I

Прошло три года. Стоял ноябрь месяц, и Чигиринский подъезжал к знакомому дому Проворовых, возвращаясь из заграничного путешествия.

Он, и прежде часто и подолгу ездивший за границу, теперь пробыл там все три года, по преимуществу в Германии, переезжая из одного города в другой и занимаясь в различных библиотеках, делая иногда большие переезды для того лишь, чтобы достать какую-либо книгу.

С сестрой и Проворовым он поддерживал переписку, сообщал им сведения о себе и получал от них известия. Они списались и условились встретиться в Петербурге, куда Проворовы повезли старшего сына в кадетский корпус. Когда подъехал Чигиринский, они уже два месяца с лишком жили в Петербурге, отдав своего мальчика в корпус с осени.

В доме ничего не изменилось. Чигиринский нашел свои комнаты совершенно в том же виде, как оставил их, и они живо напомнили ему его последнее, недолговременное пребывание в столице.

Встреча была самая радостная. Проворов искренне любил приятеля, а сестра даже сама не знала, что так обрадуется его приезду. Она пополнела немного, но оставалась все такой же красивой, как была.

Чигиринского они нашли несколько похудевшим, как бы высушенным, и в манерах у него, и в лице, в особенности в появившихся складках губ, чувствовалось, что молодость его прошла и что он уже вступил в тот возраст, когда мужчина становится солидным.

Он привез всем чудесные подарки, и при первом свидании разговор шел урывками, касаясь главным образом мелочей и личной жизни. Только вечером, когда дети пошли спать, Проворов, закурив в кабинете с Чигиринским трубки, вопросительно глянул на него и проговорил:

— Ну что? Как же дела?

— Еще ничего не знаю, дай оглядеться в Петербурге, — раздумчиво ответил Чигиринский. — Ты уже тут, верно, повидал кого-нибудь и знаешь, что здесь делается?

— Да что же, я вижусь только кое с кем из бывших наших! — ответил Проворов, подразумевая под «нашими» бывших из их однополчан-конногвардейцев.

— Ну и что же?

— Да, на мой взгляд, очень тяжело.

— Так это правда, что всем вертит и орудует прежний барон Пален?

— Да! Теперь он графом стал! — подхватил Проворов. — А ты уже знаешь о нем?

— Я знаю, что этот граф Пален — несомненный агент прусского правительства!.. — чуть слышно произнес Чигиринский, наклоняясь к самому уху приятеля. — Только, конечно, об этом ни слова!

— Ты знаешь это наверное?

— У меня есть к тому серьезные данные, но, конечно, надо их проверить.

— Будь осторожен, граф Пален теперь военный губернатор Петербурга и держит его буквально на осадном положении. Шпионство развито до безобразия! Меня в полку так прямо и предупредили об этом. По вечерам, в девять часов, на улицах ставят рогатки, через которые пропускаются одни доктора да повивальные бабки, больше никто.

— Значит, немец делает что хочет?

— Старики сравнивают нынешнее время с бироновщиной и говорят, что, пожалуй, теперь хуже и — главное — теперь во всем винят самого государя, потому что Пален распоряжается его именем.

— Значит, это действительно хуже бироновщины, потому что тогда немец Бирон творил бесчинства, но, по крайней мере, от своего имени, а теперь граф Пален остается в стороне.

— Просто ума нельзя приложить, каким образом завладел он государем! Представь себе: Нелидова удалена от государыни, все преданные Павлу Петровичу люди тоже удалены! Растопчин, Аракчеев — никого нет!.. Один Кутайсов, но он так недалек, что его присутствие ничему помочь не может.

— Да! — протянул Чигиринский, все более и более хмурясь. — Если уж Растопчина и Аракчеева нет, тогда дело плохо! На одного Кутайсова надежды мало! Но об этом я не знал! Это, значит, самая недавняя новость.

— У нас новости каждый день, и слухи носятся самые невероятные. В воздухе такое напряжение, что верят всякому вздору.

— Немцы работают! — воскликнул Чигиринский, как бы отвечая не столько тому, что говорил Проворов, а своим роившимся мыслям. — Ты знаешь, — продолжал он, — я вот три года прожил среди них, видел их близко и прямо могу сказать, что бессердечнее народа нет.

— Однако они довольно ловко умеют устраивать свои дела!

— Ах, эта ловкость! — с раздражением произнес Чигиринский. — Какая-то низменная, пошлая, скорее, хитрость дикого зверя! Немец может орудовать до тех пор, пока не верят, что человек может проделывать то, на что способен немец. А нам-то, русским, следовало бы распознать наконец этих господ! Одного Бирона нам довольно. А разве один Бирон портил нам жизнь? Вот уже около ста лет, как всюду и везде у нас немец! Немудрено, что дожили до Палена. Ну да, впрочем, пока будет о нем! Дай мне оглядеться в Петербурге, а там посмотрим.

И Чигиринский задумался, грустно глядя с потухшей трубкой в руке на догоравшие уголья слабо тлевшего камина.

II

Роль графа Палена при императоре Павле Петровиче вполне выяснена и доказана не только вполне точными историческими данными, но и в собственном его признании, изложенном до наглости откровенно в его разговоре с графом Ланжероном. Ни один историк еще не назвал этого господина его настоящим именем — предатель.

Граф Пален не только был по отношению к Павлу I предателем, но и откровенно хвастался этим и до сих пор еще не получил должного возмездия.

Эта снисходительность исторических изысканий по отношению к такого типа предателю, каким был граф Пален, может быть объяснена только тем, что наши научные изыскания до сих пор носили несомненный след немецкой учености, а она щадила немца Палена и если не вполне оправдывала его поступок, то, во всяком случае, находила ему извинения.

Для того чтобы извинить Палена, не жалели теней для очернения императора Павла, и нет той сплетни, нет той клеветы, которые не были бы взведены с этой целью на несчастного императора.

Пален искусно удалил от императора Павла I всех преданных ему лиц и собрал шайку сообщников себе из людей, совершенно недостойных, подобных братьям Зубовым. В качестве военного генерал-губернатора он делал все возможное, чтобы возбудить недовольство против императора и затем с братьями Зубовыми и еще несколькими негодяями играл первенствующую роль вплоть до последнего дня царствования Павла Петровича, то есть его кончины.

Чтобы судить, что за человек был граф Пален, достаточно привести его собственный рассказ в откровенном разговоре с графом Ланжероном.

Чтобы снова увидеть в Петербурге троих братьев Зубовых, удаленных в деревню под надзор полиции, а также графа Беннигсена, Пален в ноябре 1800 года решил действовать.

«Я решил воспользоваться одной из светлых минут императора, когда ему можно было говорить все что угодно, чтобы разжалобить его насчет участи разжалованных офицеров, — рассказывал впоследствии он сам графу Ланжерону. — Я описал ему жестокое положение этих несчастных, изгнанных из своих полков и высланных из столицы, которые видели карьеру свою погубленной, а жизнь — испорченной, умирающих с горя и нужды за проступки легкие и простительные. Я знал порывистость Павла во всех делах, я надеялся заставить его сделать тотчас же то, что я представил ему под видом великодушия. Я бросился к его ногам. Он был романтического характера, имел претензию на великодушие, во всем любил крайности… Два часа спустя после нашего разговора двадцать курьеров уже скакали во все части империи, чтобы назад, в Петербург, вернуть всех сосланных и исключенных со службы. Указ, дарующий им помилование, был продиктован им самим императором».

И как будто бы для того, чтобы не осталось сомнения в его предательстве, Пален с неизъяснимым цинизмом добавляет:

«Тогда я обеспечил себе два важных пункта: заполучить Беннигсена и Зубовых, необходимых мне, и второе — еще усилить общее ожесточение против императора. Я изучил его нетерпеливый нрав, быстрые переходы его от одного чувства к другому, от одного намерения к другому, совершенно противоположному. Я был уверен, что первые из вернувшихся офицеров будут приняты хорошо, но что скоро они надоедят ему, а также следующие за ними. Случилось то, что я предвидел. Ежедневно сыпались в Петербург сотни этих несчастных, каждое утро подавали императору донесения с застав. Вскоре ему опротивела эта толпа прибывающих, он перестал принимать их, затем стал просто гнать и нажил себе таким образом непримиримых врагов в лице этих несчастных, снова лишенных всякой надежды и осужденных умирать с голода у ворот Петербурга».

Вполне достаточно приведенного отрывка собственного, подлинного признания графа Палена для обвинения его в предательстве.

В самом деле, он, обласканный императором Павлом, возведенный им до графского достоинства включительно, имевший огромную власть в качестве военного генерал-губернатора Петербурга, то есть почти диктаторскую, употребляет свое влияние и власть на создание шайки заговорщиков и на то, чтобы, как он сам выражается, «усилить общее ожесточение против императора». Просто подумать страшно: человек получил от государя власть и усиливает общее ожесточение против царя, вместо того чтобы по своей должности, обязанности и присяге оберегать его.

Для всякой другой национальности это было бы чудовищно, но граф Пален действовал как «добрый немец». Политика императора Павла шла под конец его царствования вразрез с видами и желаниями Пруссии, и в действиях графа Палена нельзя видеть ничего, кроме желания доброго немца служить политическим видам забиравшего тогда силу и политическую мощь прусского государства.

Пора же сказать о нем настоящее слово, которое он заслужил своим поведением, — «предатель».

III

На другой день после своего приезда Чигиринский начал свое расследование, как он мысленно называл это.

Первым делом он отправился в Александро-Невскую лавру, чтобы повидать Авеля или узнать о нем какие-нибудь сведения. Но Авеля он не видел и сведений о нем никаких не узнал. На все его расспросы в монастыре уклончиво, робко озираясь, отвечали, что не знают, где Авель, да его хорошенько и не помнят. Правда, жил, дескать, когда-то какой-то, но куда он делся — неизвестно, и никакого Авеля в лавре нет.

Потерпев эту неудачу с первого шага, Чигиринский невольно вспомнил примету азартных игроков: «Если первая карта бита, то за этим непременно последует в конце концов выигрыш».

Ему, между прочим, хотелось также одним из первых дел выяснить, кто был тот друг в масонской среде, который прислал ему записку, предупреждающую об опасности перед его отъездом три года назад из Петербурга. Этот друг теперь мог быть ему полезным.

Он пропал из дома на целый день и вернулся поздней ночью, несмотря на заставляемые рогатками с девяти часов вечера улицы. А на следующее утро он опять рано ушел.

В этот день Проворову подали записку «от господина Чигиринского», как ему доложил лакей. Чигиринский писал, что «податель сего Август Крамер, доктор философии, с которым он познакомился за границей, желал бы повидать и узнать русскую жизнь и потому Чигиринский просит Проворова заняться им».

— Эту записку кто принес? — спросил Проворов.

— Господин, прилично одетый. По-русски понимает плохо, — ответил лакей.

— Значит, все-таки понимает?

— Нет. Даже можно сказать, вовсе ничего не понимает.

— Ну, хорошо! — решил Проворов. — Попроси наверх, ко мне в кабинет.

Август Крамер оказался коренастым человеком среднего роста, типичной немецкой складки.

— Имею честь представиться, — заговорил он на немецком языке.

Проворов плохо мог изъясняться по-немецки и, стараясь заменить недостаток слов любезностью выражения и улыбок, ответил, что он очень рад и все прочее. Он пригласил гостя сесть, тот скромно опустился на стул и попросил запереть дверь на ключ, потому что ему, по поручению господина фон Чигиринского, надо сказать господину Проворову несколько слов под большим секретом.

Когда просьба его была исполнена, Крамер пригнулся к Проворову и тихо произнес по-русски голосом Чигиринского:

— Так, значит, я хорошо преобразился, если и ты не узнал меня?

Проворов смотрел во все глаза и не верил им. Он знал умение приятеля изменять свой облик и знал, что тому известны все способы, каким образом переодеваются самые опытные в этом люди, но, если бы не слышал подлинного голоса Чигиринского, он прозакладывал бы все что угодно, что сидевший теперь против него человек был настоящий немец, ничего общего не имеющий с отставным конногвардейцем.

— Да неужели же это ты? — воскликнул он. — Да когда же ты успел переодеться?

— Ну, это нетрудно! — сказал Чигиринский. — Видишь ли, под этим обликом Августа Крамера я часто хаживал и в неметчине, когда мне надо было появляться в чисто немецкой среде. Сегодня утром я вышел из дома, закутавшись в плащ, так что никто из прислуги не мог разобрать, что вместо меня вышел немец, а затем купил себе в Гостином дворе готовую шубку, надел ее в магазине, вот тебе и весь сказ! В своем виде теперь мне неудобно являться в Петербурге, и все бумаги на имя Августа Крамера у меня в совершенном порядке.

— Так что, ты будешь жить у нас под видом приезжего немца? — сообразил Проворов.

— Это было бы, пожалуй, неосторожно.

— Согласен. Так что же ты намерен делать?

— С помещением я уже устроился: я нанял комнату тут поблизости, у доктора Пфаффе, к которому имел рекомендательные письма от германских масонов.

— Ну а вещи? Как же ты с вещами поступишь?

— Едучи сюда от заставы, я оставил сундук с вещами Августа Крамера на заезжем дворе. Сегодня съезжу туда, возьму сундук и перевезу его на квартиру Пфаффе.

— Так что, ты явился в Петербург, уже заранее все обдумав?

— Ну, тут обдумывать долго не пришлось! Все это очень просто.

— Так что, теперь прощай Чигиринский?

— И здравствуй Август Крамер! — рассмеявшись, весело воскликнул Чигиринский.

— Ну, а к нам-то ты будешь заходить?

— Ну да, смотря по надобности. А ты дай на всякий случай знать полиции, что я уехал в глубь России. А теперь нам надо условиться относительно общего положения, в котором я более или менее уже разобрался.

Проворов приготовился слушать, поудобнее сев в кресло.

IV

— Видишь ли, — продолжал Чигиринский, — в Пруссии теперь царствующий король Фридрих Вильгельм III ненавидит Францию всей душой. Боится ли он республики или органически не выносит характера французов, но только ни за что не хочет согласовать свою политику с видами первого консула Наполеона, а, напротив того, делает все возможное, чтобы противодействовать им. Сам Фридрих особенно умом не выдается, но заслуживает уважения: роскошь он не любит, ведет довольно скромный образ жизни, и немецкие бюргеры довольны им как королем. Политику же, я говорю об иностранной политике, ведет Гаугвиц, человек ума и энергии, стремящийся к величию немецкого народа и желающий добиться его во что бы то ни стало. Для этого он не будет пренебрегать никакими средствами. Все они воображают, что обязаны продолжать дело Фридриха Великого.

— Вот я думаю иногда, — перебил Проворов, — в чем, собственно, заключается величие этого «великого» Фридриха? Исключительно только в одной удаче. Поистине — можно сказать — везло ему, и больше ничего! Хотя бы взять Семилетнюю войну: кажется, совсем ему была крышка, даже Берлин был занят нами, словом, будто все пропало, и вдруг смерть государыни Елизаветы Петровны. И единственно по капризу Петра Третьего, преклонявшегося перед гением прусского короля, мы кончаем войну, отзываем наши войска из Берлина и восстанавливаем Пруссию во всей ее неприкосновенной прелести!

— А ведь ты прав! — согласился Чигиринский. — В самом деле, ведь мы были в Берлине господами положения и вдруг как-то так по-глупому ушли назад!.. Конечно, это наши внутренние немцы причиной этому. Ведь и до сих пор мы не можем отделаться от них, и теперь идет в Петербурге работа в пользу Пруссии.

— Неужели ты считаешь графа Палена способным передаться пруссакам?

— Да что же ему передаваться? Ему и незачем это делать! Он как был, так и остался немцем, больше ничего.

Граф Пален — добрый немец, действующий на пользу отечества и своего короля, который со времен этого Фридриха Великого сидит для каждого немца в Берлине. Конечно, никакого особенного личного величия в нем не было! Весь ум его заключался в цинизме и в доходившей до наглости смелости отрицания. А вся деятельность его сводилась к самому беспросветному немецкому себялюбию. Вся политика Пруссии — сплошной эгоизм, и он поддерживается и теперь, не зная ни Бога, ни совести.

— Но все-таки Пален ведь на русской службе!

— И на русской службе каждый немец служит одному только этому самому немецкому эгоизму. Понимаешь ли, положение теперь таково, что политика России не только не одобряется в Берлине, но там прямо рвут и мечут против императора Павла.

— Не понимаю почему? Ведь мы их не трогаем и никаких покушений на прусские земли не делаем! Что у нас Прибалтийский край — так ведь его государь получил по наследству, и прибалтийские земли уж столько времени в нашем владении, что пора немцам привыкнуть к этому.

— Ну, к этому они никогда не привыкнут!

— Да ведь постой: в Прибалтике немцы были только насильниками. Это не природный их край. Там эсты, латыши; немцы только их захватили для того, чтобы давить местное население.

Чигиринский махнул рукой:

— Все это известно. Но немцы, раз что загребли себе в лапы, уже считают своим неотъемлемым, и завоевание нами Прибалтики они никогда не простят нам. Но в настоящее время дело не в ней. Раздражение прусского двора против государя началось с его отношения к польскому вопросу. В Берлине испугались слов императора Павла о том, что он желает восстановить Польшу. Понимаешь, ведь от Пруссии пришлось бы тогда оторвать солидный кусок.

— Но ведь государь, кроме вызова в Петербург бывшего польского короля, ничего не сделал в смысле приведения в исполнение своих слов. Мало того, он даже сам объяснял, что восстановить Польшу считает делом справедливым, но сделать это не может, потому что это зависит не от него одного.

— Да, но все-таки это угроза, которая уже не так неосуществима, как кажется, и в Берлине понимают это и боятся.

— Ты говоришь, осуществима? Каким же образом?

— А сношения наши с Францией? Франция в Европе — естественная наша союзница, потому что наши интересы только совпадают и отнюдь не противоречат друг другу. Государь с необыкновенной мудростью завел сношения с первым консулом Французской республики Наполеоном.

— Ты думаешь, из этих сношений может выйти что-нибудь?

— Несомненно, они закрепятся союзом, потому что это естественно. Что государь ведет эту политику неспроста и не случайно, видно уже из того, что он, самодержавный монарх, при всем отвращении своем к революции, вошел в дружеские сношения с представителем республиканской власти, вопреки всем проискам и стараниям немцев, как наших доморощенных, так и заграничных. Немцы, кажется, исчерпали все свое влияние для того, чтобы помешать этому.

V

— А ты имеешь какие-нибудь данные к тому, что граф Пален в сношениях с прусскими властями? — спросил Проворов у Чигиринского.

— Прямых и непосредственных данных для этого у меня нет, — ответил тот, — но целый ряд указаний и несомненных улик, которые я имею, указывают не только на его сношения, но и на прямую связь. По крайней мере, он осведомляет Берлин собственноручными записочками, привозить которые из Петербурга поручает курьерам вместе с дипломатическими депешами. Таким образом, в Пруссии, кому следует, известно все до мельчайших подробностей, что делается в Петербурге. Нет, несомненных, прямых доказательств у меня нет, иначе, конечно, я не молчал бы, а давно изобличил бы этого графа Палена, но лично я уверен непоколебимо, что он — не что иное, в сущности, как агент в России немецкого правительства.

— То есть как? За деньги?

— Ну, этого я не думаю, потому что получает он достаточно и в России. А впрочем, кто их разберет, этих немцев? Они ведь расчетливы! Головы не дам на отсечение, что он и денег не получает из Берлина.

— Да, но ты сам говоришь, что немецкие происки остались до сих пор безрезультатными, значит, нечего опасаться и на будущее время.

— Как нечего опасаться? В том-то и дело, что они такой народ, который ни перед чем не остановится.

— Кто это — они? — переспросил Проворов, не поняв.

— Немцы. Убедившись, что влиянием и интригой ничего добиться нельзя, они, того гляди, перейдут от слов к делу.

— Что ты под этим подразумеваешь? Неужели ты допускаешь, что они могут дойти до насилия?

— Очень просто. От них можно ожидать всего, до насильственных действий включительно.

— И граф Пален, по-твоему, может решиться на крайние средства?

— А его теперешнее поведение разве не есть прямое подготовление этих крайних средств? Вы все тут в Петербурге заняты мелочами и из-за деревьев, что называется, не видите леса, а между тем генерал-губернатор, действуя именем государя, явно создает против него недовольных. Скажи, пожалуйста, как ты думаешь, если бы он не рассчитывал наверняка, действовал ли бы он подобным образом?

— Но ведь это же ужасно!

— Разумеется, ужасно. Я знаю из достоверного источника, что указ о возвращении Зубовых — его рук дело.

— Зачем же ему нужны Зубовы?

— Зубов и его братья озлоблены против Павла Петровича, а мы с тобой знаем характер князя Платона, мстительный и неизменно мелочный. Он пойдет на всякую гадость. А Палену все-таки нужно, чтобы среди его сообщников были русские имена.

— Да, все это чрезвычайно важно и очень серьезно, — проговорил Проворов, невольно взглянув на дверь как бы для того, чтобы убедиться, заперта ли она. — Я и сам чувствую, что сидеть сложа руки нельзя, надо действовать. По-моему, необходимо сейчас же отправиться в полк и через старших довести обо всем до сведения великого князя.

Для Чигиринского было понятно, что Проворов говорит о бывшем их Конногвардейском полке, которым командовал великий князь Константин Павлович. В верности присяге и преданности государю всех чинов полка, от младшего до старшего, он не сомневался.

— К несчастью, у нас нет для этого достаточных данных! — возразил он. — Надо сначала добыть их!

— И ты думаешь успеть в этом?

— Надо постараться добиться во что бы то ни стало. Попробую приглядеться к тому, что делается в масонских кругах.

— Ну а масоны при чем тут?

— Видишь ли, во Франции и Англии масоны имели довольно значительную силу, в особенности в Англии; во Франции же, как тебе известно, они приписывают себе главную деятельность во Французской революции, так что там они на самом деле влияют на правительство или, может быть, делают только вид. Ну а в Пруссии другое дело: там правительство, не обинуясь, взяло масонские организации в свои руки, и прусские масонские ложи — не что иное, как тайные органы немецкой же власти.

— А поляки?

— Польские масонские ложи теперь преданы исключительно оккультным наукам, убедившись, что их деятельность политическая ни к чему хорошему не привела, а способствовала лишь партийной розни и полному крушению королевства. Но здешние масоны-поляки соприкасаются с немецкими, и вот на них я надеюсь до некоторой степени. — Чигиринский посмотрел на часы и, внезапно преображаясь снова в немца, не своим, а измененным голосом произнес по-немецки: — Однако мне пора, а то господин Пфаффе может подумать, что я неаккуратен.

И он стал прощаться с Проворовым.

— Когда же мы увидимся? — заинтересовался тот.

— Не знаю, авось, Бог даст, скоро.

— Я буду ждать все время дома; в случае, если нужна будет моя помощь, я готов всей душой.

— Поцелуй за меня сестру и кланяйся ей! — уходя, шепотом сказал Чигиринский.

VI

Чигиринский, поселившись под именем Августа Крамера у доктора Пфаффе, очень быстро сошелся с ним, разыгрывая в совершенстве немца.

Три года, проведенные им безвыездно среди немцев, прошли для него недаром в смысле отличного изучения их повадок и обычаев. Кроме того, он привез доктору безукоризненные о себе рекомендации от немецких масонов и, сам посвященный в масонские тайны, производил на него большое впечатление, внушающее безусловное доверие.

Доктор Пфаффе считал себя большим знатоком людей и видел в своем жильце серьезного человека, посвященного в гораздо высшую, чем он, доктор, масонскую степень. Даже оставаясь наедине, Пфаффе подымал палец и сам себе произносил вслух:

— О-о! Это человек! Да, это есть человек!..

Он заявил Крамеру, что все его знакомства к его услугам, и, когда тот попросил познакомить его с кем-нибудь из польских масонов, он сбегал к старому Риксу и вернулся с известием, что пан Рикс просит их обоих прийти к нему на другой день завтракать.

Бывший польский король Станислав Понятовский уже умер и был с царскими почестями похоронен в Петербурге, а его камердинер Рикс остался жить в русской столице приватным человеком на свой капитал, который он нажил на службе у Понятовского.

Рикс был богатым человеком и мог устроить свою жизнь в полном довольстве. Жил он на Невском проспекте, в доме католической церкви.

Чигиринский, переодетый Крамером, и доктор Пфаффе отправились пешком, потому что день стоял солнечный и слегка только морозный, один из тех ясных зимних дней, которые редко бывают в Петербурге.

Пфаффе жил недалеко от дома Проворова, и им пришлось пройти мимо этого дома.

Чигиринский невольно оглядел окна и замедлил шаги.

— Вам знаком этот дом? — спросил Пфаффе.

— Да, — прямо ответил Чигиринский. — Я знаю, что здесь должны жить люди, неприятные братьям-масонам.

— Вам известно это? Но откуда же?..

— На этот дом мне было указано нашими заграничными братьями в Берлине, за ним нужно следить, и это поручено, между прочим, вам, господин Пфаффе, если не ошибаюсь?

— О да! — подтвердил не без некоторого самодовольства Пфаффе. — За этим домом я слежу очень внимательно.

— У вас там есть кто-нибудь свой?

— Из братьев-масонов никого там нет, но есть одна старая приживалка, которой я плачу деньги, и она дает мне все сведения, которые мне нужны.

— Вы знаете всех обитателей этого дома?

— Да, я их лечу, то есть, когда им нужна помощь врача, они обращаются ко мне. Но опасен, собственно, не сам владелец этого дома и не жена его, а брат этой жены.

— Вот как? Чем же он опасен?

— В это я входить не могу, но только три года тому назад мне было поручено высшими братьями… — Пфаффе тут запнулся и продолжал, как бы нехотя выговаривая слоги:

— Ликвидировать его.

— Каким же путем?

На это Пфаффе ответил одним только словом:

— Сухим.

Чигиринский знал, что на особенном наречии «сухая ликвидация» означала, что человека отправили на тот свет без пролития крови.

— И вы бы рискнули это сделать? — равнодушно и вместе с тем строго спросил Чигиринский.

— Но это было необходимо.

— Как же вы это могли бы сделать?

— Конечно, сразу нельзя было; приходилось выждать удобного случая, он не замедлил бы, наверное, представиться, а тогда несколько капель в питье — и дело было бы кончено.

— А ответственность?

— Какая же может быть ответственность, если мне самому, как доктору, пришлось бы, вероятно, давать свидетельство о смерти?

Эти слова доктор Пфаффе произнес так бесстрастно, что посмотревший на него Чигиринский невольно удивился тому невинному и ясному виду, с которым шел рядом с ним этот немец Пфаффе.

«Да! — подумал он. — Этот человек глуп, хитер и жесток и по своей глупости готов на всякую гадость. Масоны умеют выбирать нужных им людей. Этот доктор, вероятно, великолепен в роли отравителя. Интересно знать, многих ли он отправил на тот свет? »

— Теперь вы оставьте этот дом в покое, — проговорил Чигиринский, — я вас освобождаю от обязанности следить здесь. Ведь ваша «ликвидация» три года тому назад не удалась?

— Ну да! — поспешно стал оправдываться немец. — Этот человек так скоро тогда уехал из Петербурга и до сих пор не возвращался.

— А теперь?

— А теперь он вернулся, и я не знаю, как мне быть: должен ли я следовать данному мне три года назад указанию или у братства другие виды и предначертания?

— Ну вот я и освобождаю вас от этой заботы, дом Проворова я на себя беру.

— Ах, я этому очень рад! — произнес, по-видимому совершенно искренне, Пфаффе. — Это все-таки неприятно!

Так что я завтра же предоставлю вам свою связь с этим домом, то есть познакомлю с приживалкой и скажу, чтобы она уже обращалась к вам. Разумеется, значит, и деньги вы будете платить ей?

— Мне никакой приживалки не нужно, я сам вхож в этот дом и, когда мне будет нужно, стану бывать там беспрепятственно. У меня к господину Проворову есть рекомендательные письма. Братство позаботилось об этом.

— Значит, все отлично! — обрадовался Пфаффе. — Главное, меня это тяготило потому, что я не знал наверное, как поступить, и боялся быть неаккуратным, а я больше всего боюсь быть неаккуратным, господин Крамер!

— О да! Вы добрый немец, господин Пфаффе! — произнес Чигиринский с чувством.

Теперь он знал, какова была та опасность, от которой предостерег его неведомый друг три года тому назад.

VII

Доктор Пфаффе так расхвалил Риксу Августа Крамера, что тот ждал их с большим интересом и удовольствием.

У Рикса в доме жила его племянница, дочь овдовевшей сестры его. Рикс полюбил ее, как родную дочь, и хотел приискать для нее соответствующую партию. Но все молодые люди, которых он знал до сих пор, не годились, по его мнению, в мужья для его прелестной племянницы. Он находил в ней всевозможные совершенства и непременно желал, чтобы муж ее соответствовал этим совершенствам.

Каждый раз, как ему приходилось узнавать о новом человеке, он невольно думал, не будет ли это подходящий жених, и потому очень охотно знакомился с людьми, которых ему рекомендовали с хорошей стороны. Пфаффе же дал такую рекомендацию господину Крамеру, что Рикс ждал его даже с некоторым любопытством.

Крамер, по словам Пфаффе, был, правда, не совсем молодой человек, то есть не молокосос, а солидный, уравновешенный господин, обладавший недюжинным умом и, несомненно, всеми добродетелями, которые только могут быть свойственны и безупречному масону. Несомненно также, что он располагает более чем достатком и что в будущем ему предстоит широкая карьера, на поприще которой он, несомненно, достигнет высоких степеней.

Рикс принял Пфаффе и его спутника в своем кабинете, и там они завели тихую, необыкновенно приличную беседу об отвлеченных предметах.

По обстановке кабинета, которая сделала бы честь любому средневековому алхимику, Чигиринский понял, что Рикс занимается исканием способа делать золото и предан этому до известной степени фанатизма. Достаточно было взглянуть на этот кабинет с ретортами, банками и старыми книгами в кожаных переплетах, чтобы сказать, что хозяин его проводит здесь долгие часы перед очагом, приготовляя снадобья, которые должны якобы решить проблему изготовления золота. Таким образом, нетрудно было найти о чем говорить с Риксом и как говорить, чтобы ему понравиться.

Чигиринский начал издали разговор об алхимии и выказал в нем такие знания, сообщив много интересных и остроумных сведений, что Рикс был уже в восторге от своего гостя, когда толстая, почтенная полька, сестра Рикса, пришла звать их к столу. Рикс с особенным удовольствием повел Пфаффе и Августа Крамера, представив его сестре, в столовую.

Столовая была чисто выбеленная комната с белыми кисейными занавесками на окнах, двумя большими строгими гравюрами духовного содержания и простыми стульями с очень узкими высокими спинками, с решеткой из витых колонок. Стол был накрыт белой скатертью, сохранявшей еще ровные квадраты перегибов того, как она была сложена. Посуда на столе была самая простая, но ценная, старинная, и все тут — и комната, пол ее, мебель, занавески на окнах и сервировка стола — носило безукоризненный отпечаток чистоты и девственной свежести. Несомненно, здесь была видна женская рука.

Чигиринский взглянул и остановился. В дверь, противоположную той, в которую они вошли, одновременно с ними входила та самая паненка, которую он три года тому назад встретил на Неве, с которой танцевал краковяк на балу в Мраморном дворце у Станислава Понятовского. Чигиринский узнал ее с первого взгляда и видел, что она, взглянув на него, совершенно не узнала его.

Прежде всего это доставило ему удовольствие и послужило подтверждением того, что он так хорошо преобразился в немца Августа Крамера, а потом ему пришло в голову, как бы в утешение себе:

«Ну что же? Ведь не может же она три года помнить о какой-то мимолетной встрече!»

Он поглядел на девушку еще раз и окончательно убедился, что она не узнает его.

— Вот позвольте представить вам мою племянницу Рузю, — сказал Рикс.

Рузя церемонно присела Крамеру, тот отвесил ей вежливый поклон.

— Ну а с доктором Пфаффе ты уже знакома, — продолжал Рикс, с нежной ласковостью обращаясь к Рузе.

Та ничего не ответила и, едва удостоив доктора Пфаффе поклона, в продолжение всего разговора не проронила ни слова.

Рикс, его сестра и гости говорили по-немецки, а Рузя молчала, так что Чигиринский думал, что она не понимает этого языка. Но под конец завтрака она вдруг стала оспаривать с неожиданной для молодой девушки резкостью высказанное доктором Пфаффе мнение о том, что во имя долга нельзя совершать преступление, потому что долг искупает всякое действие, направленное к его выполнению. В тоне возражений Рузи была та молодая раздражительность, которая ясно показывала, что она не любит Пфаффе и не только спорит против данных его слов, но вообще противоречит ему во что бы то ни стало, питая к нему враждебные чувства.

Старый Рикс посмеивался, делая вид, что ко всему, что говорила его племянница, нельзя, разумеется, относиться серьезно, но что все это очень мило с ее стороны.

А Чигиринский смотрел на нее и думал о том, что она стала красивее, чем была три года тому назад, что черты ее лица приняли более определенное выражение и что это очень шло ей. Она была в периоде полного развития девичества.

«Она не только хороша, но и умна!» — решил он и с удовольствием слушал страстные, но все-таки последовательные возражения Рузи доктору Пфаффе.

VIII

Вспоминая впоследствии этот свой завтрак у Рикса, Чигиринский все более и более приходил к убеждению, что записку, предупреждающую об опасностях, прислала ему Рузя. Прямых данных к этому у него, разумеется, не было никаких, но он всем своим существом чувствовал, что не ошибается.

Дядя Рузи принадлежал к масонам, и потому она могла так или иначе быть осведомленной о том, что делалось в кругах вольных каменщиков. Правда, это было не очень вероятно, потому что масоны едва ли бы охотно посвятили молодую девушку в свои сокровенные планы, но не невозможно: ведь Рузя могла как-нибудь случайно узнать о грозившей Чигиринскому опасности.

Но в дальнейшем все соображения окончательно спутывались. Каким образом Рузя, узнав случайно о грозившей Чигиринскому опасности, переслала ему записку при помощи того же самого доктора Пфаффе, который должен был явиться исполнителем злоумышления, как это уже знал Чигиринский? В том же, что записку доставил Пфаффе через Нимфодору, не могло быть сомнения.

Для того чтобы разъяснить эту путаницу, казалось необходимо, чтобы Чигиринский увиделся с Рузей не под видом Августа Крамера, а в своем естественном виде. Но выполнить это было, пожалуй, еще труднее, чем разгадать происшедшее стечение обстоятельств. Кроме того, здесь был замешан личный его интерес, и он не считал себя вправе рисковать достижением поставленной себе общей цели ради этого личного интереса.

Но завязать теснейшую дружбу с Риксом было делом необходимым, и тут Клавдий без всяких колебаний постарался вступить со старым поляком в ближайшие отношения для того, чтобы узнать, как относятся польские масоны, к которым, несомненно, принадлежал Рикс, к императору Павлу и какое положение занимают они по отношению к нему.

Рикс с первого же знакомства с Августом Крамером, выказавшим столь солидные сведения в алхимии, остался от него в восхищении и стал приглашать его к себе уже не только как гостя, но и как помощника в алхимических изысканиях.

В скором времени они просиживали вместе за ретортами долгие часы, в продолжение которых Чигиринский осторожно, отдельными брошенными как бы невзначай фразами выведал у Рикса настроение польских масонов.

Это настроение было не в пользу императора Павла. Польские масоны были возбуждены против него; явно они не хотели выказывать это, но общий тон господствовавшего среди них настроения был враждебен.

— Я одного не понимаю, — отчеканивая слова, спросил по-немецки Чигиринский, с неизменным искусством разыгрывая Крамера, — как вы, поляки, недовольны государем, который по отношению к вам был столь милостив и заявил себя прямо сторонником восстановления Польши?

Рикс, растиравший в это время какое-то снадобье каменным пестиком в каменной ступке, приподнял брови, и на его губах появилась та улыбка, с которой говорят очень осведомленные люди с лицами, не понимающими очень простых вещей.

— Конечно, император Павел выразил желание восстановить Польшу, — ответил он, — но ведь дальше этого желания он не пошел. Те поляки, которых он освободил из плена, как Потоцкий и Костюшко, дали ему слово в верности и, вероятно, будут держать это слово, но нам, остальным полякам, любящим свое королевство, нет оснований держаться императора Павла.

— А кого же?

— Да хотя бы наследника его Александра Павловича.

— Значит, вы думаете выиграть при вступлении на престол наследника?

— А как же нет? Еще бы!.. Теперь, при страшной изменчивости характера императора, мы не можем быть спокойны за завтрашний день, когда нас всех может постигнуть участь любого, высланного совершенно без причины. Когда же взойдет на престол великий князь Александр, он явится настоящим благодетелем поляков.

— Вы в этом уверены?

— Ну еще бы! Ведь князь Адам Чарторыжский — первый друг великого князя и, конечно, станет его первым советником как государя. При Александре поляки займут такое же первенствующее положение, как теперь немцы!

— Вернее, как теперь один немец — Пален!

— Ну, как же нам не желать скорейшего воцарения императора Александра Павловича?

Постоянное повторение того, что у Павла Петровича «изменчивый характер», стало в то время в Петербурге как бы условной фразой, произносимой на каждом шагу. Она была пущена в обращение во всех слоях общества, и Чигиринский постоянно наталкивался на нее.

Теперь он видел, что вожделения польских масонских организаций простираются дальше, чем можно было ожидать. Там, значит, прямо говорили о том времени, когда вступит на престол великий князь Александр, и желали скорейшего приближения этого времени. Даже масоны-поляки были врагами Павлу Петровичу.

Чигиринский видел, что эта вражда сеялась повсюду опытной и умелой интригой.

IX

Проворов с Еленой довольно долго ждали Августа Крамера. Наконец он пришел, как обещал, и теперь они втроем сидели, запершись в кабинете, приняв всевозможные предосторожности, чтобы не быть подслушанными, и разговаривали, не стесняясь.

Чигиринский, не разыгрывая немца, говорил своим голосом с горячностью, которая вовсе не подходила к степенному облику Крамера.

— Ты пойми, — волнуясь, сказал он Проворову, — что дела зашли так далеко, восстановленных против государя такая масса, что предварительными мерами нельзя действовать.

— Какие же мы с тобой вдвоем только могли бы принять предварительные меры? — грустно спросил Проворов.

— Мало ли какие! Против пущенных слухов не в пользу императора можно пускать обратные в его пользу. С умом пущенный слух может сделать очень много, а для этого вполне достаточно двоих! Наконец, я знаю свою силу… Да ведь мы же, вероятно, и не одни в Петербурге, которые верны Павлу. Возможно было бы подготовить объединение, словом, начать действовать так же постепенно, как действуют враги. Но теперь, к несчастью, у них сделано слишком много в смысле подготовки, теперь надо искать прямого заговора!

— Заговора?

— Да, все данные к тому, что он существует, и весьма возможно, что близок даже к исполнению.

— Неужели кто-нибудь решится?

— Не решится, а… уже решился! Говорю тебе, что теперь надо искать прямых нитей!

— Если это так, то где-нибудь должны же сходиться эти нити?

— Несомненно, они сходятся в руках военного генерал-губернатора графа Палена. Государь обойден им и словно ослеплен. Как нарочно, он делает промах за промахом!

— В смысле политики?

— Нет, здесь он на твердом пути и неуклонно ведет определенную линию. Он сбит во внутренних своих чувствах.

— Что ты хочешь этим сказать?

— А вот на днях проезжаю я мимо строящегося Михайловского замка, леса вокруг него уже сняты…

— Да! Постройку своего дворца государь ведет с необычайной быстротой! Ведь он уже готов и, говорят, даже внутренняя отделка доканчивается! Скоро будет освящение.

— Да. На фризе из порфировых плит этого замка, со стороны главного фасада, невольно бросается в глаза надпись крупными бронзовыми буквами: «Дому твоему подобает святыня Господня в долготу дней».

— Ну так что же?

— Нехорошо это!.. Не надо! На дворце не годится быть такой надписи. Дворец, хоть и жилище императора, все-таки дом, где обитают люди, а святыня Господня подобает только храму! При виде этой надписи у меня так сердце сжалось и невольно мелькнуло: «Ах, зачем это? Не надо! » И тут мне ясно вспомнились слова прорицателя Авеля, который с необыкновенным выражением жалости и скорби повторил мне несколько раз: «Бедный Павел! Бедный Павел! »

— А ты все-таки был у Авеля? — спросила Елена. — Разве он опять появился в Петербурге?

— Нет, я виделся с ним перед отъездом за границу, а теперь искал его, но не нашел. Мне в лавре сказали, что он исчез неизвестно куда, и говорили о нем так неохотно, точно боялись. Я думаю, уж не сослан ли он опять!

— Ну да! — подтвердила Елена. — Его опять заперли в Шлиссельбургскую крепость за то, что он предсказывал скорую смерть императору.

— Да! — проговорил Чигиринский после долгого молчания. — Павел Петрович как будто не хочет исполнить веления Промысла, и это погубит его! И все-таки мы должны сделать все от нас зависящее, чтобы помешать злому делу, о котором мы догадываемся.

— Ну а если нельзя помешать?

— Все равно! Догадываться, знать и оставаться в бездействии равносильно тому, что быть в сообществе с злодеями. Невмешательство в данном случае все равно что помощь.

— Уж очень широко ведется дело, — сказал Проворов. — Хотя бы взять указ о помилованных! Ведь этих помилованных теперь даже против их воли гонят из провинции в Петербург. Многие из них обжились там, а теперь являются сюда без всякой надежды на заработок, без возможности получить его. Такой массы озлобленности трудно себе представить… Ах, кстати! — вспомнил Проворов. — Ты знаешь, ведь и у нас есть новости! Ты помнишь Нимфодору?

— Приживалку покойной тетушки? Еще бы! Она — особа в высшей степени предприимчивая! Ведь она же в сношениях с доктором Пфаффе, он мне еще недавно говорил о ней.

— Ах, боюсь я этого доктора Пфаффе! — с выражением гадливости произнесла Елена. — Я дам себе обещание не пускать его к нам в дом.

— Относительно Пфаффе не тревожься! — успокоил ее Чигиринский. — Я обезопасил вас от него, сказав, что наблюдение за вашим домом беру сам на себя. Так какие же новости про Нимфодору?

— Да представь себе, она начинает входить в моду в Петербурге.

— В каком отношении?

— У покойной тетушки она исполняла роль гадалки, и ее обязанностью было раскладывать карты. Тетушка увлекалась ее предсказаниями и пустила о ней славу. Нимфодора с честью поддерживала свою репутацию, и теперь, представь себе, за ней прислали от графа Кутайсова, дочь которого желает знать свою судьбу и, прослышав об искусстве Нимфодоры, хочет, чтобы та погадала ей. Это уже поистине — залетела наша ворона в высокие хоромы…

— Да, это очень интересно! — согласился Чигиринский. — И знаешь, может быть, этим путем судьба нам даст средство…

X

Вернувшись домой, Чигиринский застал Пфаффе у себя и первым делом обратился к нему с вопросом:

— Скажите, доктор, как вы делаете, когда вам нужно переговорить с приживалкой Нимфодорой?

— Очень просто! — ответил Пфаффе. — Я посылаю свою служанку Амалию, и госпожа Нимфодора приходит ко мне.

— Не можете ли вы сейчас послать за ней? Пфаффе самодовольно улыбнулся и не без некоторого торжества заявил:

— Ага, господин Крамер! Напрасно, значит, вы хотели обойтись без нее. Помните, вы хотели отказаться от услуг доброй Нимфодоры?

— А теперь, как видите, она мне понадобилась, и если вы встречаете затруднение в том, чтобы позвать ее, то я могу обойтись и без вас!

— О нет! — подхватил сейчас же Пфаффе. — Это я так только сказал, для примера, в виде шутки. Если нужно, то я сейчас же пошлю за ней, и мы не поспеем выкурить трубки, как она явится к нам.

Действительно, Крамер с доктором Пфаффе не докурили еще своих трубок, которые зажгли, послав за Нимфодорой, как она явилась в своем старомодном широком шелковом роброне.

— Вот, моя добрая госпожа, — начал Пфаффе на ломаном русском языке, — мой приятель Август Крамер желает познакомиться с вами.

Нимфодора сделала реверанс, долженствовавший показать, что она не чужда высокому тону и отлично знает изящное обращение.

— Вы, говорят, хорошо гадаете? — спросил Чигиринский по-русски, произнося слова с отлично оттененным иностранным акцентом.

— Ах, я не ожидал, что вы так прекрасно владеете русским языком! — воскликнул удивленный Пфаффе.

— Я владею многими языками, но менее всего люблю русский язык и разговариваю по-русски лишь тогда, когда это необходимо! — сказал Чигиринский, отлично разыгрывая Августа Крамера.

— Да, претрудный и претяжелый язык, очень неприятный! — подтвердил Пфаффе по-немецки.

— Ну так вот, говорят, вы прекрасно гадаете, — снова обратился Чигиринский к Нимфодоре.

Та скромно опустила глаза, склонила голову и смиренно произнесла:

— Хвастать не могу, но многие высокие особы очень одобряли.

— Вот именно. Об одной из высоких особ мне и нужно знать. Вы были приглашены в дом графа Кутайсова?

Нимфодора, глядя на собеседников серьезными, хитрыми глазками, уклончиво ответила:

— Меня приглашают во многие дома!

— Но вы должны говорить все откровенно! Ведь вы за это получаете деньги! — вмешался в разговор доктор Пфаффе. — Поэтому ответьте прямо на вопрос.

— Деньги деньгам рознь! — без всякого смущения возразила Нимфодора. — Я вам соглядала в доме господина Проворова, а кроме того, я за те деньги никакой службы нести не обязывалась.

— Сколько же вы хотите за то, чтобы сообщить и еще сведения?

— Смотря какие. За иные и никаких денег не возьму. Например, рассказывать про то, кто о чем у меня гадает, я ни за что не возьмусь. Как можно!

Нимфодора, видимо, ломалась, желая придать себе больше важности и получить побольше денег.

— Она неглупая, но упрямая шельма! — сказал Пфаффе Крамеру опять по-немецки. — Дешево она не станет говорить.

— Она будет говорить! — уверенно произнес тот и, протянув по направлению к Нимфодоре руку, громко приказал ей спать.

Нимфодора, к удивлению Пфаффе, как была, так и осталась неподвижной, с неморгающими, остекленелыми глазами.

— Что ты делала в доме графа Кутайсова? — спросил Чигиринский.

По лицу старухи пробежала судорога усилия мысли.

— Ты сидишь с картами перед дочерью Кутайсова, о чем она спрашивает у тебя?

Нимфодора улыбнулась и ответила, не меняя выражения глаз:

— О чем могут спрашивать молодые девушки: о своей судьбе! За кого ей суждено выйти замуж…

— Что же ты говоришь ей?

— Я говорю, что ей суждено выйти за князя, что он раскрасавец собой, и знатен, и богат.

— Что же, это так выходит по картам?

— Нет… По картам ей выходит совсем другое. По картам ее судьба быть не за знатным.

— Зачем же ты обманываешь ее?

— Мне так приказано.

— Кто же тебе приказал?

— Ольга Александровна.

— Она тебе платит за это деньги?

— Да. Она и деньги мне дает, и платья, и угощением не обделяет. Это не какой-нибудь немец Пфаффе! Это настоящая русская барыня.

— А как ее фамилия?

— Да Жеребцова же, Ольга Александровна.

— А ты знаешь, кого имеет в виду Ольга Александровна?

— Это чтобы женить на графине Кутайсовой? Да брата своего, князя Платона Александровича Зубова.

— А ты называла имя князя графине Кутайсовой?

— Ну как же можно так сразу? С первого раза надобно издалека начать, а потом можно и к точке подойти.

— Так что, сама Кутайсова еще ничего не подозревает?

— Будто ничего… Разбудите меня, мне тяжело.

— Хорошо. Ты сейчас проснешься и пойдешь домой, забыв, что ходила к доктору Пфаффе и что тебя здесь усыпили.

Чигиринский дунул в лицо Нимфодоры. Она встала как встрепанная, поспешно направилась к двери, ни слова не говоря.

Когда она ушла, доктор Пфаффе, сидевший все время молча и боявшийся дохнуть лишний раз, обратился, пораженный, к Крамеру и с неподдельным восхищением воскликнул:

— Знаете, господин Крамер, я слышал, что такие опыты бывают, но никогда ничего подобного не видал и не мог себе представить в реальности. Вы гениальный человек и, несомненно, высокий масон.

XI

Пфаффе продолжал восхищаться, искренне расточая чрезмерные похвалы Августу Крамеру, а тот после ухода Нимфодоры долго сидел в сосредоточенном молчании, видимо погруженный в серьезные соображения.

Жеребцову он знал очень мало, больше понаслышке. Ему было известно только, что она рожденная Зубова и умом наделена гораздо более всех троих своих братьев. Насколько природа обделила по части умственных способностей мужскую часть семьи Зубовых, настолько, наоборот, щедро наградила Ольгу Александровну, заслужившую название в петербургском обществе бой-бабы.

— Вы госпожу Жеребцову знаете? — спросил он наконец у Пфаффе.

— О да! — поспешно ответил тот. — Госпожу Ольгу Александровну я знаю как умную, энергичную особу. Она очень уважаемая госпожа.

— Вы знакомы с ней?

— О да! То есть, если хотите, то, пожалуй, нет! Лично я у нее никогда не бывал, но, имея некоторые связи в дипломатическом корпусе, я много слышал о ней. Ее очень хорошо знают в дипломатическом корпусе.

— Ведь она — приятельница с бывшим английским послом Витвортом? Кстати, а вы знаете, за что был удален от русского двора Витворт?

Английский посол Витворт в мае месяце 1800 года должен был выехать из России по именному повелению императора Павла. Этот вынужденный отъезд его возбудил всевозможные толки и догадки, так и оставшиеся в точности не разрешенными.

— Это я не могу вам сказать! — развел руками Пфаффе. — Говорят слишком разное. Одни находят, что отношения с Англией у России очень натянуты, другие считают, что господин Витворт в своей переписке очень неосторожно отзывался об императоре Павле, а переписка эта была перехвачена и доведена до сведения императора. Видите ли, в коллегии иностранных дел генерал Растопчин враждует с графом Паниным…

И Пфаффе стал подробно объяснять, что будто бы Растопчин, враждуя с прямым своим начальником, графом Паниным, бывшим тогда канцлером, перехватил переписку английского посла Витворта, закадычного приятеля Панина, и представил ее государю.

— Ну да! Это теперь неинтересно! — перебил Чигиринский. — Мы говорили о госпоже Жеребцовой.

— О да, конечно! — подхватил доктор Пфаффе. — Мы говорили о госпоже Жеребцовой, которая вращается среди дипломатов.

— Она знакома также и с прусским послом?

— Ну, разумеется, и очень даже хорошо. И я думаю, я не ошибусь, если скажу, что через нее у графа Палена существуют с прусским послом более тесные сношения, чем это кажется.

— А вы уверены, что у графа Палена довольно тесные отношения с прусским послом?

— Как же может быть иначе? Граф Пален — добрый немец, а мы все, добрые немцы, не можем не быть заодно.

— Ну а вы слышали, что эта старуха говорила, что госпожа Жеребцова хочет сосватать своего брата, князя Платона, с дочерью Кутайсова?

— Да, я это слышал. Это было гениально, как вы заставили ее говорить.

— И вы соображаете, что это значит? Если это случится, то положение Зубовых упрочится. Ведь граф Кутайсов — самое приближенное к императору лицо.

— В самом деле! Ведь в самом деле это так! Это очень умная комбинация! Конечно, положение князя Платона Зубова тогда будет гарантировано.

— Ну так вот! Теперь, как вы думаете: госпожа Жеребцова делает это по собственному почину, ради своих братьев, или в этом ей помогают ее политические друзья, которым кажется почему-нибудь нужным или выгодным, чтобы Зубовы упрочились?

— Я полагаю, — стал глубокомысленно рассуждать Пфаффе, — что госпожа Жеребцова настолько умна и дальновидна, что едва ли решилась бы на такое действие, как сватовство брата за Кутайсову, самостоятельно, не заручившись согласием и помощью своих влиятельных друзей. А если они решились оказать ей эту помощь, то имеют на то тоже свои серьезные причины.

— Так что вы думаете, что граф Пален и представители Пруссии считают важным иметь Зубовых в Петербурге?

— Да, я это думаю! — серьезно, видимо взвешивая свои слова, произнес Пфаффе.

— Вы совершенно верно рассуждаете, доктор Пфаффе, и я могу только согласиться с вашими словами.

— О, помилуйте! — воскликнул немец, польщенный таким одобрением.

— Только имейте в виду, что основанием всего нашего разговора был лишь мой опыт со старухой, который принадлежит к одному из действий оккультных знаний. А вы знаете, в какой тайне надо беречь не только сами эти знания, но и все то, что так или иначе соприкасается с ними; а потому как самый опыт, так и наш последующий разговор должен оставаться в полнейшем секрете, хранить который вы обязаны силой масонской присяги.

— Не беспокойтесь, господин Крамер, я знаю многое и умею молчать.

— Я уверен в этом и говорю вам так только, предупреждая на всякий случай. Но вы меня так заинтересовали характеристикой госпожи Жеребцовой, что мне очень хотелось бы познакомиться с ней поближе. Вы мне не можете доставить как-нибудь случай сделать это?

— Наверное не знаю, не могу вам обещать, надо будет спросить у пани Юзефы.

— Это у сестры господина Рикса?

— Да, и матери хорошенькой панны Рузи, — усмехнувшись и хитро взглядывая на Крамера, заключил доктор Пфаффе, считавший себя знатоком человеческого сердца.

XII

На другой же день доктор Пфаффе со своим постояльцем отправился опять на завтрак к старому Риксу, в расчете, главным образом, повыведать от пани Юзефы, не может ли она найти какую-нибудь лазейку в дом к Ольге Александровне Жеребцовой.

Пфаффе, как опытный дипломат, не сразу заговорил о цели их прихода и только во время завтрака, когда подавали жирную баранину с огурцами, маринованными в уксусе, он, прожевывая кусок, произнес с расстановкой:

— Уважаемая госпожа пани Юзефа, не можете ли вы мне, пожалуйста, сказать, имеете вы вход к Ольге Александровне Жеребцовой, рожденной Зубовой?

Пани Юзефа нисколько не удивилась такому вопросу; очевидно, и прежде доктор Пфаффе не раз завязывал через нее знакомства.

— Имею! — ответила она, разрезая огурец и тщательно снимая кожу с его четвертушки. — А в чем, собственно, дело? Вы имеет надобность к Ольге Александровне?

— Нет, не я, но вот мой друг Август Крамер хотел бы быть представленным ей.

— Он ищет ее протекции?

— Не совсем, — вставил свое слово Крамер. — Я хотел бы наблюдать русскую жизнь, а мне сказали, что Ольга Александровна — одна из замечательных женщин Петербурга. Мне хотелось бы увидеть настоящую русскую аристократку.

— Хорошо! — произнесла, раздумывая, Юзефа. — Но под каким же предлогом я могла бы отвезти вас к госпоже Жеребцовой? Я не настолько знакома с ней, чтобы просто представить вас как своего приятеля.

— Ну, Юзефа, ты все-таки должна постараться исполнить просьбу нашего дорогого гостя! — внушительно сказал Рикс, видимо обрадованный, что можно оказать какую-нибудь услугу нравившемуся ему немцу.

— Я и спрашиваю, — подхватила Юзефа, — для того, чтобы обдумать, как лучше поступить, чтобы исполнить их просьбу.

— Представьте меня в качестве человека, который знает прошедшее и может отгадывать будущее. Это, вероятно, заинтересует госпожу Жеребцову. Эти дамы любят подобные опыты.

— А вы умеете читать в прошедшем и отгадывать будущее? — спросила, оживляясь, Рузя.

— О да! — воскликнул доктор Пфаффе ободряющим тоном. — Если господин Крамер захочет, он может все!

— А можно вам сделать испытание? — задорно обратилась Рузя к Крамеру.

Тот улыбнулся и, вежливо наклонившись, сказал:

— Пожалуйста.

— Что же, для этого нужны какие-нибудь приготовления? Вы как гадаете — по картам или на бобах?

— Нет, никаких приготовлений не нужно. Мне довольно просто стакана воды.

— Ах, это очень занятно!

— Стакан должен быть хрустальный и через него надо пропустить луч солнечного света! — сказал авторитетно, как знаток дела, старый Рикс. — Наши стаканы чистого хрусталя, из бывшей утвари короля Станислава. Ну а вот солнца, кажется, нам придется подождать сегодня.

— Нам вместо солнца светит паненка, ваша племянница! — опять улыбнувшись, возразил Крамер и, налив себе стакан чистой воды из графина, поднял его на уровень глаз. — Я скажу вам сначала, — произнес он, внимательно вглядываясь в стакан, — что-нибудь из вашего прошлого, чтобы вы могли убедиться, правильно ли я вам буду предсказывать будущее.

Все затаили дыхание, следя за Крамером. Тот некоторое время молча разглядывал воду в стакане, а потом заговорил:

— Я вижу большой зал, много народа, нарядные туалеты. Это блестящий бал! Все танцуют… танцуют польский танец, очень увлекательный… я забыл, как он называется по-польски, но видел не раз, как его танцуют. Паненка пляшет с молодым человеком, и во всей зале они не видят никого, кроме друг друга.

Он мельком глянул на Рузю: она вспыхнула, сидела с лихорадочно загоревшимися глазами и, не опуская их, глядела на Крамера, порывисто дыша, желая как будто и боясь того, что он будет говорить дальше.

— Вот все исчезло, — сказал он, — опять вижу только туман… Но нет, он рассеивается… А-а! Вот опять я ясно вижу паненку. Она пишет записку: «Пусть мы больше не увидимся, но как можно скорее… »

Рузя вдруг быстрым движением выбила стакан из его руки и, взволнованная, крикнула:

— Не надо, не надо никакого гаданья… Я верю!

Рикс, видя неожиданный эффект, произведенный искусством Крамера, и будучи поражен этим искусством, проговорил почти с благоговением:

— Однако, господин Крамер, вы можете так легко проникать в чужие тайны! Положим, тайны такой девицы, как моя племянница, не могут представлять ничего особенного, но все-таки это ее тайна, и конечно, вы не могли узнать ее заранее.

А доктор Пфаффе, усиленно вытиравший в это время свой кафтан, облитый из расплескавшегося стакана, повторял:

— Это колоссально!

Рузя, после того как выбила стакан из рук Крамера, как бы рассердившись сама на себя за эту выходку, сидела нахмурившись, опустив глаза, молча. Все, конечно, поняли ее смущение и оставили ее в покое.

Это происшествие случилось уже в конце завтрака, и вскоре все встали из-за стола, а когда встали, то Рикс обратился к племяннице и сестре со словами:

— Что же, милые дамы, вы пойдете все-таки на каток, как собирались?

Спросил он это, не совсем веря в то, что получит утвердительный ответ после случившегося, но Рузя совершенно неожиданно вдруг заявила:

— Отчего же, дядя? Я пойду с удовольствием. И вот если господину Крамеру делать нечего, он пошел бы с нами посмотреть, как у нас катаются.

— А в самом деле, — обрадовался Рикс, — это великолепная идея! От нас до катка очень близко — до Полицейского моста рукой подать, и это будет превосходная прогулка.

Крамер выразил согласие не только пойти с дамами, но и кататься на коньках, сказав, что это искусство ему немножко знакомо.

Пани Юзефа облачилась в широкий салоп, а Рузя надела бархатный казакин, отороченный мехом, и круглую шапочку-конфедератку. Шла она молча, со сдвинутыми бровями, рядом с Крамером, и тот, несколько раз взглянув на нее, недоумевал, что, собственно, происходит с ней. Сердится она, что ли? Но если бы сердилась, она не пригласила бы его вместе с ними на каток. Ясно было, что она что-то соображает, упорно и сосредоточенно.

Пришли на каток. Крамер подвязал себе коньки, затем, как опытный конькобежец, выскочил на лед и, сделав полукруг, вернулся с протянутой рукой к Рузе, тоже довольно уверенно державшейся на льду. Она взялась за его руку и покатилась рядом, продолжая молчать по-прежнему.

Так, молча, они довольно быстро укатили между другими парами в отдаленный угол катка, к самой стене елок, огораживающих его. Здесь Рузя замедлила ход и пошла совсем тихо.

— Господин Крамер! — вдруг решительно произнесла она. — Я хочу поговорить с вами как с порядочным человеком.

— Як вашим услугам! — ответил он, стараясь как можно осторожнее вести ее по льду.

— Видите, — продолжала она, — я уже давно заметила, что вы не совсем обыкновенный человек, а сейчас, за завтраком, вы дали доказательство, что обладаете как будто сверхъестественными способностями. С одной стороны, это осложняет дело, а с другой — облегчает его, потому что мне легче быть откровенной. Мне кажется, что вы и без моих слов можете отгадать все. Так вот я и решилась сказать вам! Дядя до такой степени очарован вами, что вы у него через два слова в третье. По его более чем ясным намекам и даже по иным прямо обращенным ко мне фразам несомненно, что он хочет выдать меня за вас замуж… то есть не только хочет, а просто упрямо решил достичь этого во что бы то ни стало! Я его знаю. Ну так вот я со своей стороны должна предупредить вас, что этого никогда не может быть…

— Отчего же?

— Оттого, что мне нравится совсем другой, непохожий на вас!

Улыбка мелькнула на лице Чигиринского.

— Уж это не тот ли, которого я видел танцующим с вами?

Она тряхнула рукой, и у нее с досады вырвалось:

— Все равно! Если вы все можете видеть в вашем стакане, тем лучше для вас, но только я никогда не выйду за вас замуж и предупреждаю вас, чтобы вы и не думали увлекаться мной.

— Почему же вы так уверены, что я со своей стороны могу увлечься вами?

— Потому что, — вдруг вспыхнула она, — если я захочу, то это может случиться…

— Вот как? — сказал Чигиринский, как бы шутя. — А хотите пари держать, что я, Крамер, останусь к вам равнодушен, несмотря ни на что?

— Послушайте, ведь то, что вы мне говорите, почти дерзость!

— Напротив, я хочу только успокоить вас относительно стараний вашего дядюшки.

В глазах Рузи замелькали огоньки.

— А что, если я вам скажу, что вы слишком много хотите взять на себя? До сих пор мне еще не случалось слышать ничего подобного! Хорошо, я принимаю пари… — вдруг заключила она и, вырвав от него руку, ловко и быстро покатилась в ту сторону, где сидела ее мать.

Чигиринский смотрел ей вслед, невольно любуясь ее тонким, красивым станом.