так, стыд за сенатора, подумал Радович.

Но Дрейер, подойдя к нему, схватил его за рукав двумя свободными пальцами (остальными он держал треугольную шляпу), и схватил так, что больно ущипнул, и потянул за собой.

– Я вас вынужден представить госпоже Екатерине Николаевне Лопухиной, – проговорил он отрывисто и ворчливо, таща уже Дениса Ивановича, к стоявшей возле красавицы видной барыне и представил.

– Вы сын Лидии Алексеевны Радович? – спросила Лопухина, оглядывая Дениса Ивановича.

– Да, я – сын... – краснея ответил он, не зная, то ли говорит, что нужно, или нет.

– Я рада с вами познакомиться. Заезжайте завтра ко мне... так, после часа, до двух...

– У меня, к сожалению, служба в сенате... – начал было Денис Иванович, но педантичный, строгий служака Дрейер так заворочал на него глазами, желая остановить его, что Радович оборвал фразу и замолк.

– Так завтра, между часом и двумя! – повелительно произнесла Лопухина и отвернулась, показывая, что представление кончилось и что Радович может отойти.

В ее манере было странное соединение какой-то ласковости и вместе с тем величественной привычки, что все будет именно так, как она хочет.

«Вот эта умеет приказывать», – подумал Денис Иванович, невольно сравнивая ее со своей матерью.

Но он тут же решил, что ехать ему завтра к Лопухиной в служебный час совершенно незачем. Он решительно не понимал, зачем он понадобился ей и, главное, зачем понадобилось Дрейеру вместо выговора за сегодняшние пряники представлять его Лопухиной. Как это случилось и почему, он не знал.

Не знал этого и сам сенатор Дрейер. Он явился сегодня на бал, усматривая в этом свою служебную обязанность как сенатора. На балах он никогда не бывал – у него и без того не хватало времени. К воцарению императора Павла Петровича, в сенате было десять тысяч нерешенных дел. Это доказывало, во-первых, очевидность того, что не все сенаторы относились к службе, как сенатор Дрейер; а во-вторых, что если он, Дрейер, задался целью решить все десять тысяч дел, то немудрено, что у него не было времени не только ездить на балы, но даже и ходить в баню, а то и спать. Придворный же бал в присутствии государя – это другое дело. Тут сенаторы обязаны были, по мнению Дрейера, увеличивать блеск двора, и потому он явился сюда в своем красном мундире, с треугольной шляпой, хотя едва ли его сухая, длинная фигура могла кому-нибудь показаться блестящей.

Явившись на бал, он первое время ходил, жмурясь и не зная, куда ему приткнуться и что с собой делать. Весь этот люд, шум, говор и музыка, в сущности, «мешали занятиям», но тут именно о занятиях и речи не могло быть. Если бы ему дали полную волю, сенатор Дрейер немедленно водворил бы на балу тишину и порядок и приступил бы к занятиям. Однако здесь приступали не к занятиям, а к танцам, и, противно самой природе, молодые люди, танцуя, вели себя крайне развязно перед такими особами, как, например, сенаторы.

Дрейер попробовал было изложить свой взгляд на этот предмет своему товарищу по сенату, сенатору же Лопухину, но того Безбородко держал при себе, следовательно, вблизи государя, и Дрейера оттуда оттерли. Тогда он, наткнувшись на Лопухину с падчерицей, «присосался» к ним и уже не отходил, потому что из дам только и был знаком, что с женами своих сослуживцев...

Стоя за Лопухиной, он вдруг встретился глазами с коллежским секретарем Радовичем и довольно громко произнес:

– Ага!..

Лопухина обернулась на него и увидела, что лицо сенатора Дрейера настолько вдруг оживилось, что она невольно спросила:

– Что с вами?

Дрейер оживился потому, что наконец нашел более или менее разумное применение своему пребыванию на балу. Он мог, вместо того чтобы завтра, отрываясь от служебных занятий, делать выговор коллежскому секретарю за его предосудительное «в отношении пряников» поведение, объяснить ему даже более подробно сегодня, сколь печален его проступок и насколько нетерпимы такие поступки со стороны служащих по канцелярии правительствующего сената.

– Ничего... Так, служебное дело, – ответил он Лопухиной.

– У вас даже на балу служебные дела?

– Как видите, сударыня!..

Сенатор Дрейер, разговаривая с дамами, всегда прибавлял «сударыня», считая это переводом французского «madame».

– Какое же дело? – спросила опять Лопухина. – Важное?

– Для меня все важно, что касается службы, – пояснил Дрейер, – а тут я вижу молодого человека...

– Какого молодого человека?

– Коллежского секретаря Радовича.

– Радовича? Что ж он?

– Он сегодня утром был замечен мною в уличной толпе за весьма странным занятием: он совместно с мальчишками занимался ломанием пряников.

– Да неужели? – словно обрадовалась Лопухина и добавила вполголоса: – Положительно это тот человек, который мне нужен!

– Что вы говорите? – переспросил Дрейер.

– Я говорю, что это очень мило...

– Как мило, сударыня?

– Где он? Покажите мне его.

Дрейер показал.

– Да он по виду очень презентабелен, – решила Лопухина. – Отлично! Представьте мне его сейчас...

Ослушаться Екатерины Николаевны Лопухиной Дрейер прямо-таки не осмелился и вместо выговора должен был привести Радовича и представить его:

– Что женщина хочет, то и мы должны хотеть! – сказал он только Екатерине Николаевне, воображая себя историческим лицом, произносящим историческое изречение.