ГОСТЬ

Никита Федорович, как обыкновенно, сидел вечером дома в большом кресле и не то грезил наяву воспоминаниями прошлого, не то дремал, потому что спать он не мог.

На дворе крутила метель, с подветренной стороны заносившая маленький домик снегом выше окон. Метель жалобно пела свои бесконечные песни и белыми вертящимися призраками носилась кругом, словно ища, с которой стороны ворваться ей в жилье, и сердилась, что это жилье не пускало ее.

Восковая свеча тускло горела на столике у кресла, где лежала развернутая Библия.

Вдруг в этих однообразных, надоевших и приучивших к себе ухо звуках метели послышался какой-то новый, задорный, привходящий звук. Это были колокольчик и бубенчики.

Князь Никита прислушался: колокольчик звучал под самыми окнами.

Лаврентий хлопнул дверью своей комнатки и тяжелыми, быстрыми шагами побежал в сени.

Скоро в сенях послышались стук, кашлянье и возня. Кто-то приехал.

Но Никите Федоровичу было безразлично. Пусть приезжают! Это его, как ничто другое, не могло интересовать.

— Батюшка, князинька, — послышался голос Лаврентия, — посмотрите, приехал-то кто?

В комнату входил Черемзин.

Волконский как-то написал ему, и, получив это письмо и узнав обо всем случившемся, Черемзин при первой же возможности собрался и приехал навестить князя Никиту.

Об истинном положении «князиньки» Лаврентий успел уже в передней доложить Черемзину, который, впрочем, и по письму уже догадывался.

Никита Федорович быстро встал навстречу гостю и исподлобья взглянул на него, точно конфузясь и стыдясь приятеля. Он остановился с опущенными руками, выпрямившись во весь рост…

— Батюшка-барин, садитесь, — заговорил Лаврентий, подставляя посетителю стул, — сейчас я вам принесу с дороги-то закусить, да горяченького чего-нибудь… я сейчас, сейчас! — и взволнованный старик слуга, подбирая слезы, побежал за горяченьким.

Черемзин сел против князя Никиты, который вместо радости, вместо всякого другого чувства, продолжал ощущать все свою неловкость, охватившую его при появлении нежданного гостя.

Эти два человека, сидевшие с глаз на глаз и начавшие когда-то почти вместе жизнь, были теперь совершенно не похожи друг на друга. Никита Федорович был худ, бледен, изнеможен и едва держался в коже и косточках, как говаривал Лаврентий, Черемзин же был румян, бодр, здоров, видимо, привык встречать только улыбку жизни и избалован ею, казался не только свежее, но и моложе своего товарища детства.

Черемзин думал, что он сделал все от него зависящее — приехал за тридевять земель, специально для того, чтобы навестить Волконского, помочь ему и утешить его, но теперь видел, что тут ни помочь, ни утешить нельзя. И чувство конфузливости и неловкости стало мало-помалу овладевать и им.

- Вот беда — спать не могу совсем! — произнес вдруг почему-то князь Никита, как 7 будто все его горе и заключалось только в этом.

У Черемзина сердце сжалось щемящею болью. Ему было невыносимо жалко смотреть на Волконского. Он только теперь понял все его ужасное положение, которое издалека казалось ему не таким беспомощным.

Лаврентий принес закусить.

— Ну, как вы, барин? — спросил он Черемзина. — Как изволите жить? Давно ведь не видели — с самого последнего приезда.

Черемзин был благодарен Лаврентию, что тот заговорил и дал, так сказать, возможность выйти из неловкого молчания. Действительно, трудно был начать о чем-нибудь беседу. Говорить о самом князе Никите и его горе — значило еще больше растравлять его. О самом себе Черемзин боялся говорить, потому что был слишком счастлив, слишком избалован своею жизнью.

— Жениться изволили? Деточки есть? — спросил между тем Лаврентий.

— Да, я женат и дети есть, — ответил Черемзин тихо, точно извиняясь за свое счастье.

— Ты женат? — спросил Волконский.

— Да, на Трубецкой, помнишь? и тебе обязан этим.

— Как мне? — удивился князь Никита. — Отчего мне?

— Да как же! Помнишь, когда я приезжал… — Он хотел сказать "к вам", но удержался, — приезжал сюда, отчаявшись, что моя Ирина Петровна будет когда-нибудь моею… Тогда старый привередник-князь — он жив до сих пор и уже во многом переменился, — не желая отдавать дочь за меня, придрался к тому, что я не на десять лет старше ее, а только на девять.

— Ну? — спросил Волконский, и в его глазах появилось как будто внимание.

Этот свежий, здоровый голос Черемзина и сам Черемзин, говоривший о вещах, совершенно противоположных тому, о чем князь Никита думал изо дня в день, перебили его думы, ворвались к нему и готовы были охватить и хотя на миг рассеять его.

Никита Федорович невольно подчинился рассказу гостя и стал следить за ним.

Хотя ему говорили, что все это он должен был помнить, однако, он ничего не помнил и слушал как новое, но тем не менее почему-то занимательное.

— Ну, и ты же мне помог тогда, — продолжал Черемзин с большим оживлением, видя, что его слова производят благоприятное действие. — Ты меня уговорил ехать назад в деревню к себе и дал мне с собою запечатанную бумагу. В ней я нашел расчет, по которому выходило, что я старше Ирины Петровны на столько именно лет, на сколько требовал ее отец. Трубецкой только развел руками и согласился.

— Как же это так? — опять спросил Волконский, придвигаясь.

Он чувствовал, что рад, что ему говорят о постороннем, и что он может направить свои мысли на это постороннее.

- Очень просто, — пояснил Черемзин, делая вид, что тут не было ничего странного в том, что князь Никита забыл об этом. — Видишь ли, я родился в 1689 году. В 1727 году, когда я женился, Ирине Петровне было двадцать девять лет. Старик Трубецкой вычел тогда 1689 из 1727 и решил, что мне 38 лет, понимаешь? Но дело в том, что я родился в октябре. Ты и вспомнил, что у нас до 1700 года новый год встречали в сентябре, и только с этого года — с января. Таким образом вышло, что в 1699 году было два октября. В первый октябрь мне минул десять лет, во второй — одиннадцать, а в октябре 1700 года было уже двенадцать. Значит, в 1727 году мне было тридцать девять лет… и я оказался старше своей невесты ровно на десять лет. Она же родилась в июле, и поэтому относительно ее не могло произойти ошибки.

— Так! — произнес Волконский. — И неужели это я придумал тогда?

— Да, ты.

Разговаривая таким образом, Черемзин ни разу не намекал, ни коснулся того, что могло бы затронуть и разбередить душевную рану Никиты Федоровича.

Он пробыл у князя опять недели две и все время был разговорчивым и занимательным. Он знал, что помочь Волконскому ничем нельзя, а можно было только облегчить его нравственные страдания, и это облегчение состояло лишь в том, чтобы по возможности рассеять его.

Он звал Никиту к себе.

— Куда мне! — грустно ответил Никита Федорович, и Черемзин перевел разговор на другую тему.

Через две недели он уехал к себе в деревню, к своей Ирине Петровне, любящей и любимой, с которою в первый раз после свадьбы расстался, чтобы навестить друга. Он невольно стремился к ней, к своей счастливой, тихой жизни. Теперь он чувствовал еще глубже, еще осязательней то счастье, которое выпало на его долю.

Приезд Черемзина освежил Никиту Федоровича.

Он с Лаврентием проводил гостя, как близкого, как родного человека.

— И посмотрю я на вас, князинька, — сказал Лаврентий Никите Федоровичу, — за что судьба слепа так! Отчего другим счастье здесь посылается, а вам не дано оно? Чем, правда, прогневили вы Господа? Кажется, другого такого я и не видывал, а вот доброта ваша не имеет награды!.. Уж я и так думал: правда, есть несчастливые, и еще несчастнее вашего, да нам-то от этого разве легче… легче разве? — с сокрушением повторил он.

Никита Федорович сидел, опустив голову на руки, и задумчиво слушал старика слугу.

— Ты жалеешь меня, — вдруг сказал он, — находишь несчастным, потому что у нас был добрый человек, которому здесь, на земле, хорошо живется. Вот ты и меня пожалел. А чего жалеть меня? Я не жалею. Недолго осталось. А здесь жизнь все равно — испытание; и ему, — он говорил про Черемзина, — в его счастье испытание, и мне в моем горе — тоже испытание. И его испытание гораздо труднее моего. Нет, жалеть меня не нужно… не нужно, Лаврентий! — заключил князь Никита и снова задумался.

Лаврентий взглянул на него молча, вздохнул и ушел к себе.

Вскоре после отъезда Черемзина Никита Федорович, облегченный ненадолго в своем страдании, снова был охвачен им, и снова его мысли сосредоточились на прежнем, и недуг завладел им.