I

Отношения России к Польше при вступлении Павла Петровича на престол представлялись приблизительно в таком виде: Польша уже не существовала как самостоятельное государство; она была разделена Австрией, Пруссией и Россией. Последний ее король Станислав Август Понятовский был, в сущности, ставленником России и принадлежал к партии Чарторийских, враждовавших с партией Потоцких, которая была против России.

Мать Станислава Августа была из рода Чарторийских, а отец его, Станислав же по имени, был мазовецким воеводой. После уничтожения Польши и раздела ее Потоцкие и их приверженцы жили в Петербурге в качестве пленных. Этой же участи был подвергнут и знаменитый польский генерал и патриот Костюшко: Станислав же Август жил на свободе в Гродно.

Вскоре после своего восшествия на престол император Павел прибыл в сопровождении наследника-цесаревича в Мраморный дворец, где в нижнем этаже содержался — правда, под строгим присмотром — раненый пленный Костюшко.

Мраморный дворец служил прежде помещением для Григория Орлова и был выстроен Екатериной II для этого своего любимца. Над входом этого дворца во время пребывания там Костюшки еще красовалась надпись: «Здание благодарности».

Чтобы судить, насколько можно доверять разным якобы документам, дошедшим до нас от прежних времен, достаточно сказать, что посещение императором Павлом польского генерала изображено на гравюре того времени в мрачной темнице, ничего общего не имеющей с роскошным дворцом, в котором на самом деле жил Костюшко.

Павел I сказал этому герою Польши, что давно сожалел о его участи, но не мог ничего для него сделать, теперь же желает вознаградить пленника за все перенесенное им.

— Вы свободны! Я сам желал принести вам эту утешительную весть, — сказал император, а затем, вынув свою шпагу из портупеи, подал ее Костюшке, говоря: — Такому храброму воину неприлично быть без шпаги. Вот, возьмите мою!

Костюшко был глубоко растроган и в порыве волнения воскликнул:

— Призываю Бога в свидетели, что пожалованной мне шпаги русского царя я никогда не обнажу против русскихnote 1.

Павел Петрович подсел к Костюшке и продолжал разговаривать очень ласково.

Между прочим, Костюшко спросил, будут ли освобождены и другие польские пленные.

— Они будут также освобождены, — ответил государь, — хотя в моем совете многие высказались против освобождения Потоцкого и Немцевича! Но я отпущу и их, если вы мне дадите ваше слово, что принимаете на себя ручательство за их хорошее поведение.

Костюшко ответил, что за Немцевича он ручается, а относительно Потоцкого не может принять на себя какого-либо обязательства, не переговорив с ним предварительно.

Государь остался очень доволен этой осторожностью Костюшко и разрешил ему навестить Потоцкого, когда только он того пожелает.

Затем Костюшко попросил государя позволить ему удалиться в Америку. Император объявил ему свое согласие и обещал даровать ему средства для осуществления этого путешествия.

Присутствовавший при этом свидании великий князь Александр Павлович настолько был растроган этой сценой, что, прощаясь, со слезами на глазах несколько раз обнял Костюшку.

Император Павел лично отправился также и к Потоцкому и сказал ему:

— Я знаю, что вы много страдали, что вас долго оскорбляли и преследовали; мои министры решительно противились вашему освобождению, я один держался противного мнения. Господа министры желают водить меня за нос, но, к несчастью, его у меня нет! — сказав это, государь с улыбкой провел рукой по своему лицу, после чего добавил: — Обещайте мне оставаться спокойным! Рассудок должен указать вам на эту необходимость. Новые попытки могут только навлечь на вас новые несчастья. Я всегда был против раздела Польши и признаю его делом настолько же несправедливым, как и недальновидным и в политическом отношении. Теперь, однако, поправить ошибку нельзя! Для восстановления Польши необходимы содействие и согласие со стороны трех держав на возвращение отобранных частей. Но представляется ли вероятным, чтобы Австрия и в особенности король прусский отдали свои доли? Не могу же я один отдать принадлежащую мне часть и ослабить себя в то время, когда они усилились? Это невозможно! Или мне приходится объявить им войну, чтобы принудить их к восстановлению Польши! Но согласитесь, что это еще менее возможно, так как империя моя крайне нуждается в мире. Итак, вы видите, что вам следует подчиниться обстоятельствам и оставаться спокойными.

Потоцкий, тронутый откровенной и милостивой речью государя, дал ему с полным чистосердечием требуемое обещание.

Все пленные поляки были отпущены и покинули Петербург.

Костюшко направился через Швецию и Англию в Америку после прощальной аудиенции, данной ему в Зимнем дворце. Ему было пожаловано огромное состояние в тысячу душ, но, по его прошению, этот дар был заменен деньгами. Ему было выдано из кабинета его величества шестьдесят тысяч рублей и, кроме того, в расходных статьях личного счета императора показано «тысяча шестьсот сорок один рубль тридцать копеек за купленные для генерал-поручика Костюшки разные вещи, одежду и карету».

В то же время особым указом Сенату была объявлена амнистия всем вообще полякам, подпавшим под наказание, заточение и ссылку по случаю бывших в Польше замешательств. Император повелел: «Всех таковых освободить и отпустить в прежнее их жилище, а заграничных, буде пожелают, и за границу. Об исполнении сего Наш Сенат имеет учинить немедленно надлежащее распоряжение, предписав куда следует, чтобы со стороны губернских правлений и других земских начальств взяты были меры к наблюдению, дабы сии освобождаемые оставались спокойны и вели себя добропорядочно, не входя ни в какие вредные сношения под опасением тягчайшего наказания».

II

Развенчанного короля польского Станислава Августа Понятовского, проживавшего со времени раздела Речи Посполитой в Гродно, Павел Петрович пригласил к себе в Петербург, и тот, прибыв в невскую столицу 27 февраля в карете, прямо направился в Мраморный дворец, назначенный для его пребывания.

Там высокого гостя ожидали император Павел I и великие князья Александр и Константин. Государь окружил безземельного короля царскими почестями и относился к нему с самым изысканным вниманием, тем более что в связи с его путешествием произошло довольно странное обстоятельство, поставившее русское правительство в несколько неловкое положение.

Дело состояло в следующем. Так как путь Станислава Августа в Петербург лежал через Ригу, то ему там была приготовлена торжественная встреча. На улицах была поставлена почетная стража из рижских бюргеров, в доме Черноголовых назначен был парадный обед. Увы! Всем этим почетом воспользовался Платон Александрович Зубов, ехавший через Ригу за границу, а не Станислав Август, который в назначенный день в Ригу не приехал, а прибыл позднее и потому не был почтен встречей.

Как потом выяснилось, все это было подстроено не без умысла; рижские немцы не хотели признать развенчанного короля и поставили на своем — им было приказано приготовить торжественную встречу, приготовить они ее приготовили, согласно приказанию, но встретили не Станислава Августа Понятовского, а князя Зубова. Бюргеры в качестве почетной стражи на улице отдали ему честь, а дворянство накормило его в доме Черноголовых обедом.

Император, узнав об этом, сильно разгневался и подписал на имя барона Петра Александровича фон дер Палена, представителя лифляндского дворянства, распоряжавшегося всей встречей, рескрипт грозного содержания: «Господин генерал-лейтенант Пален, с удивлением уведомился я обо всех подлостях, вами оказанных в проезде князя Зубова через Ригу. Из сего и я делаю сродное о свойстве вашем заключение, по коему и поведение мое против вас соразмерно будет. Сие письмо можете показать генерал-лейтенанту Бенкендорфу».

Христофор Иванович Бенкендорф занимал в то время место военного губернатора в Риге. Он был женат на баронессе Шиллинг, подруге детства императрицы Марии Федоровны.

По случаю происшествия с князем Зубовым генерал Бенкендорф получил 2 февраля высочайший выговор в рескрипте: «Известясь обо всем происшедшем в Риге, в проезде князя Зубова, удивляюсь, как вы могли допустить все сие сделать и, видя из сего слабость исправления должности вашей, делаю вам за сие выговор».

Рижскому губернатору барону Кампенгаузену император Павел писал от того же числа: «С удивлением изве-стился я о встрече и других почестях, сделанных мещанством рижским князю Зубову при проезде его через Ригу. Как подобные почести никому из приватных людей не принадлежат, то я и требую от вас ответа, для чего вы допустили делать оное мещанство, в поступке коего видится одна лишь подлость, что вы им и объявите».

Относительно Бенкендорфа и Кампенгаузена Павел Петрович ограничился этими письмами, но о Палене последовал указ, по которому «генерал-лейтенант фон дер Пален за почести и встречи, делаемые партикулярным людям, как то при проезде князя Зубова, и за отлучку без увольнения в Митаву для провожания его же, выключен из службы».

Гордость напыщенного барона была уязвлена до крайности. В последовавшей за его самовольство каре он видел не только для себя унижение, но прямое оскорбление. Он рассчитывал, что его умышленная ошибка пройдет незамеченной и он избавится таким образом от необходимости ему, немецкому барону, встречать какого-то поляка, ставшего королем из простых смертных и затем развенчанного. Он даже думал, что даст этим тонкий урок императору Павлу Петровичу, что нельзя-де заставить немецкое баронство делать то, что ему неугодно. Ни он сам, ни кто-либо из немецкой знати не ожидали, что в Петербурге решатся на крутые меры «из-за таких пустяков». Они были приучены в предыдущее царствование совсем к иному. Император Павел не побоялся баронства и приобрел вследствие этого в бароне Петре фон дер Палене смертельного врага, затаившего против него злобу.

III

Станислав Август довольно быстро освоился в Петербурге. Вокруг него сгруппировались поляки из партии Чарторыских, и таким образом создалось подобие маленького двора.

Большого штата прислужников Понятовский иметь не мог, потому что денежные дела его были очень плохи. Этими его делами заведовал камердинер Рикс, давнишний его слуга и доверенное лицо. Он умел угодить своему господину и потому пользовался его доверием и беспредельным значением.

Сам Станислав Август по характеру был человек равнодушный, неспособный увлекаться. Он любил роскошь, и в бытность его королем польским двор его в Варшаве считался одним из блестящих и по изяществу, царившему там, и по легкомыслию нравов. Станислав Август был равнодушен и к женщинам совершенно так же, как и ко всему остальному; и, может быть, оттого они в бытность его королем наперебой старались ему понравиться. Стать метрессой или фавориткой короля считалось тогда в Варшаве большой честью, и знатные польки добивались этой чести, чего бы это им ни стоило. По четвергам у короля бывали собрания, на которых сходились вместе с польской аристократией и поэты, и писатели, и художники.

Когда Станислав Август был лишен престола и переехал на скромное житье в Гродно, он отнесся к этому так же безучастно, как относился к недавнему блеску своего двора. Ни жалоб на свою участь, ни отчаяния он не выказал. Может быть, это происходило оттого, что он верил в свою судьбу и спокойно рассчитывал, что она позаботится о нем. Когда пришло известие в Гродно о том, что вновь взошедший на престол император вызывает его в Петербург, Понятовский это принял без волнения, собрался и поехал так просто, как будто ничего особенного не случилось.

Теперь, поселившись в Мраморном дворце, он ходил по его роскошным комнатам, останавливался у окна, глядя на покрытую снегом широкую Неву, и думал о том, что, пожалуй, ему все-таки нужно дать бал, тем более что обласкавший его император Павел требовал от него, чтобы он держал себя, как владетельная особа. Да и надо было собрать вокруг себя общество. Таким образом, необходимость бала вытекала из самих обстоятельств.

Понятовский позвонил и вошедшему на его звонок лакею велел позвать к себе камердинера.

Через некоторое время пришел старый Рикс и застал Станислава Августа стоящим у окна в бесстрастном созерцании белевшей своим снежным покровом Невы. Камердинер, войдя и, по-видимому, не особенно чинясь, со своего рода ласковой развязностью спросил, спрятав одну руку в карман:

— Что угодно вашему величеству?

— Нужны деньги, — не оборачиваясь, ответил Станислав Август.

— Деньги… деньги! — повторил Рикс, переступив с ноги на ногу. — А если спросить, зачем вам деньги, так этого никто не знает.

— Нет, на этот раз мне серьезно нужны деньги.

— У вас всегда серьезно, а потом окажется пустяки! А впрочем, попросите у императора: он вам, вероятно, даст.

Станислав Август, прищурившись, посмотрел на Рикса и не торопясь направился в смежную комнату, служившую ему кабинетом.

— Не могу же я просить у императора Павла деньги для того, чтобы устроить бал для него же! — проговорил он на ходу.

Рикс прошел за ним в кабинет.

— Вашему величеству угодно дать бал?

— Ах, мне все равно! — ответил Станислав Август, опускаясь в кресло и зевая. — Но этого требует приличие!

Рикс, вероятно, не мог не согласиться с этим доводом. Его расчетливый ум сейчас же взвесил положение и сообразил, что, действительно, со стороны бывшего короля требовалось если не вполне, что называется, показать себя, то, во всяком случае, соблюсти более или менее достойно приличия.

— Ведь роскошью никого не удивишь в Петербурге!.. Здесь в прошлое царствование привыкли к таким празднествам, что после них ничего не может уже быть заметным! — начал говорить Рикс, как бы соглашаясь. — Да и нынешний император терпеть не может мотовства!

— Ну так вот, мне нужны деньги! — подтвердил Станислав Август.

— А чем мы платить будем?

— Ах, какие пустяки! Впрочем, если не хочешь, тогда и не надо! — И Станислав Август, облокотившись на руку, стал смотреть перед собой, как будто уже думая совсем о другом.

«Положим, — продолжал мысленно рассчитывать Рикс, — теперь, ввиду отношения к нему императора, есть кому заплатить долги. А для того, чтобы они были заплачены, надо поддержать это отношение, а чтобы поддержать его, нужно представительство».

— Хорошо! — проговорил он наконец вслух. — Надо будет постараться достать денег. Только много я не обещаю.

— Постарайся, чтобы хватило! — не спеша добавил Станислав Август, продолжая глядеть перед собой.

Рикс постоял еще некоторое время, подождал, не скажет ли король ему что-нибудь, но тот молчал, и он ушел, озабоченный этими денежными хлопотами, которые вечно взваливал на него господин.

IV

В Польше, в особенности ко времени ее падения, было очень развито масонство, принимавшее близкое и деятельное участие в раздорах всяких политических партий этой лишенной крепкого правительства страны.

Рикс, как близкое к королю лицо, был замешан в братстве вольных каменщиков и сохранил с ними сношения и после падения Станислава Августа.

Большинство денег, которые он доставал за своим ручательством для своего господина, происходило от масонов, никогда не жалевших золота, чтобы держать в руках выдающихся политических лиц. А то, что пренебрегать таким человеком, как Станислав Август, им не было расчета, доказывал хотя бы прием, оказанный ему Павлом Петровичем. Поэтому Рикс так легко обещал достать нужные Понятовскому деньги, вполне уверенный, что достанет их для него у масонов.

Свои сношения с братством Рикс поддерживал в Петербурге через родную сестру свою пани Юзефу, жену бывшего на русской службе поляка. Теперь, приехав в Петербург, он, разумеется, мог через сестру вступить и в непосредственные личные сношения с масонами и, конечно, поспешил сделать это. Сестра познакомила его с немцем — доктором Пфаффе, который, по ее словам, играл в петербургской ложе Астреи хотя и далеко не главную, но все-таки деятельную роль. Между Риксом и немцем было условлено, что, как только будет надобность, доктор будет приглашен в Мраморный дворец как бы для того, чтобы навестить больного.

После своего разговора с королем о деньгах Рикс послал к Пфаффе нарочного, и тот явился немедленно, напялив на себя свой лучший кафтан и приняв облик серьезного ученого мужа. Его встретил старый камердинер и, к некоторому разочарованию немца, сказал, что не король нуждается в его совете, а только он, его камердинер. Пфаффе поджал губы, но все-таки последовал в отдельную комнату, куда провел его Рикс.

Тут они сделали друг другу тайные масонские знаки своей степени, и Рикс в немногих словах изложил, в чем дело. Немец подумал — кажется, больше для важности, чем для необходимости, — и, наморщив лоб, проговорил тоном прорицателя:

— Я думаю, то есть я полагаю, даже, могу сказать, уверен, что это можно будет сделать и помимо братства: у меня есть знакомый состоятельный человек, и, за верным поручительством, у него можно будет достать необходимую сумму.

— А что вы называете верным поручительством?

— А хоть бы ваша подпись, господин Рикс!

— Что же, я согласен! Только где и как мне найти этого вашего человека?

— О, это вполне порядочный человек! — стал рассказывать Пфаффе. — Он — статский советник, Аркадий Федорович Поливанов. У него свой небольшой дом на Петербургской стороне. Если вы хотите, мы отправимся к нему, и все будет сделано очень скоро. Мы можем поехать хоть сейчас.

Это понравилось Риксу, который не любил откладывать дел.

В его распоряжении во дворце была карета, он велел заложить ее и отправился с Пфаффе на Петербургскую сторону к Поливанову, о принадлежности которого к масонскому ордену не подозревал не только Рикс, но и Пфаффе, имевший с ним давнишние дела.

Как немец и предсказывал, Поливанов был очень сговорчив и легко ссудил тысячу рублей развенчанному польскому королю под ручательство его камердинера.

На возвратном пути Рикс с Пфаффе заехали к пани Юзефе, чтобы напиться у нее чая.

— Я нарочно заехал к тебе, — сказал, между прочим, ей брат, — чтобы предупредить тебя, что в эти дни у меня будет много хлопот и поэтому не будет времени видеться с тобой.

— Хлопот? Каких же это именно? — стала расспрашивать любопытная Юзефа. — Или, может быть, это тайна?

— Нет, никакой тут тайны нет. Просто король хочет сделать у себя вечер, и мне надо будет заняться приготовлениями.

— Вечер!.. Вот оно что!.. Тогда я надеюсь, что Рузя будет приглашена? О себе я, конечно, не говорю, но мне хочется, чтобы моя дочь была на вечере у польского короля, и ты мохсешь это сделать для своей племянницы!

— Знаете, господин Рикс, — деловито и внушительно произнес Пфаффе, — у меня есть тоже к вам одна просьба: я очень желал бы, даже больше… я сгораю нетерпением тоже быть приглашенным на вечер к его величеству королю Польши.

V

На другой день утром в приемной прусского посла графа Брюля сидело несколько просителей, невзрачных немцев; среди них доктор Пфаффе тоже ждал своей очереди быть принятым. Просители входили один за другим в дверь посольского кабинета, приглашаемые туда молодым чиновником.

Пфаффе, которому следовало идти в кабинет после почтенного курляндского пастора, наконец дождался, что тот, остававшийся довольно долго у посла, вышел. Доктор, очевидно, был уже не в первый раз на приеме и, как свой человек, ответил полупоклоном на приглашение чиновника войти.

Посол сидел в своем кабинете за большим круглым столом и, взглянув на вошедшего, не здороваясь, коротко спросил:

— Что нового, господин доктор?

Пфаффе склонил голову набок, заложил руки за спину и не без некоторой развязности доложил, стараясь быть как можно короче в выражениях:

— Новости, ваше сиятельство, небольшие, но интересные! Камердинер бывшего польского короля, старый Рикс, обратился ко мне, как масон к масону, с просьбой достать ему денег для устройства вечера, который хочет сделать бывший король для приема государя и петербургского общества.

— И вы пришли ко мне за этими деньгами? — хмурясь, проворчал граф Брюль.

— О нет! — быстро подхватил Пфаффе. — Я обошелся на этот раз без масонского братства!

— И достали деньги? У кого?

— У меня есть знакомый, статский советник Аркадий Федорович Поливанов, он живет в своем доме на Петербургской стороне…

Брюль быстро глянул снизу вверх на Пфаффе и произнес одно только слово:

— Глупо!

— Но что же тут глупого, экселенц? — упавшим голосом произнес доктор. — Я думаю, масонскому братству выгодно заручиться связью с таким лицом, как Станислав Август?

— Послушайте, мой добрый Пфаффе, — заговорил посол, — вы очень аккуратный и исполнительный человек, когда точно действуете согласно данным вам приказаниям, и в этом отношении я вас очень ценю, но только — раз навсегда — бросьте предпринимать что-нибудь самостоятельное!

— Неужели я должен был отказать? — удивился доктор.

— Вы должны были прийти ко мне и спросить, — пояснил Брюль. — Дело в том, что теперь масоны в Петербурге лишились своего значения и вам нужно, впредь до новых обстоятельств, удалиться от них. Мы должны иметь в виду одну только пользу нации. Ну а для нас, немцев, вовсе не нужно, чтобы какой-то шляхтич, ставленник русских, бывший польский король, окружал себя в Петербурге каким-то ореолом и задавал приемы! К тому же вы напрасно воображаете, что достали деньги частным образом. Разве вы не знали, что этот ваш статский советник Аркадий Федорович Поливанов, так же, как и вы, принадлежит к масонскому братству и имеет в нем даже довольно высокую степень?

— Аркадий Федорович Поливанов?! — всплеснул руками Пфаффе. — Кто бы это мог думать!..

— Ну да! И он дал господину Понятовскому, конечно, не свои, а масонские деньги. А вот если бы вы вовремя пришли ко мне и спросили, я запретил бы вам идти с этим Делом к Поливанову и помочь таким образом соединиться Риксу с одним из серьезных масонов.

— Но я даже не знал, что он член братства!

— Ну вот теперь знайте и заметьте себе этот случай на будущее: ничего не делайте, не доложив об этом мне.

— О, будьте спокойны, ваше сиятельство, теперь в будущем я ничего не сделаю, не доложив об этом вам!

— Погодите! — остановил доктора Брюль. — Вы пройдете к господину Фелькерзаму и скажете ему от себя… Вы, надеюсь, знаете господина Фелькерзама?

— Господин Фелькерзам — посланник саксонского двора. О, я его знаю очень хорошо, и он меня знает также!

— Ну вот пойдите к нему и скажите от себя, что Станислав Август устраивает у себя вечер и что необходимо, чтобы саксонский посланник был на этом вечере. Только ни слова о том, что это я вас послал!

Пфаффе склонился и совсем уже молитвенным шепотом произнес:

— Слушаю, экселенц!

— А затем побывайте у Рикса и скажите ему, чтобы он не забыл послать приглашение на вечер мне и господину Фелькерзаму. Я предпочел бы, чтобы этого вечера у господина Понятовского вовсе не было, а уж раз состоится, нам волей-неволей нужно быть там.

— Я тоже там буду! — не без гордости вырвалось у Пфаффе.

Но Брюль остановил восторг немца.

— Я думаю, что это будет лишнее! Вы там окажетесь не нужны.

Пфаффе с усилием подавил вздох сожаления и покорно произнес:

— Хорошо, экселенц! Я не пойду на этот вечер.

VI

Мраморный дворец был настолько великолепно обставлен и снабжен таким обилием утвари и посуды, что требовалось очень мало усилий для того, чтобы дать в нем бал или вечер. Поэтому никаких значительных приготовлений со стороны Рикса не потребовалось для задуманного Станиславом Августом празднества. Нужно было только нанять музыкантов, сделать покупки для угощения и достать потребное количество прислуги.

Оркестр искать в то время в Петербурге не приходилось, потому что в любом богатом доме имелись свои крепостные музыканты и всегда была возможность их нанять. Магазинами разной гастрономии, сластей и фруктов Петербург тоже был богат, и за деньги можно было достать все что угодно, а прислуга имелась в Зимнем дворце, и Станиславу Августу можно было воспользоваться ею.

Приглашения были разосланы всему чиновному и знатному Петербургу. На вечер ждали самого государя, и потому в назначенный день съезд в Мраморный дворец оказался такой значительный, что кареты далеко еще от него на набережной должны были становиться в очередь и подвигаться шаг за шагом.

Елена и Проворов наотрез отказались ехать на этот вечер, но Чигиринский отправился на него с твердой уверенностью, что увидится там с незнакомой ему полькой. С этой целью он приехал как можно раньше, в шелковом, расшитом гладью кафтане, чувствуя себя не совсем привычно среди петербургского общества в статском платье. В военном мундире, к которому он привык издавна, ему было бы легче, но он, числясь в отставке, не имел права носить форму.

Придя заранее, он остановился на площадке входной лестницы, внимательно вглядываясь в каждую входившую даму и девушку и стараясь узнать ту, которая поразила его своими глазами при мимолетной встрече посредине Невы.

Мимо него промелькнуло много блестящих, радостных, красивых, задорных и всяких других глаз, но ни одни из них не были похожи на те, которые он искал встретить.

Он нашел немало знакомых, которых знавал, когда гвардейским офицером несколько лет тому назад много выезжал в Петербурге. Однако большинство проходило, не обращая на него внимания, а те, которые замечали и узнавали, не выказывали никакой радости, и он со своей стороны тоже рассеянно и равнодушно здоровался с ними, сосредоточивая все свое внимание на одном желании — найти во что бы то ни стало красавицу польку. Но ее не было, хотя много полек, которых сразу можно было отличить и по платью, и по манерам от русских, проходило по лестнице и поднималось в зал.

Наконец, по мере наполнения бесконечной анфилады дворца, приезжающие стали все реже и реже; в зале почувствовалось движение, блестящая толпа прихлынула к дверям и вновь отхлынула от них.

На верхнюю площадку лестницы, где в углу продолжал стоять Чигиринский, высыпали гурьбой знатные персоны в мундирах, и показался сам хозяин, Станислав Август. Все осматривали себя, одергивались и переговаривались сдержанным шепотом. Очевидно было, что сейчас приедет государь. Вскоре снизу на лестницу вбежал как-то особенно прыткими для старика шагами Рикс и издали сделал выразительный знак Понятовскому. Тот одернул себя и пошел навстречу приехавшему императору.

Чигиринского так давили и теснили в его углу, что он хорошенько не мог рассмотреть, как вошел государь; он только видел группу людей, прошедших довольно быстро между расступившейся толпы, а затем в зале сейчас же раздались торжественные звуки полонеза. Площадка лестницы опустела, можно было вздохнуть свободно.

Чигиринский положительно и твердо знал, что среди прошедших мимо него ее не было. А между тем он всем своим существом предчувствовал, что должен увидеть ее сегодня, что она будет тут.

По лестнице, крадучись и озираясь, поднялось еще несколько запоздалых гостей, но среди них ее опять не было!

Чигиринский ждал до тех пор, пока наконец стало ясно, что приезд закончился и что дальнейшее стояние на лестнице будет совершенно праздным занятием. В зале польский танец, с которого обыкновенно начинался бал, давно уже кончили и танцевали краковяк.

Чигиринский вошел в зал и как-то сразу увидел всех вместе, всех танцующих девушек и женщин, увлеченных и раскрасневшихся, но ни одна из них все-таки не обладала теми глазами, которые помнил и искал Чигиринский.

Он медленно и осторожно пробирался между парами, стараясь держаться настороже, чтобы не мешать танцующим, и вдруг словно удар почувствовал в сердце, как бы подтолкнувший его посмотреть направо.

Он оглянулся. У стены, прижатая к ней танцующими, стояла паненка в белом платье с нежно-палевыми лентами и смотрела прямо на него.

«Это она! » — сказал себе Клавдий и, не думая о том, что делает, направился прямо к ней.

Лицо девушки по внешности оставалось бесстрастным, ни улыбкой, ни движением брови она не выдала себя, но Чигиринский по ее взгляду видел, что она узнала его.

«Это она! Это она! » — повторял он себе, когда подошел к ней: и, прежде чем он успел проговорить ей обычное приглашение на танец, она двинула рукой, чтобы поднять ее ему на плечо, словно ждала именно его и была уверена, что он ее найдет и пригласит танцевать.

Почувствовав ее близость, Чигиринский как-то особенно удачно сейчас же поймал такт, и они пошли по залу, чувствуя оба, что даже сердце у них бьется в такт музыке, и, когда, делая фигуру танца, приходилось расходиться,

Чигиринский, отойдя, не отделялся от своей дамы, а в лад ударял ногами об пол, притопывал и чувствовал, как она ударяет и притопывает своими ножками, как будто в этом огромном, полном народа зале никого не было, кроме них двоих, а когда фигура требовала сходиться, он не ища шел прямо к своей партнерше и она — к нему.

VII

Император Павел Петрович был в отличном расположении духа, с радостным лицом смотрел на танцующих и милостиво беседовал с хозяином вечера Станиславом Августом.

Их окружала группа почтительно склоненных придворных, жадно ловивших не только слова, но взгляды императора.

Несколько вдали, не смешиваясь с этой группой, однако так, чтобы иметь возможность слышать, что говорилось там, держались два человека в посольских, расшитых серебром мундирах. Это были граф Брюль, прусский посол, и саксонский посланник Фелькерзам.

Они стояли в амбразуре окна и, не спуская взора с государя и окружавших его лиц, вполголоса перекидывались отдельными фразами, и им, как представителям немецких государей, неприлично было, по их мнению, вертеться возле отставленного польского короля. С Польшей, разделенной при Екатерине, для немцев было покончено, и теперь они с неудовольствием смотрели на «выходки», как они называли это, императора Павла по отношению к Станиславу Августу.

Фелькерзам донес уже своему правительству совершенно определенно:

«Император считает раздел Польши политической ошибкой со стороны России и не скрывает своего мнения об этом. Он даже заявил Станиславу Понятовскому, что считает страшной несправедливостью все, что было сделано в Польше, и никогда не одобрял этого, и что, не будь в этом деле замешаны другие государства, он охотно восстановил бы польское королевство. А в письме, которым государь на латинском языке пригласил бывшего короля в Петербург, он несколько раз повторил ему: „Не забудь, что ты — rex, то есть король“.

Понятно, что на восстановление Польши немецкие дипломаты смотрели враждебно, потому что это, с одной стороны, должно было грозить отторжением отошедших к немцам польских земель и потому было невыгодно для них, а, с другой стороны, было выгодно для России, так как отделяло ее буфером от западных соседей.

И Фелькерзам с Брюлем, сочтя по долгу дипломатических представителей необходимым явиться в Мраморный дворец на вечер к Станиславу Августу, недовольно следили из амбразуры окна за тем, как был милостив император к бывшему польскому королю и как поэтому придворные увивались вокруг Станислава Августа.

— По-моему, в этом нет никакого смысла, — проворчал Брюль так, чтобы его мог слышать только один Фелькерзам.

— Это совершенно противоречит пользе государства! — поддакнул ему тот.

— Если так пойдет дальше, то может кончиться очень плохо!

— О да! — протянул Фелькерзам, отлично понимая, что это «кончится плохо» относится к пользе тех правительств, представителями которых они являлись.

— Вообще, я должен сказать, — заметил Брюль, — что не в одном только польском вопросе, но и во всем остальном русская политика становится на самостоятельный путь.

— И притом бессмысленно безобразный!

— А вы знаете, отчего это? Оттого, что от двора удалены все бескорыстные, преданные делу люди! Нет ни одного, понимающего истинную пользу государства!

Брюль, произнося эти слова, не сомневался, что его собеседник иначе не мог их понять, как в том смысле, что тут речь идет об истинной пользе немецкого государства.

Фелькерзам пожал плечами.

— Что же вы хотите, если императрица, несмотря на свое немецкое происхождение, не желает или не умеет приблизить ко двору настоящих немцев? Для нее фрейлина Нелидова — гораздо более милый друг, чем умнейшие соотечественники, которые были бы в состоянии дать императору Павлу мудрые советы.

— Но в таком случае наше дело, — делая серьезное лицо, сказал граф Брюль, — постараться удалить фрейлину Нелидову и приблизить к императору честных, добрых немцев, которых найдется немало в России, хотя бы в Прибалтийском крае.

Фелькерзам был деловой человек и отлично сознавал, что этот отрывочный разговор имеет существенное, серьезное значение. Поэтому он, как бы понимая не только то, что ему говорили, но и что хотели сказать, прямо спросил:

— Вы имеете уже кого-нибудь в виду?

— Отчего же нет? Вот взять хотя бы, например, барона Петра Палена…

— Это тот, который пострадал в Риге за встречу князя Зубова вместо Станислава Августа?

— Да. Великолепная история! — усмехнулся Брюль.

— Прекрасно! — согласился Фелькерзам. — Такие добрые немцы нам были бы очень нужны здесь, в Петербурге!

— Значит, будем стараться.

— Наша обязанность, граф, заботиться о пользе государства, при котором мы аккредитованы.

— Дай Бог, чтобы наши старания увенчались успехом!

VIII

Вернувшись домой с бала, Чигиринский испытывал странное и небывалое для него чувство чрезвычайного душевного подъема и такой легкости, словно он не ходил, а все еще носился по залу в увлекательном и задорном такте размашисто-веселого краковяка.

И главное — он не мог отдать себе совершенно отчет, почему у него было такое ощущение, чем, собственно, вызывалось оно, так как, в сущности, на балу ничего особенно знаменательного не случилось.

То, что он встретил и нашел свою паненку, было весьма естественно, так как она, конечно, должна была быть на чисто польском вечере Станислава Августа; в том, что он протанцевал с ней недурно краковяк, тоже не было ничего особенного, так как он всегда танцевал хорошо, а его дама была грациозна и обворожительна по природе.

Но все, что случилось потом, должно было вызвать скорее разочарование и неудовлетворенность, потому что, когда кончился краковяк, паненка скрылась так быстро, словно исчезла из глаз, растаяв, как видение, и дальнейшие поиски оказались тщетными. Как ни старался Чигиринский, он больше найти ее не мог и должен был удовлетвориться одним краковяком и сказанными во время этого танца несколькими отрывочными словами. Кто она и даже как ее зовут — для него осталось неизвестным, потому что они расстались, прежде чем он успел спросить свою даму об этом.

И, несмотря на все это, Чигиринский чувствовал себя на седьмом небе, радостно следил за биением своего сердца и, закрывая глаза, видел заинтересовавшую его девушку, носившуюся вместе с ним по освещенному залу под звуки увлекательной музыки.

О сне он и думать не мог и, несмотря на поздний час, когда в доме давно уже были потушены огни и все спали, он с застывшей блаженной улыбкой на лице, сняв бальный костюм, надев шлафрок и туфли и куря одну трубку за другой, то ходил из комнаты в комнату, то опускался на первый попавшийся стул или кресло, потом вставал и опять ходил. Он растопил камин, подкладывал дрова и следил за разгоравшимся пламенем.

Сначала все ему доставляло необыкновенное удовольствие, но потом мало-помалу он начал думать осмысленно и последовательно.

«Что за глупость! — сказал он себе. — Ну, она хороша… ну, я ее встретил… мне блеснули ее глаза… потом мы встретились на балу и протанцевали краковяк! Но неужели этого довольно? Ведь я даже толкового слова не сказал с ней и решительно не знаю, не только какова она, но и как ее зовут… Ведь, в конце концов, что это такое? Тут дело идет исключительно об одной внешности: мне понравились ее глаза, приглянулся ее красивый облик (а она красива! очень красива!), и получилось физическое раздражение, влечение тела… Это похоть! — нашел он наконец подходящее слово для названия того, что совершалось в нем, — и больше ничего. Если поддаться этой похоти, то возьмет она верх, и закружишься, и полетишь вниз, а зачем? Из-за чего? Из-за мимолетного удовольствия протанцевать краковяк!.. Нет!.. Надо не поддаваться!»

И, несмотря на то что его рассуждения казались ему совершенно справедливыми и он отлично понимал, что не было никакого разумного основания для его восторга, все-таки, когда он вспоминал танцевавшую с ним польку, его охватывал этот восторг, и он чувствовал, как будто у него вырастают крылья, которые подымают его над землей.

Наконец Клавдий заснул, сидя в кресле, и в этом положении его и застал слуга, пришедший, по обыкновению, будить его в половине восьмого утра.

Поднявшись наверх к чаю, Чигиринский застал Елену и ее мужа с детьми уже за самоваром. Они встретили его очень весело и стали расспрашивать о вчерашнем.

Клавдий рассказал все подробно, главным образом потому, что в этом рассказе ему захотелось снова пережить вчерашние впечатления, а затем прибавил, обращаясь к Проворову:

— Понимаешь ли, я теперь не знаю, как быть. Поставить себе целью во что бы то ни стало отыскать паненку и оставить все дела мне кажется несерьезным и даже как будто низменным, а махнуть рукой и забыть ее я тоже не имею оснований. Да и зачем это делать, если думать и вспоминать о ней доставляет мне удовольствие?

— Хочешь ли ты знать мое мнение? — спросил Проворов, блаженно улыбаясь и мельком взглядывая на жену. — Видишь ли, или это оттого, что я с Еленой так счастлив, но только я на твоем месте ни за что не отказался бы от своего счастья.

— Да кто же знает, действительно ли тут заключается для меня счастье или это просто случайность? — воскликнул Чигиринский.

— И потом, ты говоришь: «Бросить дела». А какие дела у тебя теперь? Главное ты сделал, документы доставлены, и мы знаем, что они произвели должное действие. Ну что же? Займись своим личным делом!

Чигиринскому не хотелось, чтобы этот разговор замолк, и потому он стал возражать:

— Но теперь не такое время, чтобы можно было предаваться так исключительно своим личным делам! В воздухе чувствуется тревога.

— Знаешь что? — перебила его Елена. — Ты слышал о прорицателе Авеле?

— Да, слышал.

— Попробуй сходить к нему. Говорят, у него поразительный дар прорицания.

IX

Прорицатель Авель был одним из тех пророческих лиц, которые во все времена выдвигаются в русской жизни и иногда имеют на нее влияние как чисто бытовое, особенно свойственное русской жизни явление. Иногда же они, вдруг неизвестно как и откуда явившись, промелькнут, оставив тем не менее свое имя в исторических хрониках. Авель был именно таким вот промелькнувшим.

Дар предсказания он имел замечательный, и это подтверждено многими вполне достоверными свидетельствами. Так, незадолго до кончины императрицы Екатерины II он предсказал это событие весьма определенно и был за это посажен в Шлиссельбургскую крепость. По воцарении Павла I он был немедленно выпущен и затем, живя в Александро-Невской лавре, пользовался довольно широкой известностью в Петербурге, но, когда предрек и самому Павлу Петровичу близкую внезапную кончину, был снова отправлен в крепость и заточен там.

Елена посоветовала брату пойти к прорицателю как раз во время разгара его славы, когда имя Авеля было почти у всех на устах.

Чигиринский отправился в Александро-Невскую лавру, желая повидаться с Авелем не потому, что рассчитывал сообразовать свое дальнейшее поведение с предсказаниями прорицателя, а потому, что его влекло любопытство посмотреть, что это за человек и насколько справедлива ходившая про него молва.

Он подъехал к лавре на извозчике и слез у ворот, в которые свободно пропустил его служка-привратник. Здесь он стал расспрашивать: можно ли увидеть Авеля и как пройти к нему.

— Вам угодно к Авелю? — приблизился к нему невысокого роста человек с густыми, копной торчавшими во все стороны волосами. — Пожалуйте за мной, я вас проведу.

Чигиринский последовал за ним, и тот повел его по проложенным среди сугробов дорожкам, по лабиринту которых, казалось, без проводника трудно было пройти незнакомому.

Наконец они попали в сводчатый каменный, мощенный плитами коридор, и спутник Чигиринского, отворив одну из выходивших в коридор одностворчатых маленьких дверей, ввел в жарко натопленную маленькую каморку с широкою из украшенных синими разводами изразцов печью с лежанкой.

Маленький человек с пышными волосами набожно перекрестился на висевшие в углу с горевшей перед ними лампадой образа и, ласково глядя на гостя, негромко произнес:

— Ну вот вы и у меня!.. Милости прошу.

— Так это вы и есть Авель? — удивился Чигиринский, и ему невольно пришло в голову, что этот маленький человек с большими волосами гораздо более похож на Авессалома, чем на Авеля. — Вот какой странный случай! — добавил он.

— Это вы насчет того, что я вас встретил? — проговорил Авель. — Так тут никакого случая нет. Я ждал, что вы придете ко мне, потому что нужно было, чтобы вы пришли.

— Вы меня ждали? Но ведь вы меня не знаете и никогда не видели!

— Да, я вас не знаю, то есть не знаком с вами и никогда вас не видел, а все-таки ждал и настолько был уверен, что вы должны прийти, что вышел навстречу к вам к воротам. Ну, да суть не в этом, а в том, что вам от Господа дана огромная сила. Почему это так — не нам с вами судить — пути Господа неисповедимы, а только берегитесь, чтобы не погибнуть.

Авель говорил так просто, что явно было, что он не желал производить никакого впечатления, а говорил только то, что считал серьезным и важным.

И Чигиринский, недоумевавший, когда шел сюда, как ему заговорить с Авелем и с чего начать, сразу увидел, что все сомнения у него отлетели, и с первых же слов Авель начинает разговор, затрагивающий самую суть.

— Да, — согласился он, — я знаю, что не должен употреблять свою силу в личных целях и извлекать из нее выгоду для себя, а если сделаю это, то мне грозит погибель.

Авель пристально поглядел на него, как бы не то дивясь, что он так быстро понял, не то дожидаясь, не скажет ли еще чего-нибудь Чигиринский. Но тот замолчал. Поэтому заговорил Авель:

— Погибель не в этом, то есть не в этом существо ее, а в том, что не надо, чтобы тело брало верх над душой. Надо гнать от себя восторги телесные; это большой соблазн, охватит восторг — человек думает, что он над землей возносится, ан глядь, это телесный восторг, а тело-то из земли создано и есть земля, и к ней человека тянет.

— Так что же? Значит, мне оставить увлечение женщиной? — спросил Чигиринский, давая этим вопросом понять, что он, в свою очередь, понимает значение для себя вещих слов прорицателя.

Тот как-то неопределенно покачал головой.

— Уж что вам делать, вы сами будете знать, а только помните, что надо для души жить и тело свое ей подчинять, не давать, чтобы верх на его стороне был.

— Но для этого мне надо иметь определенную цель, знать свое предназначение, — произнес Чигиринский. — Я так полагал, что уже исполнил свое дело, и исполнил совсем бескорыстно, потому что никто не знает об этом, даже и сам государь.

— Служите, служите государю-царю! — вдруг, блеснув глазами, вдохновенно произнес Авель. — Будьте верным слугою ему, он нуждается в этом. Вокруг много зла и всякой нечисти; надо беречь государя, а сам он не бережется, не исполняет прямых указаний.

— Прямых указаний? Каких?

У Чигиринского на миг явилось сомнение, не делал ли Авель каких-нибудь предостережений императору, на которые тот не обратил внимания, и недоволен ли именно этим Авель. Но это сомнение сейчас же бесследно исчезло. Нет, Авель не о себе говорил.

— Императору Павлу, — пояснил он, — было знамение, чтобы он выстроил собор архистратига Михаила, а он на этом месте стал строить замок, дворец, жилище, правда, с церковью Михаила-архангела, но и с театральным залом!

X

Авель упоминал о хорошо всем известном случае, послужившем основанием для начала постройки Михайловского замка. Часовому, стоявшему у старого летнего дворца, явился в лучезарном свете Михаил-архангел и велел идти к государю и доложить, чтобы тот немедленно начал строить на этом месте церковь.

Когда государю доложили об этом, он ответил:

— Я знаю.

Что послужило поводом к такому ответу со стороны государя и было ли и ему какое-нибудь явление, осталось неизвестным, но только Павел Петрович действительно с неимоверной быстротой приступил к постройке на месте бывшего Летнего дворца, возведенного Анной Иоанновной, нового замка, названного Михайловским.

Это был замок с церковью, но не церковь, как было сказано в видении часовому.

— И это принесет ему смерть, — проговорил Авель. — Царствование его кончится в этом замке, и так скоро, как не ожидают. Руки злодеев еще не подняты, но уже подымаются. Ах, зачем он не бережет себя!

— Но, может быть, его можно предупредить, спасти?

— Уж если он не послушал прямого явления, так что же наши человеческие предупреждения?

— Но, зная это, нельзя же оставаться спокойным и бездеятельным! — воскликнул Чигиринский.

— Да, ты знаешь теперь, — подхватил Авель, — и не оставайся бездеятельным, на то дана тебе сила: будь слугой царю.

— Хорошо, только все-таки я бы желал знать, как мне быть и что делать. Мысли у меня затемнены и рассеянны; я не могу найти пути в себе…

— А ты хочешь этого? Да? Ну, тогда соблюди себя; главное, прежде всего над собой поработай!

— Хорошо. Я готов от всего отказаться, лишь бы это послужило на благо.

— Будет ли благо или нет, этого никто сказать не может! Одно только верно, что зла не будет, то есть зла для самого тебя, а и это уже много, очень много.

— То есть что же? Значит, своей службой государю я не принесу пользы?

— Судьбы Господни не в наших руках, а все-таки мы должны исполнять, что довлеет нам. Слушай, что я скажу тебе: смиряй себя, берегись змея гордости, а таланта своего не зарывай в землю. Смирись, сложись и поезжай!

— Ехать? Куда же мне ехать? — переспросил Чигиринский, удивляясь, что Авель подсказывает ему то, что было у него самого на уме и что он не хотел сделать только вследствие своей встречи с красивой полькой.

— Да, смири свою гордыню и поезжай! — подтвердил Авель. — Не думай, что я, мол-де, такой, что всякий искус выдержу, ибо силы у меня таковы. Это великий соблазн. Не надо поддаваться ему, а бежать, бежать от него…

— Куда же ехать?

— В чужие края, к немцам; от тех, которые из них ученые, научишься тому, что не открыто еще тебе. Уезжай на три года, сократи себя!

Пораженный этим точным среди неясных слов указанием времени, Чигиринский широко открыл глаза.

— Уехать на три года, когда здесь нужна моя служба? — воскликнул он. — Уж это я совсем понять не могу!.. Как же это так?

— Служба твоя понадобится через три года; если ты сможешь что-нибудь сделать, то только через три года, а пока жди, смиряйся и, если надо терпеть, терпи. О себе не спрашивай! Не надо, не надо! — вдруг замахал руками Авель, как бы перебивая самого себя. — Положись на волю Божью, а теперь поезжай! Ровно через три года приезжай назад, будет дело. Не бойся, что долго ждать… Сто лет еще будем ждать… через сто лет будет великая битва с немцами, а потом, Бог даст, с Его благодатью будет построен на указанном свыше месте храм Михаила-архангела… Бедный, бедный Павел!.. — несколько раз повторил Авель, как бы раздумывая вслух, и вслед за тем другим, обыкновенным голосом обратился к Чигиринскому: — Ну, а теперь идите, поговорили!.. Довольно! Простите, если что сказал неладно или не так. Простите грешного!

XI

Авель опять проводил Чигиринского до ворот, и тот, только сев на извозчика, ждавшего его, вспомнил, что, прощаясь, не дал ничего прорицателю, но сейчас же отогнал эту мысль, поняв, что это не надо было делать.

«Нет, не надо! » — повторил он себе, чувствуя необыкновенную душевную легкость и умиленность после беседы с Авелем.

Вспоминая ее, фразу за фразой, Чигиринский видел, что ничего нового, из ряда вон выходящего не было ему сказано. Таких поучений говорилось много, и все это он сам знал и прежде, но никогда до сих пор не вникал в сокровенный смысл этих поучений, не углублялся в них, а теперь вдруг понял, сколько тут было глубины, словно открылся перед ним совершенно новый, неведомый мир. И ему стало очень хорошо.

По мере того как он медленно подвигался на извозчичьей клячонке, мысли его приходили все в большую и большую ясность, и наконец, подъезжая к дому, он совершенно точно и определенно сознавал уже, что действительно ему нужно ехать и что это будет удобно во всех отношениях.

Дома у себя на столе он нашел сложенную записку на синей бумаге, запечатанную, по-видимому, перстнем с масонским треугольником.

Записка была адресована на его имя.

Чигиринский поморщился и с недовольным видом взял записку и распечатал ее. Надпись на адресе была сделана измененным почерком, но сама записка была написана нескрываемой женской рукой и очень поспешно: «Пусть мы больше не увидимся, но как можно скорее уезжайте из Петербурга. Здесь вам угрожает серьезная опасность».

Чигиринский, продолжая хмуриться, задумался.

Печать на записке свидетельствовала об источнике, из которого она происходила. Вместо подписи стояла одна только буква «Р».

Что же это было? Действительное предупреждение или какая-нибудь ловушка?

Чигиринский обезопасил себя от собиравшихся у Поливанова главарей, но не знал, существовали или нет в Петербурге еще масоны, посвященные в высшие степени и способные заинтересоваться его деятельностью.

Записка говорила о грозящей опасности, и первым чувством, которое испытал Чигиринский, были задор и непременное желание побороть эту опасность.

«Если так, — мелькнуло у него в голове, — тогда посмотрим, кто кого! »

Но только тут же сразу рождалось недоумение: как же это так? Если масоны желали строить ему козни, то зачем же им предупреждать его об этом? Очевидно, в масонской среде у него был друг, который счел своим долгом предупредить его.

Клавдий сейчас же произвел строгое расследование среди прислуги о том, кто принес эту записку, но прислуга вся единогласно заявила, что никто не приносил.

«Нимфодора! » — вспомнил и сообразил Чигиринский.

По расспросам оказалось, что один из лакеев видел, как, действительно, бывшая приживалка прежней владелицы дома входила в комнату Чигиринского.

Для Чигиринского связь Нимфодоры с доктором-немцем, масоном Пфаффе, была установлена, и этого было вполне достаточно, чтобы найти должную нить.

«Ну что же, тем лучше! — повторял он себе. — Посмотрим! »

И он уже составлял себе план действий, как вдруг ему вспомнились слова Авеля: «Смирись, не поддавайся искушению! »

Да, именно гордость, самодовольство заставляли его остаться для того, чтобы принять вызов опасности с твердой уверенностью в своих силах, то есть что никакая-де опасность ему не страшна, вот он какой человек!

И, сознав это, Чигиринский почувствовал в себе омерзение и, как бы в наказание за свою слабость, тут же решил оставить записку совсем без внимания и действовать так, как будто ее вовсе не было. Раньше он решил ехать из Петербурга за границу, значит, надо было остановиться на этом решении и привести его в исполнение, а во всем пусть будет воля Божья.

Чигиринский поднялся наверх к обеду и ни сестре, ни Проворову ничего не рассказал ни об Авеле, ни о записке, заявив только, что едет за границу.

Проворовы поняли, что он решил покончить историю с полькой, оборвав ее своим отъездом, и не стали расспрашивать, не считая себя вправе делать это, раз молчит сам Чигиринский. Да и они сами вздохнули свободно, когда это решение было принято, потому что с отъездом Чигиринского они могли тоже оставить Петербург и вернуться к себе в Крым.

Ровно столько времени, сколько потребовали приготовления к отъезду и формальности для выезда за границу, оставался еще Чигиринский в Петербурге, а затем один, без попутчиков, в зимнем возке выехал на три года.