Денис Иванович с утра сидел у себя наверху и не поехал в сенат, а послал туда сказать, что ему нездоровится.

Вчера он еще мог взять себя в руки и отправиться на службу, но сегодня слишком много новых мыслей нахлынуло на него и слишком сложный вопрос приходилось решать ему, чтобы показываться в таком состоянии на людях. Ему нужно было уединение, ему хотелось остаться одному, самому с собой, пока не придет он к какому-нибудь выводу. Но чем больше думал он, тем больше усложнялось все, как заколдованный клубок, который путается сильнее по мере того, как пытаешься размотать его.

Будь тут дело в одном только управляющем Зиновии Яковлевиче, Денис Иванович не сомневался бы ни в чем. Но тут была замешана мать.

Прежде всего, он считал нужным относиться к ней так, как относился до сих пор, из уважения к самому себе, к своему роду, к своему имени. Он не считал себя вправе разбирать, какова она. Для него она была матерью, и этого казалось достаточно, чтобы никто не смел подумать о ней дурно, а тем более – сам он. Он не позволил бы никому судить ее и не судил сам. Этот вопрос был для него вопросом чести, и колебаний он не допускал.

Все это было, однако, хорошо и, во всяком случае, цельно, и он жил, руководствуясь этим, до тридцати четырех лет, пока дело касалось его самого. Но теперь он увидел, что не один он являлся страдающим лицом. Он жил и терпел. Вместе с ним терпели и другие... И был еще один пострадавший, который был близок ему так же, как и мать.