Потемкин

1

То, что он делал в этот день, и все, что случилось с ним, Орленев помнил потом точно в каком-то тумане.

Он вернулся домой и, как будто находясь под давлением чужой воли, распорядился точно так, как внушал ему старик. Он послал сейчас же за каретой, велел подать себе лучший кафтан и камзол, натянув шелковые чулки, надел туфли с пряжками, выбрал кружево, и не успела еще приехать карета, как он, уже вполне готовый, напудренный и причесанный, ждал ее, ходя по комнатам.

«Ехать так ехать», — говорил он себе, невольно улыбаясь и вспоминая рассказ про попугая, который кричал это, когда его тащила кошка.

Карета приехала. Орленев накинул плащ от пыли, вышел на крыльцо, уселся в экипаж и велел везти себя в Таврический дворец.

По дороге он ощущал то самое чувство, которое испытывает человек, ожидающий выигрыша или проигрыша ставки на карте. Только когда карета въехала на укатанный песком большой двор дворца, ему стало немного жутко, но возвращаться было уже поздно.

Карета остановилась у подъезда, и два гайдука, выскочив из стеклянных дверей его, откинули подножку кареты, распахнули дверцу и под руки высадили Сергея Александровича. Пока все это было хорошо.

Орленев вошел в подъезд и очутился в широких с колоннами сенях, уставленных цветами и растениями, между которыми играла на косых, падавших в высокие окна лучах солнца струя фонтана.

Толстый швейцар в расшитой галунами ливрее заступил ему дорогу.

— Что, светлейшего… можно видеть? — спросил Сергей Александрович и по своему неуверенному тону, которым он сделал свой вопрос, уже заранее предчувствовал ответ.

Швейцар оглядел его, потом, как-то скривив шею, посмотрел ему прямо в глаза и, качнув головой, проговорил:

— Нет!

Орленев покраснел. Ему было совестно тех гайдуков, что высадили его из экипажа, и тех еще, которые стояли тут, в сенях. Их было много, и все они были в богатых ливреях. Он переступил с ноги на ногу и вдруг резко повернулся, как бы в подтверждение того, что он, дескать, и знал, что так будет, и незачем было приезжать.

— Да кто вы будете? — спросил его швейцар.

Александрович почувствовал, что последний прав. Уехать, не назвав себя, точно, этого нельзя было сделать, было неловко и неприлично. Поэтому он обернулся к швейцару и ясно ответил:

— Сергей Александрович Орленев.

Толстое лицо швейцара выразило внимание и некоторое усилие мысли.

— Может быть, доложить секретарю его светлости, господину Попову?

О Попове Орленев решительно не имел никакого понятия.

— Нет, не надо, — ответил он, решив, что из его легкомысленной, как ему казалось теперь, затеи ничего уже не выйдет и что лучше всего уехать поскорей.

Швейцар был видимо в некотором недоумении. Все проходившие через его владения, то есть сени, в святилище оберегаемого им дворца, делились для него на два разряда. Одни — важные баре, которых он знал всех наперечет и пред которыми нужно было низко раскланиваться и сейчас же сделать распоряжение о докладе, если светлейший принимал; другие — просители. Эти всегда робели при виде его ливреи и окружавших его гайдуков, улыбались заискивающе и просили доложить о себе, если можно, да как-нибудь, и обещали ему благодарность.

Орленев, по своей молодости, а главное потому, что был совершенно по лицу неизвестен, не мог принадлежать к первым. Но и на просителя он не был похож. Он не улыбался, не заискивал, а держал себя совершенно самостоятельно.

Швейцар впал в сомнение: отпустить ли ему этого молодого, как по всему было видно, хорошего барина так, без ничего или посоветоваться с камердинером.

В это время как раз старый камердинер Потемкина в коричневом полуфраке показался в дверях.

Швейцар подошел к нему, проговорив Орленеву:

— Не угодно ли будет подождать. Сейчас-с.

Сергей Александрович видел, как он назвал его камердинеру, как тот оглядел его, наклонив голову, и повернулся к дверям.

— Лучше бы все-таки секретарю доложить, — сказал ему вслед швейцар.

Почти сейчас же после этого из дверей стремглав вылетел мальчишка-казачок и доложил, стараясь говорить басом:

— Просят!

Швейцар поклонился Орленеву и, показывая рукой на дверь во внутренние комнаты, сказал:

— Пожалуйте!

2

С Орленевым с утра сегодня случилось столько странного, столько такого, что не входило в последовательность обыкновенной, повседневной жизни, что он перестал уже удивляться дальнейшему.

Теперь он испытывал почти только одно любопытство, как и что с ним будет, когда шел через парадные комнаты светлейшего, провожаемый казачком.

Его провели через ряд этих парадных комнат и остановили у высокой, тяжелой двери. Дверь растворилась и Орленев вошел в кабинет.

Это была большая, поместительная комната с колоннами и множеством столов и столиков, на которых валялись планы, книги, свитки бумаг, тетради. Книги были и по стенам, в шкафах, и на резных деревянных полках.

Потемкин полусидел на диване, между двух колонн. В правой руке у него была книга с крестом в три поперечника на переплете, левую он держал на груди, в кружевах, выпущенных из-за распахнувшейся бархатной малиновой телогреи. У его ног расстилался ковер с каким-то затейливым рисунком, на котором были изображены простертые два человека в черном и красном одеяниях, с зубчатыми коронами на головах.

Было очень малое, отдаленное сходство между портретами Потемкина, которые видал Орленев, и живым их оригиналом, бывшим теперь пред ним, но все-таки Сергей Александрович сейчас же узнал его по орлиному, несколько загнутому вниз, носу и быстрому, устремленному на него взгляду.

Потемкин выдержал его некоторое время молча, пристально вглядываясь в него, а затем проговорил, показывая стул у дивана:

— Ну, поди сюда, садись! Так ты — племянник старого Орленева? Знал твоего дядюшку и уважал его. Ведь ты — его воспитанник?

Орленев решил, что он потом уже будет допытываться и разбираться, кто предупредил светлейшего о его посещении, потому что тот, видимо, был предупрежден об этом, — и старался лишь сосредоточить все свое внимание на том, что ему говорили, чтобы отвечать как можно яснее и толковее. Он ответил, что он — воспитанник дяди и получил воспитание в Париже.

— А потом жил в Лондоне?

— Да.

Потемкин стал расспрашивать гостя. Они заговорили, и Орленеву эта беседа показалась ничуть не стеснительной. Напротив, он отвечал на вопросы и рассказывал так свободно и просто, как будто давным-давно знал и любил человека, ласково и приветливо принимавшего его.

— Так ты говоришь, что не хочешь служить по дипломатической части?

Потемкин был в том настроении угнетения, которое по временам находило на него. Он запирался тогда у себя в кабинете, никого не пускал туда, лежал целый день не одетый на диване, иногда даже брился не каждое утро. Он принял Орленева по совершенно особому, исключительному случаю, разгадку которого тот нашел гораздо-гораздо позже, и теперь не жалел, что принял его. Молодость и горячность юного посетителя подействовали на него освежающе. Ему приятно было видеть увлечение, с которым, желая ему понравиться, говорил молодой человек. Потемкин слушал его и сам вспоминал свою молодость, когда он, веря в жизнь и свое счастье, беззаботно смотрел вперед и не думал о завтрашнем дне. Верил он, оказалось, не напрасно. Жизнь, с людской точки зрения, улыбнулась ему. Но ласкова ли была для него самого эта улыбка? Действительно ли было ему хорошо среди царственной роскоши, которой окружила его судьба? И вот теперь пред ним юный искатель нового счастья, которому предстоит испытание жизни. Он свободен в своих действиях, свободен в выборе средств для достижения намеченной цели… И все-таки не выйти ему из круга, определенного предвечным законом.

— Но все-таки цель-то жизни ты поставил себе? — спросил Потемкин.

— Цель жизни? — как бы задавая самому себе вопрос, переспросил Орленев. — Говорить откровенно… Вы позволяете, ваша светлость?

— Да, да, говори откровенно! Орленев продолжал не сразу.

— Теперь одно у меня желание, — сказал он наконец, опуская глаза, — но оно — почти сумасшедшее, оно неисполнимо.

— Вот как? Что же это? Сказочная царевна какая-нибудь?

— Почти. Да, я видел в жизни своей раз только девушку, видел ее случайно и не знаю, кто она. Увидеть ее еще раз… Я хочу увидеть ее еще раз, — проговорил Орленев и поднял глаза.

— И ты думаешь, что был бы счастлив тогда? — спросил светлейший.

— Не знаю… наверно, нет. Скорее я был бы еще несчастнее, чем теперь, когда только грежу ей и обманываю себя этими грезами. Мне иногда кажется, что ее нет на самом деле, что я ее видел во сне.

Потемкин задумался, а затем начал вдруг тихо и внушительно:

— Прежде чем сказать, что такой-то человек счастлив или несчастлив, узнай сначала, на что направил он свою волю. Всякий человек уподобляется образу своих дел. Пред каждым в будущем есть добро и зло. Уединись в тиши — внутренний голос заговорит с тобой. Пусть ответит ему твоя совесть… Ну, ступай! — добавил он Орленеву. — Спасибо тебе — разговорил меня.

Сергей Александрович встал и откланялся.

— Постой, — остановил его Потемкин, — я велю списаться с кем следует и возьму тебя к себе… О службе не беспокойся! — и он кивнул ему еще раз на прощанье.

3

Обрадованный, упоенный и восхищенный уехал Орленев от светлейшего.

Сегодня еще, во время своей бессонной ночи в опустелых покоях дядина дома, он чувствовал себя совершенно одиноким, оставленным без родни и друзей. И вдруг все быстро и неожиданно изменилось. В этом казавшемся ему чужим, негостеприимном Петербурге нашлись люди не только готовые отнестись к нему с участием, но даже обещавшие ему свое покровительство. И это покровительство было сильное, способное поддержать и более слабого, чем он, человека. Напротив, Орленев чувствовал себя теперь особенно сильным и предприимчивым.

Как бы окрыленный своим успехом, он желал поскорее действовать и показать себя на деле.

Теперь самые смелые и даже пожалуй невозможные планы носились в его голове и несбыточные соображения казались логичными и выполнимыми.

Центром этих планов и соображений являлось одно, и это одно была она, его таинственная, милая, неуловимая незнакомка, воспоминание о которой жило теперь уже не в грезе только, а как будто в самой действительности, словно она получила новую плоть и кровь. Сергей Александрович как будто чувствовал ее невидимое присутствие и не остался одинок теперь именно благодаря ей.

У него как-то необъяснимо сливалось все необыкновенное, случившееся с ним сегодня с представлением о ней, точно во всем этом действовал некто другой, как она…

Он ехал в карете, и из ее окон приветливые прежде улицы казались теперь совершенно иными. Ему стоило некоторого усилия мысли (до того он был занят другими) сообразить, что карета везет его домой, туда, где он провел до сих пор столько неприятных часов в своем одиночестве. И, сообразив это, он почувствовал, что возвращаться в этот угрюмый дом ему жаль, жаль своего приподнятого, радостного настроения.

Он вспомнил, что он ничего не ел с утра, и вспомнил не потому, что ощущал голод, а потому, что это был предлог не возвращаться сейчас домой. Он высунулся

из кареты и велел кучеру ехать к Гидлю. Ему хотелось быть теперь на людях и видеть людей.

В кондитерской Гидля было очень немного народа. В большой комнате у окна какой-то сомнительный господин, с внешностью петиметра,[1] пил шоколад, да в углу сидело несколько человек, громко разговаривавших и пивших ликер. Среди них Орленев сейчас же узнал троих, бывших у Доронина.

Неизвестно было, узнали они его в свою очередь или нет, но только ни один из них и глазом не моргнул при его появлении. Говорили они не стесняясь о том, что затеял вчера старик Зубов.

— Представьте себе, — рассказывал один, — он нам сегодня и домик показывал: сейчас, как пройти церковь Сампсония, третий направо, маленький, с виду невзрачный домик; тут она и живет.

— И что же, он хотел серьезно устроить сегодня облаву?

— И весьма серьезно. Старик Зубов не шутит.

— Ну а потом что?

— Ну а потом увезет куда-нибудь, к себе в деревню, и концы в воду.

— Черт знает что!

— Да, молодец! И не боится ничего!

— Да чего же бояться? Вокруг Петербурга то и дело разбои и грабежи. В крайнем случае подговорят кого-нибудь из пойманных душегубов, чтобы сознался, якобы это он, — ему все равно отвечать, — вот и дело кончено, и преступник будет пойман.

— Ловко! — и кругом захихикали.

Действительно, все это было задумано и делалось ловко. В лесу и рощах, окружавших тогда Петербург, было много лишних людей, с которыми власти не могли справиться. Орленев, когда слышал об этом, удивлялся, но теперь, когда ему пришлось быть невольным свидетелем того, как несколько людей «хорошего», как это называется, круга собирались на разбойничий поступок, сами видимо хорошенько не сознавая того, что делали, — удивляться было нечего. Таково было время и таковы нравы.

Да, может быть, они шутили? Может быть, узнав в Орленеве вчерашнего вспыльчивого гостя Доронина, наговорившего старику Зубову неприятностей, они нарочно, чтобы раздразнить его, затеяли этот разговор в кондитерской Гидля?