Государь с утра уезжал на маневры и возвращался во дворец к вечеру.

К этому времени собирались сюда все имевшие доступ к приему и для представления. Большой зал был заполнен народом.

Бледный, затерянный среди блестящей толпы сановников, боясь, как бы не сделать какой-нибудь промах, Денис Иванович жался к стене, чтобы дать другим дорогу.

Стоял сдержанный, деловитый и почтительный гул. Ждали уже долго, но, видимо, никто не сетовал на это, не выражал нетерпения, и всякий был согласен ждать, сколько нужно, вполне довольный этим. Несколько раз поднималась тревога, весь зал вдруг, как муравейник, приходил в движение, но тревога оказывалась ложной, и все снова принимались терпеливо ждать.

Наконец в дверях показался кто-то, сделал знак. Церемониймейстер, до сих пор сливавшийся с толпой, вдруг выделился и стал распоряжаться, выравнивая всех в ряд, потянувшийся вереницей вокруг всего зала.

– Как фамилия? – на ходу спросил он Дениса Ивановича и строго оглядел его.

– Коллежский секретарь Радович, – ответил тот, как ученик на перекличке.

– Вы по личному приказанию?

– Не знаю, вот бумага, – и Радович показал бумагу, полученную им сегодня утром через курьера.

Церемониймейстер взглянул, вдруг стал любезнее и, вежливо произнеся: «Пройдите сюда, вот тут», – почему-то перевел на несколько шагов Дениса Ивановича.

Глаза всех были уставлены на дверь. Все подтянулись, откашлялись, оправились и замерли. Казалось, сию минуту отворится дверь, и весь этот съезд, все эти волнения, приготовления и ожидания получат смысл, и станет явным, зачем все это нужно.

Но минута прошла, дверь не отворилась, и еще долго все стояли в ряд и ждали, напрягая свое внимание и силясь сосредоточиться. Чуть кто осмеливался заговаривать, сейчас же раздавалось внушительное «ш-ш-ш» – и снова воцарялась почтительная, напряженная тишина.

Радовичу казалось, что он, не спуская взора, смотрит на дверь, чтобы не пропустить появления государя, но, как это случилось, он не знал, а все-таки пропустил. Государь был уже в зале, когда увидел его Денис Иванович.

Держась необыкновенно прямо, Павел Петрович медленно продвигался, переходя от одного к другому из представлявшихся. Перед иными он останавливался несколько дольше, задавал вопросы и часто, выслушав только первые слова ответа, шел вперед. Мало-помалу все ближе и ближе он становился к Радовичу, и тот чувствовал, словно от соседа к соседу передавался электрический ток по мере приближения государя. Вот между ними всего трое, два, еще – и Денис Иванович как бы оказался один на один с императором. Во всем зале он уже никого и ничего не видел, кроме Павла Петровича, бывшего перед ним и глянувшего необыкновенно добрыми глазами прямо в глаза ему.

«Фамилия?» – услыхал Денис Иванович и ответил:

«Коллежский секретарь Радович», – не узнав своего голоса, точно не он, а кто-то другой назвал его.

Государь прошел мимо. Радович увидел его спину с отделившейся косичкой парика, и затем море голов, лиц и плеч. Все спуталось и смешалось.

«И только-то? Зачем же меня звали?» – разочарованно и как-то тоскливо отозвалось в душе Дениса Ивановича.

Он решительно не знал, что же ему делать теперь, очутившись в следовавшей за государем толпе, увеличивавшейся по мере того, как шел он. Кто-то толкнул его, другой задел шпагой; он хотел посторониться и сам толкнул, но на это не обращали внимания.

Денис Иванович по своему небольшому чину стоял из последних. Он силился подняться на цыпочки, чтобы поверх толпы взглянуть еще раз на государя, и поворачивал голову в ту сторону, куда поворачивались остальные, но увидел только верх двери, как растворилась она и опять затворилась.

По залу сейчас же прошла незримая волна взволнованных голосов.

– Что он сказал? А? Что? Кого?.. Радович? Кто Радович, Радович, Радович, Радович...

И сотни голосов и уст повторили имя Дениса Ивановича.

Он больше по чутью, инстинктивно потянулся к двери и как-то общими усилиями непроизвольно очутился возле нее.

– Вы Радович? – совсем близко от его лица раздался голос церемониймейстера.

В это время из двери высунулась курчавая пудренная голова и тоже произнесла:

– Радович!

Дениса Ивановича как будто воздухом втянуло в дверь.

В гостиной, куда он попал, было прохладнее и темнее, чем в зале, и хотя она была гораздо меньше зала, но казалась просторнее, потому что была пуста. Курчавый пудренный Кутайсов, которого видел Радович на балу и узнал теперь, показал ему рукой следовать за ним и повел. Они миновали еще комнату и вошли в кабинет. Кутайсов остался за дверью.

Государь ходил по комнате и, повернувшись, приблизился к Денису Ивановичу. Глаза его теперь были строги, но лицо улыбалось.

– Вы, сударь, я слышал, якобинец? – проговорил он, отчетливо отделяя каждый слог каждого слова.

Денис Иванович почувствовал, как словно что-то вспыхнуло у него в груди и затрепетало.

– Ваше величество, – вырвалось у него, – я – верноподданный моего государя и песчинка того народа, который любит и чтит его.

– Вы дворянин?

– Перед русским царем нет ни дворян, ни крестьян, никого; все – один народ русский!

Глаза Павла Петровича вдруг прояснились. Он близко подошел и, взяв за отворот мундира Радовича, как бы с удивлением, пораженный, спросил:

– Ты понимаешь это?

– Я это чувствую вместе с миллионами русских людей, ваше величество.

– А там они не чувствуют и не понимают этого, – кивнул головой Павел I в сторону зала и, опустив руки, снова стал ходить по комнате. – Не понимают, – повторил он, как бы рассуждая сам с собой, – они кичатся своим дворянством и просят подачек, не понимают, что санкюлоты не против короля пошли, а против них и вместе с ними, из-за них погубили короля. А вот им пример – Кутайсов. Кто он был? А я захотел и дал ему и дворянство, и титул. А они не понимают, что это – пример им... Я свел уже барщину для крестьян на три дня и дал им праздничный отдых. – Государь остановился и опять подошел к Радовичу. – Я слышал, сударь, – сказал он, круто обрывая свою речь, – о вас хорошие отзывы, а между тем ваша матушка иного мнения. Она жалуется на вас... Я ее видел вчера. Она говорит, что вы даже слуг возмутили против нее. Чем объяснить это?

Денис Иванович хотел говорить, но запнулся и задохнулся от нахлынувших слов, которые просились наружу. Он слишком многое хотел сказать сразу, чтобы иметь возможность сказать что-нибудь. И, не зная, с чего начать, а вместе с тем чувствуя, что многословие ничему не поможет и ничего не объяснит, он желал одним бы словом передать все, что происходило в нем вчера и сегодня. Но это было, разумеется, невозможно, и пришлось говорить.

И вот – словно им руководила внешняя, посторонняя сила, хотя эта внешняя, посторонняя сила была в нем самом, – он заговорил то, что как бы само собой вышло у него:

– Ваше величество! Сегодня, тринадцатого мая, тридцать четвертая годовщина смерти моего отца. Тридцать четыре года тому назад – я тогда только что родился – он приехал по делам из деревни сюда, в Москву, с управляющим и лакеем. Они остановились в нашем доме. Отец не захотел отворять большие комнаты и поместился в мезонине, наверху. Здесь его нашли мертвым, и было решено, что он умер скоропостижно, ночью. Такое свидетельство было выдано врачом.

Павел Петрович повернул у стола кресло с высокой спинкой, так что яркая карсельская лампа, горевшая на столе, осталась сзади, опустился в кресло и, облокотившись на руку, наклонил голову, скрыв лицо.

– Продолжай! – сказал он.

– Что произошло в эту ночь в комнате, – продолжал Радович, – видели, конечно, одни только стены. Они лишь остались свидетелями, но они остались. Комната была заперта, и в нее никто не входил в продолжение многих лет. Весь мезонин у нас был необитаем. Впоследствии, когда я вышел из опеки, я переселился в этот мезонин и занял две смежные с запертой комнаты. Никто не знал, что я сделал ключ и отпер эту комнату. Я прибрал ее, очистил пыль, привел ее в порядок, но тщательно сохранил в ней все, как было. Я стал изучать ее. Осторожно, из расспросов старых слуг, узнал я, какое было одеяло у отца, какая постель и какие вещи, и все потихоньку возобновил, даже дорожную шкатулку отца поставил на место, как могла она стоять при нем. Вместе с тем я внимательно оглядел все. Над постелью на стене, на бумажках, которыми она была обита, я заметил царапины и изъяны, как бы следы борьбы. Это было первым указанием, подтверждавшим то, что смутно чувствовалось мною. Но это указание долгие годы оставалось единственным. Я искал доктора, выдавшего свидетельство, и не мог найти его. Я наблюдал за управляющим и лакеем, который был сделан дворецким, и не мог заметить в них ничего подозрительного. Они держали себя с замечательной выдержкой и самообладанием. Странно было только, что комната была заперта и ее боялись и что лакей, бывший с управляющим при отце в Москве, попал в дворецкие. Управляющий завладел всем домом и стал полным хозяином. Ребенком меня заставляли целовать его руку...

– Довольно, дальше! – перебил государь.

– Дальше? Потеряв всякую надежду найти какие-нибудь новые факты, я решил как-нибудь случайно, ночью, при свете лампадки ввести в восстановленную мной комнату управляющего вместе с лакеем и посмотреть, какое на них произведет это впечатление. Нужно это было сделать неожиданно, а для этого необходим был случай. Я стал ждать. И вот третьего дня случилось все как бы само собой... Видит Бог, государь, я был почтительным и покорным сыном. Моя мать управляла домом, ей угодно было, чтобы распоряжался всем управляющий, – я не препятствовал. Я жил в своем мезонине и целые дни проводил либо в сенате, на службе, либо за книгами, дома... Третьего дня произошло у меня первое и единственное столкновение с управляющим из-за того, что я узнал, что он хотел наказать без вины человека. Столкновение было при матери. Он был поражен, удивлен и сильно обеспокоен происшедшей во мне переменой, то есть тем, что я, тихий, робкий и глупый, каким я им казался, заговорил. Когда я поднялся к себе наверх, какой-то голос стал шептать мне, что они придут, придут ночью за мною. Было ли это предчувствие, откровение – не знаю, но только я почему-то не сомневался в этом. Я отворил отцовскую комнату, затеплил в ней лампадку и лег в постель. Мне казалось, что именно так надо было поступить. И они пришли. Впечатление, произведенное на них обстановкой, сейчас же выдало их: управляющий уронил свечу и бросился прочь, а лакей остался в перепуге и сознался во всем. Весь ужас теперь для меня в том, что я не знаю, что известно моей матери о смерти отца и каково ее участие в этом деле.

Павел Петрович в продолжение рассказа несколько раз утирал платком лоб.

– И не смей узнавать, не смей разбирать! – проговорил он вдруг, когда Радович сказал о матери. – Не тебе судить ее. Не твое дело. Это дело Божье. Ты тут – не следователь и не судья. Если тебе откроется – хорошо, а нет – сам не старайся... Терпеть надо, терпеть. Ты сын – и терпи. Знаю, в одном доме – тяжело. Все оставь ей, все! Оставь дом – тебе будет чем прожить. Я возьму тебя к себе в Гатчину. – Государь замолчал и задумался. – Не в Гатчину уже, а в Петербург, – поправил он медленно после некоторого молчания и вздохнул. – Завтра же сделаю о тебе распоряжение, поезжай!.. В Петербурге увидимся... А теперь ступай, ступай! – показал Павел Петрович на дверь. Словно в чаду, вышел Радович из кабинета государя и вернулся в зал.

Толпа там сильно поредела, но все-таки еще оставалось много народу, как будто занятого разговором, а на самом деле каждый тут в тайнике души надеялся, а не позовут ли его вдруг в кабинет на отдельную аудиенцию. Все, дескать, может случиться.

Один только отставной генерал-поручик Вавилов, также представлявшийся сегодня в числе прочих в своем екатерининском мундире, с которым был отставлен и при виде которого поморщился государь и прошел мимо Вавилова, не остановившись, – не ждал, что его позовут, но оставался, чтобы увидеть Дениса Ивановича, когда тот выйдет из кабинета. Он счел своей обязанностью сделать это, то есть опекать молодого человека, в доме матери которого он бывал запросто.

– Прекрасно, прекрасно! – пробасил он, встретив Радовича. – Ну, что... прекрасно?..

– Назначен в Петербург, перевожусь, – выговорил Денис Иванович, захваченный врасплох, сам не зная, как вырвались у него слова.

– Прекрасно! – одобрил Вавилов и хотел было послушать дальше рассказ Дениса Ивановича, но тому пришло сейчас же в голову, что какое дело до него генерал-поручику и остальным и что не надо нарушать какими бы то ни было рассказами то благостное, возвышенное впечатление, которое произвел на него разговор с государем, и он, откланявшись Вавилову, пошел к выходу.

Однако Радович не скоро еще добрался до него. Его останавливали на каждом шагу, пожимали руку, напоминали о своем знакомстве с ним, и даже старики забегали вперед его, дружелюбно кивали ему и заговаривали с ним.

Вавилов прямо с представления, как был в парадном мундире, отправился к Марье Львовне Курослеповой, которая, чтобы истратить часть взятых взаймы у Радович денег, давала сегодня вечер и взяла с генерал-поручика слово, что он приедет к ней прямо из дворца.

– Ну, батюшка, рассказывайте, садитесь и рассказывайте! – встретила его Марья Львовна. – Ну, что было?

Генерал-поручик расселся важно в креслах и сказал:

– Прекрасно!..

– Да вы рассказывайте, батюшка, что же прекрасно-то?

И сама Курослепова, и все ее гости жаждали, разумеется, поскорее узнать, что происходило на приеме. Около Вавилова все составили круг и приготовились слушать в молчании.

– Прекрасно, это того... знаете... прекрасно... вообще... так сказать... прекрасно, и все, – рассказывал Вавилов, взмахами руки стараясь помочь себе и воображая, что красноречив и образен, как оратор в английском парламенте.

– Ну, государь-то что?

– Э-э-э... и государь... тоже... прекрасно...

– Говорил с вами?

– Вообще... того... прекрасно!

– Много народу было?

– Прекрасно... Денис Радович того...

– Что Денис Радович? И он был?

– О да!.. Прекрасно!..

– Что ж он?

– Того... в Петербург... прекрасно...

– Денис Радович получает назначение в Петербург! – воскликнула Марья Львовна. – Вот так новость! Да не может быть!

– Отчего же... того... прекрасно! – возразил Вавилов.

– Ну, ловко Екатерина Лопухина дела ведет! – всплеснула руками Курослепова.

У нее были только свои, то есть принадлежащие к старой, екатерининской, «недовольной» партии, и потому, она не стеснялась.

– А почему же Екатерина Лопухина? Она тут при чем относительно Радовича? – стали спрашивать кругом.

– А она... того... прекрасно, – стал было объяснять Вавилов, чувствовавший себя, так сказать, на трибуне и потому считавший, что должен отвечать на всякие вопросы, хотя и сам тоже не знал, при чем тут была Екатерина Лопухина.

Марья Львовна перебила его и объяснила, в чем, по ее мнению, заключалась суть дела.

А на другой день бывшие у нее гости разносили по всей Москве известие, почему «идиот» Радович получает блестящее и неожиданное назначение в Петербург.

Майор Бубнов и штабс-капитан Ваницкий, списывавшие стишки в альбомы и ведшие дневники, записали этот «неопровержимый» факт и, искренне веря ему, засвидетельствовали о нем, как современники, перед потомством.