В ДЕРЕВНЕ
Когда князь Никита приехал к себе в деревню и не нашел там сына, он принял это гораздо спокойнее, чем думал Лаврентий, как будто он ждал этого и был готов к тому, или как будто это новое несчастье кольнуло его в такую душевную рану, боль которой была уже настолько сильна, что ее ничем, никаким новым несчастьем нельзя было увеличить.
Он поселился в опустевшем теперь для него доме и по целым дням ходил, не проронив ни одного слова. Ужение было оставлено. Медицина и книги — все оставлено. Постройка, которую не для кого было делать, стояла в запустении, доски мало-помалу разносились, кто хотел ими пользоваться, и пробитая к ней тропинка заросла свежею, зеленою травой.
Князь Никита ничего не делал и ни с кем, даже с Лаврентием, не говорил. Ел он редко, когда попадется, спал, когда случится, иногда среди дня, где-нибудь в углу, на кресле. Ночи почти всегда были у него бессонные.
"Ух, тяжело! — думал он всегда одно и то же, — тяжело вот тут, — он брался за грудь и сдавливал ее. — Один… один… Всех взяли, всех увезли… Но я снесу… И его увезли… Тяжело!.. Они думают, что я сумасшедший, — но мне легче было бы, если бы я с ума сошел. Я не понимал бы тогда, а тут я живу, я понимаю…"
Иногда он пробовал закрывать глаза и, закрыв их, вызывал пред собою милые ему образы, — и тогда недавнее прошлое представлялось ему так ясно, так подробно, как будто он все еще жил в нем. Это облегчало на один миг, на один миг приносило отраду; но глаза открывались — и действительность становилась еще мучительнее, чувствовалась еще живее.
Князь Никита не пропускал ни одной церковной службы.
Он часто тоже молился пред большой киотой в спальне, пред которой столько лет каждый день утром и вечером читал молитвы, стоя вместе со своей княгиней. Порою, когда он с закрытыми глазам и со сложенными руками опускался теперь здесь один на колена, ему вдруг казалось, что рядом с ним снрва шепчет милый, тихий голос, повторяя за ним. Это был голос ее, Аграфены Петровны, и князь Никита обыкновенно слышал его так ясно, что верил, что это она, действительно она приходила к нему.
Он писал длинные письма и жене, и сыну, и Михаилу Петровичу, но не получал ответа, словно его письма не доходили никуда.
Так прошло месяца три.
Князь Никита все молчал по-прежнему, подолгу глядел в одну случайно попавшуюся на глаза точку, выходил из дома с непокрытою, несмотря на дождь и непогоду, головою и по целым дням без отдыха и устали бродил, не замечая, куда он идет. Он часто подходил так к обрыву реки, но также бессознательно поворачивал назад, как и подошел, словно кто-нибудь удерживал его и отводил от опасного места.
Крестьяне уже привыкли встречать его так, и с сожалением, соболезнуя, долго провожали глазами "своего несчастного князиньку", как они говорили.
Наконец душевное состояние князя Никиты дошло до таких пределов невыразимой, безмерной муки, что он по временам терял сознание под ее безысходным гнетом.
У него явились совсем особенные, не свойственные другим людям движения. Так, по временам он выставлял пред собою согнутые руки и, плавно и мерно приседая, поводил ими вперед и назад, будто плыл. Ему все казалось, что внутри его будто колыхается что-то, точно хочет поднять его от земли.
Раз он вернулся после целого дня ходьбы в таком состоянии, что даже привыкший к его виду Лаврентий поразился. Князь Никита, как лунатик, не видя ничего по сторонам, прошел прямо в комнату, которая прежде называлась его комнатой (теперь такое название не имело уже смысла — он был один во всем доме), и приблизился к столу.
"Что-то мне тут нужно было? — вспоминал он. — Но что?… Я зачем-то шел сюда…"
На глаза ему попался ножик; он отбросил его.
"Библия!" — вспомнил князь и взял со стола запыленную толстую книгу.
Прежде он часто, когда его мучило что-нибудь, брал эту книгу, развертывал ее наугад и всегда находил себе ответ. Он вспомнил это теперь и хотел посмотреть, что скажет ему Библия.
Он зажмурил глаза, как всегда делал, взял обеими руками книгу, повернул ее вверх обрезом и, перебрав большими пальцами края листов, быстро раскрыл, словно сломал ее на две части.
Ему открылся тридцать седьмой псалом:
"Сердце мое трепещет, оставила меня сила моя, и свет очей моих — и того нет у меня.
Друзья мои и искренние отступили от язвы моей, и ближние мои стоят вдали.
Ищущие же души моей ставят сети, и желающие мне зла говорят о погибели моей и замышляют всякий день козни.
А я, как глухой, не слышу, и как немой, который не открывает уст своих.
И стал я, как человек, который не слышит и не имеет в устах своих ответа.
Ибо на Тебя, Господи, уповаю я; Ты услышишь, Господи Боже мой…"
— Ты услышишь, Господи Боже мой! — повторил вслух князь Никита и положил книгу на место.
И ему стало легче.
Теперь душевная мука как-то меньше мешала его мыслям слагаться последовательно и связно. Теперь он мог заняться ими и хоть на некоторое время отвлечься от своих мучении.
"Что-то важное нужно мне было обдумать, — рассуждал он. — Да! Весь вопрос в том, болен я или нет, сумасшедший я или не сумасшедший. Впрочем, это все равно. Но как поступил бы здоровый человек на моем месте?"
Он первый сомневался в здравости своего ума.
"Конечно, я болен, — решил он, — разве здоровый человек сидел бы так, когда никто не мешает поехать хоть сейчас к ней и жить возле ее Тихвинского монастыря".
Волконский узнал через Лаврентия, что Аграфена Петровна была сослана в Тихвинский монастырь.
"Однако эта мысль все-таки пришла мне в голову, — сейчас же подумал он, — значит, я еще не совсем того… Завтра же подумаю, как ехать туда… Но отчего же завтра?… А вот отчего: имею ли я право ехать туда, если так нужно, чтобы мы некоторое время были по-человечески розно?… Я могу поехать, но это будет слабостью… Значит, я нарушу испытание, и освобождение моего духа отложится… Это так, а теперь оно близко… близко".
Князь пошел к образу и забыл, о чем только что думал.
Через несколько дней он опять вспомнил об этом и стал собираться в Тихвин, но мысли его опять рассеялись, словно растаяли. Однако он все-таки не решил окончательно не ехать, а только как-то не мог во всех подробностях мысленно охватить свое предположение; всегда, дойдя до известного места, рассуждения его сворачивали в сторону так же невольно, как он сворачивал, близко подойдя к обрыву реки.
Вечера с каждым днем становились длиннее. Наконец выпал снег, и наступила зима, принесшая со своим снегом, холодом, ранними сумерками и заунывным воем метели еще больше тоски и томления. Но и зимою князь Никита по-прежнему выходил из дома, и если б следивший за ним Лаврентий не успевал накидывать на него его беличью короткую шубку, он так и шел бы на мороз без верхнего платья.
А через несколько времени, в январе 1730 года, скончался от оспы в Москве молодой император Петр Алексеевич. Российский престол снова был свободен, и снова поднялся вопрос: кто займет его?
В деревню князя Никиты эти новости хотя и дошли очень скоро, и Лаврентий сообщил ему их, но князь как-то не придал важности этому событию. Ему не пришло в голову, что участь его Аграфены Петровны зависит теперь от лица, которое взойдет на этот престол, и что княгиня Волконская, обвиненная по проискам Остермана, сильного в царствование молодого Петра, может получить помилование теперь, если при изменившихся обстоятельствах сам Остерман впадет в немилость.
Екклезиаст говорил:
"Еще видел я под солнцем: место суда, а там беззаконие; место правды, а там неправда.
И сказал я в сердце своем: праведного и нечестивого будет судить Бог; потому что время для каждой вещи и суд над всяким делом там".
В конце февраля стояли еще морозные дни, но они были ясны, и снег ослепительно блестел под игравшими на нем лучами солнца.
Князь Никита в своей беличьей шубке прошелся далеко полем по дороге и возвращался через деревню домой.
Какое-то непривычное, странное оживление было заметно на деревне. Староста с дубинкой ходил под оконца изб, постукивал и вызывал мужиков. Те выходили, оправлялись и нехотя, но все-таки поспешно подвигались к церкви. Бабы прятались.
У церкви собралась уже большая толпа. На паперти стояли несколько приезжих военных, губернаторский чиновник и деревенский священник во всем облачении и с крестом в руках.
Князь Никита не спеша подошел к толпе, которая все прибывала. На паперти, видимо, заметили его приближение, потому что офицер, показывая на Волконского, спросил что-то у чиновника и кивнул головою.
— Дядя Ермил, али драть кого будут? — спросил неподалеку от Никиты Федоровича подбежавший парень, обращаясь к стоявшему сзади толпы мужику и вздрагивая плечами, не обходившимися еще на морозе.
— У, дурень, драть! — ответил Ермил. — Слышь царский указ читать будут.
— Это чтобы сейчас вольная? — беспокоился парень, но дядя Ермил уже не ответил ему.
Две какие-то бабы с коромыслами на плечах подошли было тоже к толпе, но, увидев на паперти чиновника, ахнули и, побросав ведра, стремглав, сдуру, кинулись прочь бегом.
В это время староста, степенный мужик, обойдя, должно быть, деревню, подошел без шапки к губернаторскому чиновнику и с низким поклоном доложил ему что-то.
Чиновник даже не обернулся на этот низкий, почти земной поклон старосты и, махнув рукою остальным мужикам, и без того стоявшим без шапок, в полном молчании, развернул большую бумагу с печатью. Военные приложили руки к шляпам.
Чиновник прочел манифест о восшествии на престол государыни императрицы Анны Иоанновны. Он читал очень дурно, и чтение продолжалось очень долго, он давно охрип, видимо, не в первый уже раз читая манифест на холоде.
Когда чиновник кончил, толпа некоторое время оставалась сначала безгласною. Потом вдруг откуда-то из задних рядов послышался пробасивший голос:
— Не согласны!
Стоявший у самой паперти староста вздрогнул и, побледнев, беспокойно обернулся, отыскивая глазами того, чей был этот голос. Но этот голос сейчас же стал голосом всей толпы.
— Не согласны, не согласны, — сдержанно, но потом все смелее послышалось кругом.
Чиновник растерянно оглянулся и посмотрел на офицера, как бы ища его помощи. Офицер молча смотрел на толпу, сурово поводя глазами и наморщив брови.
А волнение толпы разрасталось.
— Ишь нашли — императрица! Как же… когда сам царь Петр жив… жив… пра-а!.. К нам едет… Не согласны… как же… а энто опять… Жив… И по старому закону…
Толпа гудела бессвязные, бессмысленные речи. Очевидно, ходившие толки повлияли на мужиков, они что-то слышали и хотели как-то показать свою разумность, протестовали против чего-то. Но князь Никита, следивший теперь за всем происходившим, понимал только одно — и это было для него главное в эту минуту, — что эти люди, запротестовавшие под влиянием сбившей их с толку молвы и неожиданного объявления о воцарении новой императрицы (он не успел еще вспомнить, что это была та самая Анна Иоанновна, которую он знал бедною, забытою герцогиней в Курляндии), — бормотали свои несуразные слова, собственно, не желая никому зла; вместе с тем князь Никита видел, что стоявший на паперти офицер тоже зла никому не хотел, но лицо его становится все грознее и грознее, и пройдет еще минута — и офицер велит бить этих людей, и им будет больно, и это будет ужасно, и, главное — не нужно.
Князь сделал шаг вперед. Толпа вдруг расступилась пред ним, пропуская его.
Да, пред этим спокойным, неподвижным, тихим лицом и нельзя было не расступиться толпе. Князь Никита сильно изменился в последние полтора года. Бледный, высокий лоб его покрылся морщинами, щеки, покрытые сквозною бледностью, ввалились, в глазах светился лихорадочный огонь, губы побледнели, и весь он исхудал, как только может исхудать человек.
Высокий, строгий, смотрящий прямо пред собою, он прошел среди толпы, которая вдруг вся, заметив его, притихла, поднялся на две ступени паперти и высоко поднял правую руку.
Священник, воспользовавшись минутой тишины, начал читать слова присяги, и князь Никита слабым, но внятным голосом стал присягать, как помещик за себя и за своих крестьян новой императрице Анне Иоанновне, а затем, кончив присягу, спустился со ступеней паперти, и снова, не обращая ни на кого внимания, ушел по дороге в поле.
Чиновника и военных угощал в барском доме Лаврентий.