1

Дождь прошел. Выглянуло солнце, резко запахло зеленью. Вдоль дороги бурлил ручей, унося листья, темную хвою, сбитые ливнем с деревьев сухие ветки. От черных пашен поднималось марево. Кузьма тихо шел по обочине дороги. Он вымок до нитки. Волосы плоскими прямыми прядями прилипли ко лбу и вискам.

Уехал Щекотов! Что ж, в конце концов, этого даже следовало ожидать.

Солнце припекало сильней, от гимнастерки повалил пар. Ручей становился тоньше, спокойней. Напоенная водой земля стала тяжелой, вязкой. На участках звонко перекликались женщины, все они были мокрые, возбужденные. Жена Алексея Егорова окликнула Кузьму и, как молоденькая, перепрыгивая через борозды, подбежала к нему;

— Что это, никак Щекотовы проехали на машине?

— Щекотовы, — сухо ответил Кузьма. Он ждал, что еще скажет Егорова.

Она утерла концом мокрой косынки лицо и запросто сказала:

— Смотри-ка ты, и с ребенком не забоялся уехать! Куда ж это он, не иначе, домой?

— А уж это надо у него спросить.

— Бабыньки, а ведь верно Полинка сказала — Щекотов уехал! — закричала Егорова.

«Эка дура! — злясь, подумал Кузьма. — Ровно радость какую, сообщает».

Им овладело жгучее чувство ярости на Щекотова. Эх, если бы было на фронте, как бы он этого Щекотова повернул!

Шагая по участку, Кузьма чувствовал на себе взгляды колхозников. Что-то они думают? Винят ли Щекотова или, может, жалеют его?

Он прошел мимо Марии. С того дня, как приехал Петр, Кузьма ни словом не обмолвился с ней. Он видел: она избегает его, понимал, что ей, должно быть, неприятно встречаться с ним, и старался сам не попадаться ей на глаза, не разговаривать с нею. Он ничего не знал, что происходило в доме Хромовых. А там было не совсем ладно. Накануне вечером Петр во всеуслышание заявил, что уезжает. Поликарп Евстигнеевич только крякнул, сдерживая себя, чтобы не закричать на зятя. Пелагея Семеновна заахала, всполошилась, пригорюнилась. Мария, побледнев, вышла в свою комнату. Петр пошел за ней.

— Я знаю, что делаю, не беспокойсь…

В горнице было сумрачно. От фикуса падала на пол черная тень. В углу смутно выделялась темная кровать, и белая накидка на подушках казалась холодной, как снег. Мария сидела у маленького столика, убрав под стул ноги.

— Зря ты это, Петя, — говорила она. — Неплохо здесь будет тебе. Завтра же можно будет на правлении договориться, чтобы нам отдали щекотовский дом…

Петр шагал по комнате из угла в угол.

— Никак ты не можешь понять меня, — перебил он Марию, пересекая тень фикуса. — Я знаю, что делаю…

— Ой, Петр, не знаешь, — заглядывая ему снизу в глаза, проговорила Мария. — Разве здесь плохо? Ну, поживи… Ну, поживи хоть месяц, поработай в колхозе. И ты увидишь сам все.

— Брось, пустое это…

Мария заплакала. Сколько лет она ждала: вот приедет Петр, и начнут они жить, работать, помогая друг другу. Не сбылось… Чужим вернулся Петр.

Кто-то прошел возле нее. Мария подняла голову. Это был Кузьма. Гулко, словно сорвавшись, ударило сердце. Но у нее уже не было того неприязненного чувства к Кузьме, какое появилось в первые дни приезда мужа.

2

В обед было заседание правления. Сидели на берегу. Неподалеку раздавались визгливые голоса девчат, купавшихся в реке. Николай Субботкин нетерпеливо поглядывал на Кузьму. Ему хотелось идти туда, где была Груня. Он представлял себе, как она, робко приседая, входит в воду. Полинка, наверное, на нее брызгает. Груня кричит… Николай улыбнулся и потрогал верхнюю губу. У него опять отрастали усы. На этом настояла Груня, она никак не могла привыкнуть к безусому лицу Николая.

Кузьма говорил злым голосом. Никогда еще он не чувствовал себя так стесненно, как сейчас. Рядом сидела Мария. Он не смотрел на нее, но видел: вот она потянулась за желтым лютиком и, близко поднеся к губам, стала раздувать его венчик.

— Я сообщил в сельсовет и оттуда позвонил в райком партии, — раздражаясь и на Щекотова, и на себя, и на всё, что так нескладно получается в жизни, жестко говорил Кузьма. — Емельянов обещал приехать вечером. Вечером будет собрание. Ты что улыбаешься, Николай?

— Я ничего… — делая серьезное лицо, сказал Субботкин. — Слушаю.

Кузьма взглянул на тяжелые косы Марии, уложенные вокруг головы.

— Может, что скажете, Мария Поликарповна? — эти слова вырвались как-то сами собой; Он и не собирался ее спрашивать, но ему вдруг так захотелось услышать ее голос.

Она отбросила лютик.

— Мне кажется, надо еще объяснить людям, что завидовать Щекотову нечего. А то есть такие, что говорят: «на родину поехал».

Кузьма кивнул головой, соглашаясь с нею.

— И как это получается, государство дает деньги, расходуется, а они, как паразиты, ни с чем не считаются! — горячо воскликнул Никандр.

— А вот это сегодня и разъясним на собрании, — сказал Кузьма. — Значит, решено?

Субботкин вскочил на ноги и, улыбаясь, посмотрел на реку. Уж больно задорно смеялась Груня.

— Следующий вопрос, — сердито взглянув на него, продолжал Кузьма. — Я хочу поговорить насчет водоотводных канав. Слабо у нас это дело идет. По-моему, на эту работу надо поставить еще человек шесть. Из вашей бригады, Мария Поликарповна, я забираю пятерых.

Мария удивленно взглянула.

— У меня же завтра подкормка.

— Сейчас важнее канавы, — оказал Кузьма.

Начался спор. Никогда еще он не говорил с нею так резко и сухо, как теперь. Ей стало неприятно. «Неужто из-за личных отношений Кузьма ставит под удар опытный участок?»

— Напрасно вы настаиваете, — сказала она и с укором покачала головой.

— Не напрасно. Вы, значит, не понимаете, как важно успеть с канавами, — сказал Кузьма. Потом метнул сердитый взгляд на Субботкина. — Николай, в чем дело?

— Я с вами согласен, — торопливо нахмурил брови Субботкин, прислушиваясь к Груниному голосу.

— Ох, стоишь ты мне здоровья! Хоть бы свадьбу, что ли, играли скорей. Так вот, я прикидывал: нужно выбросить по меньшей мере тысячу кубометров земли. Где ж тут пятерым справиться, к тому же, если один из них все время по любимой страдает, — он кивнул головой на Николая. И вдруг покраснел, как будто выдал этими словами самого себя. Кузьма отвернулся, чтобы скрыть смущение, и стал глядеть на поля, словно что-то его там заинтересовало.

На полях было пусто. Только на огуречном участке важно, как приемщики, ходили грачи. На буграх придорожных канав ярко зеленела трава, местами ослепительно сверкали дождевые лужи.

— Значит, решено! Пятерых я снимаю с вашей бригады, — нахмурив брови, сказал Кузьма.

Мария не ответила.

— Тогда всё! — Он закрыл заседание.

Николай Субботкин кинулся к реке. Послышался визг, хохот.

— Уходи, уходи, тебе говорят! — кричала Настя.

Никандр засмеялся и, сбросив на ходу рубаху, побежал вслед за Николаем. Остались Кузьма и Мария. Удобная минута, чтобы разойтись, была упущена. Наступило неловкое молчание. Ветер лениво донес слабый запах молочая, покачал ольховые кусты и затих, не добежав до реки.

Мария медленно, не глядя на него, поднялась с земли. А он смотрел на нее, забыв обо всем, кроме своей любви к ней, ему хотелось взять Марию за руку, заглянуть в глаза и сказать… сказать… пусть она никогда его не полюбит, пусть никогда не повторится тот счастливый час на белой дороге, когда он единственный раз поцеловал ее, пусть никогда не сбудутся его мечты, и он не увидит ее рядом с собой, — пусть! — но не надо, чтобы она была такой чужой, чтобы избегала его, смотрела в сторону… Она взглянула на него.

— Что с вами, Мария Поликарповна? — встревоженно спросил Кузьма, заметив на ее глазах слезы.

Из кустов, звонко хохоча, выбежала Груня в белом с розовыми цветами платье. За ней гнался мокрый, в рубахе навыпуск и в трусах, Николай Субботкин.

Мария, не ответив, быстро ушла.

3

С некоторых пор жизнь Павла Клинова пошла не так, как раньше. В этом был повинен Костя.

Он не ушел из дому, но отцу с матерью пригрозил: если еще хоть раз провинятся перед колхозом, — уйдет. На Павла Клинова эта угроза мало подействовала — «не посмеет такую штуку отколоть», а Марфа пожалела сына. Тот день, когда Костя пропадал в лесу, глубоко запал в сердце, и позднее, когда все выяснилось про покражу и Костя, уронив голову на стол, плакал, она решила, только ради сына, работать получше. Она стала вовремя выходить на работу, старалась не отставать от других. Когда Костя нападал на отца, Марфа, чего раньше никогда не случалось с ней, молчала, не одергивала сына. Только на своем огороде Павел работал усердно. Здесь уж он никого не обманывал и все свободное от колхозной работы время торчал на огороде.

Одна только беда — донимал Костя. Как он донимал его! Вот хоть и сегодня утром — пристал, как банный лист: иди да иди на колхозное поле. Ну, что ему сказать? Послал его к чорту, а он все равно не отстает. Пришлось, чтобы он отвязался, завалиться на постель, укрыться шубой и стонать, как больному. А он, все равно, стоит и твердит свое:

— Выгонят тебя, отец, из колхоза. Вот увидишь, выгонят.

— Не выгонят, — натягивая шубу до бороды, ответил Павел. — Я свой минимум в сто трудодней за год выработаю, — и начал громче стонать.

Наконец Костька и Марфа ушли на работу. Полежав еще немного, Павел встал, закурил и вышел из избы. Щурясь, посмотрел на солнце и направился на огород. Ему нравилось быть самому себе хозяином, нравилось, что никто его не торопит: хочет он — окучивает картофель, хочет — не окучивает. Сам по себе… Это, пожалуй, было самое дорогое для него.

Павел окинул взглядом гряды. Всюду ровно пробивались из земли темно-зеленые листья картофеля. Ничего, подходящий огород получается, только сорняки прут… И откуда они берутся, пропасти на них нет!

Павел Клинов сел на корточки и, потихоньку вытаскивая траву, двигался вдоль гряд. Было тихо. Припекало солнце. В стороне над кучей мусора жужжали мухи. Бабочка-капустница села рядом, она смежает крылья и раскрывает, словно дышит ими. А у Павла маленькая грядка капусты. Он потянулся, прихлопнул бабочку… Клинов чувствовал себя спокойно. Мысли неторопливо шли одна за другой. Он бы и в колхозе стал неплохо работать, если бы, скажем, был председателем: знай, командуй, и вся тут. Захотел — вышел в поле, захотел — сиди в правлении, а то в райцентр съезди. Так-то что не работать! А вот если каждый день с рассвета и до темна пахать или лес рубить, ну, тут разговор другой. Да к тому же, если 6 знать наверняка, сколько придется за работу. Еще неизвестно, что уродит колхозная земля. А что Костька шумит, ну, что ж? Мал еще, не понимает.

Клинов присел отдохнуть. Над головой громко закаркала ворона. Павел шугнул ее комком земли и принялся опять полоть. Вообще-то его потягивало в сон, хорошо бы растянуться на солнцепеке и лежать, да сорняки одолели огород.

Клинов перешел на другую гряду и стал еще усерднее вытаскивать сочный пырей и овсюг. Он собирал их в кучу, чтобы потом, когда придет Марфа, показать ей, сколько он наработал. Так он прошел вдоль длинной гряды и повернул обратно.

— Грызеть? — донесся до него голос Кузьмы.

Павел вскочил и тут же ухватился за спину. И откуда только взялся председатель?

— Напугал ты меня, Кузьма Иваныч, — кряхтя и морщась, вздохнул Павел и, помедлив, добавил: — Терпежу нет… на солнышко вышел…

— Зачем врешь? — коротко оборвал его Кузьма, кивнув на кучку увядшего пырея у ног Клинова.

— Так ведь что, без работы мухи сохнут… Попробовал, да сам видишь — бросил… невмоготу. К тому же и справка у меня от врача есть. Освобожденье…

— До каких пор ты будешь дурака валять, Клинов? Или табе мало было того предупрежденья? Что ж ты — хочешь, чтобы тебя из колхоза выгнали? Это недолго! На каком основании ты ушел с поля? Кто тебя отпускал? — Кузьма глядел на него сверху, не мигая.

— Так ведь больной я… И освобождение к тому же, — с потугой на улыбку ответил Клинов, начиная беспокоиться. — Ведь, если б не болезнь… — И внезапно оживился: — Вспомни, Кузьма Иваныч, как мы с тобой пахали, а? Три нормы дали, а все потому, что малость поотлегло…

— Ты мне мозги не крути, — сдерживаясь, с дрожью в голосе сказал Кузьма. — Показывай освобожденье.

Клинов начал рыться в карманах. Рылся долго, наконец, вытащил затасканную, сложенную вчетверо бумажку и протянул ее Кузьме.

— Ну и что? Что ж ты мне показываешь? Когда она тебе дана? Зимой. А сейчас?

— Так ведь я к тому, что во мне болезнь такая сидит. А могу хоть и сегодня принести справку, — неуверенно ответил Павел и вздохнул.

Кузьма медленно разорвал бумажку и тихо, почти топотом, сказал:

— Если ты не выйдешь в поле сию же минуту, поставлю вопрос об исключении тебя из колхоза. Ясно?

Он сказал это так страшно, что Павел Клинов даже попятился.

— Я спрашиваю — ясно?

— Ясно…

— Пулей!

И Павел Клинов, этот неторопливый мужик, всегда важно ходивший грудью вперед, не сказав ни слова, поспешно пошел со двора.

Кузьма еще несколько секунд стоял, тяжело дыша, потом невольно улыбнулся. Что ж, не всегда доходит до разума простое, спокойное слово, иногда приходится и прикрикнуть. Может, другой председатель давно бы расстался с Клиновым. Действительно, сколько можно возиться с человеком, если он не хочет работать? Но ведь это самое легкое — избавиться от него, а вот заставить его работать — куда труднее.

«Нет, надо непременно увеличивать минимум трудодней, которые обязан отработать каждый колхозник за год, — думал Кузьма, уходя с огорода. — Такое повышенье для хорошего работника не будет в тягость, а зато клиновы подтянутся и не будут жить за счет других. Сто трудодней — это слишком мало…»

Эта мысль настолько его взволновала, что в ту же ночь он написал в Москву большое письмо.

Чем больше Кузьма думал о Щекотове, тем больше думал о той мысли, какую высказал Емельянов: «В передовом колхозе не все передовые люди». А если такие есть, то они могут, как Щекотов, в ответственный момент подвести колхоз. Значит, надо воспитывать людей. Начав с Клинова, Кузьма решил одним ударом покончить с разговорами об Ярославской. Эти разговоры, внешне как будто приятные, на самом деле мешали в работе, особенно тогда, когда в колхозе наступали тяжелые дни. Люди, боясь трудностей, вспоминали родину, жалели, что, может, и зря покинули ее. Особенно горевала Пелагея Семеновна. Даже как-то к Кузьме приходил Поликарп Евстигнеевич и, сокрушенно вздыхая, рассказал о том, как жена тоскует по родине, и просил совета, что делать. Тогда Кузьма ничего не мог сказать. Это было в начале весеннего сева; но теперь, до прополочных работ, можно было отпустить ее дней на десять. Он не боялся, что старая Хромова, увидав родные места, затоскует о них еще больше. Нет. Как бы хорошо ни было в Ярославской, но там она будет в гостях, и, пожив немного, непременно захочется ей вернуться сюда, на Карельский перешеек, где у нее есть дом, семья, где положено немало сил на поля, которые лежали в запустенье.

4

Выйдя от Клинова, Кузьма направился на поля. Он шел легко и быстро. И такое же ощущение легкой бодрости было на душе. Он никогда и не думал, что так сложно и интересно работать председателем колхоза. Оказывается, надо быть не только хозяином, но еще и воспитателем. Он сам глубоко сознавал, как мало знает, чтобы учить людей. Но ничего, он будет учиться. Когда хорошо работаешь, тогда появляется желание работать еще лучше. Ведь как нужно уметь во всем разбираться, чтобы не смешать в людях неосознанно-плохое с сознательно-дурным. Как легко можно ошибиться, если не знаешь человека, если не веришь в него. Взять хоть и Лапушкину. Нетрудно было бы обвинить ее в воровстве, но еще легче помочь ей. И теперь Лапушкина — одна из лучших колхозниц.

От таких дум становилось радостнее, и уже твердо верилось, что встречный будет выполнен.

Он проходил мимо дома Хромовых. По привычке оглянулся и увидал на крыльце незнакомого человека. Он стоял спиной к дороге с папиросой в руке. Это, конечно, был Петр. Больше некому стоять на крыльце дома Хромовых, Да и одет незнакомец был по-домашнему: в черной сатиновой рубахе, без фуражки.

Вначале, как только приехал Петр, Кузьма нетерпеливо его ждал. Ему почему-то казалось, что Петр придет в тот же день вечером. Но он не пришел. Ждал его утром. Но он не пришел и утром. Не пришел и на другой день. Это быль несколько странно. Может быть, Мария рассказала мужу про поцелуй… И вот он не идет. Кузьма пристально осмотрел Петра и почувствовал, как глухая вражда наполняет его сердце. Но он не стал думать об этом. Приехал муж, и все, что было связано с Марией, должно резко оборваться. Надо скорее забыть: чем быстрее забудешь, тем легче станет жить. Днем было легко не думать о Марии. Днем он был занят по горло работой, а ночью, стоило ему закрыть глаза, и являлась Мария. Он отгонял ее, думал о другом. Засыпал. И тогда она приходила во сне. Тут с ней ничего нельзя было поделать. Тут он сам радовался ее приходу и, просыпаясь утром, еще сильнее чувствовал всю горечь так неудачно начавшейся любви.

Кузьма торопливо сошел с горы на мост. Полая вода спала. Река стала прозрачной. Было видно, как на желтом песчаном дне мелькали темные тени маленьких рыбок. За рекой, скрытые кустами, протяжно мычали коровы. Хорошо было стоять у деревянных перил и, как в детстве, ни о чем не думая, долго смотреть в воду. Хорошо смотреть на медленное движение воды. По ней плывут облака. Прохладный ветер приятно освежает голову, раскрытую грудь. А спину печет солнце. Давно уже так не стоял Кузьма в спокойном раздумье…

На мост, громыхая, въехала подвода. Свесив крёпкие загорелые ноги, на телеге сидела Дуняша. Лицо у нее было круглое, коричневое от загара, с белой полоской на лбу у волос, с белыми выгоревшими бровями.

— Что, Кузьма Иваныч, смотритесь, купаться захотели? — останавливая лошадь, спросила, сияя глазами, Дуняша.

Вот уж кого сейчас не хотел бы видеть Кузьма, так это ее, с ласкающим взглядом.

Он промолчал.

— Всё делами заняты, — притихнув, промолвила она, — никогда и не повеселитесь. Раньше к нам на посиделки ходили, а теперь и не зайдете…

Да, все делами занят, невесело ответил Кузьма и, помолчав, спросил: — На четвертое поле едете?

— На четвертое… — подбирая вожжи, улыбнулась Дуняша. — Подкормку кончаем.

— Поедемте вместе.

Телега, тарахтя, начала подскакивать по камням. Река стала опускаться. Выехали на бугор. Пахнуло горячим воздухом. На яровом низинном поле, выстроившись в линейку, колхозники копали водоотводную канаву. Дуняша поправила платок, облизнула пересохшие, обветренные губы. Ей тягостно было молчание. Она старалась придумать, что бы сказать.

— Почему это так получилось, Кузьма Иваныч, — волнуясь, проговорила, наконец, Дуняша, — что вот уехали Щекотовы? Что уехали — не жалко, пускай себе, от них только шум был, но как же так — бросили все — и работу и дом…

— Почему это так? — словно отвлекаясь от своих мыслей, переспросил Кузьма. — Да, видно, потому, что не все еще люди знают, где их счастье лежит. Ищут его на своем огородном клочке, а оно давно уже на колхозных полях.

— Это верно, — кивнула головой Дуняша, — для одних работа в колхозе, как самое большое в жизни, а для других — как будто они в гостях или на время зашли…

Кузьма взглянул на Дуняшу. Она сидела, низко склонив голову, разметавшиеся волосы закрывали, словно сеткой, висок и глаз. Но вот она чуть шевельнулась, и он увидал пристальный взгляд и вспомнил письмо. Он был уверен — его написала Дуняша; и чувство, похожее на жалость, овладело им, когда он представил, как, должно быть, тяжело этой простой, доброй девушке не встречать привета на свою любовь. Она, наверное, до сих пор все думает: «Догадался или не догадался Кузьма, от кого письмо?» И каждый раз при встрече, наверное, ждет ответа. Ждет, наверное, и сейчас… А письмо чистое… «Люблю вас, как в книгах про любовь пишут…» Только такую любовь, видно, она и знает… Да, в книгах все проще, а вот в жизни…

Кузьма спрыгнул с телеги. Дуняша проводила его грустным взглядом. «Нет, видно, ни к чему коса распустилась, не сбудется», — подумала она и неожиданно позвала:

— Кузьма Иваныч…

Она и сама не знала, зачем надумала его позвать, по чувствовала сердцем, что в эту минуту решается ее счастье. Видно, она его позвала очень тихо, — так тихо, что он не услышал, не обернулся.

Легко перепрыгнув канаву, он быстро пошел в сторону.

5

Только появляясь на полях, Кузьма забывал всё, что его тревожило и мучило. Здесь он себя чувствовал хорошо, здесь все было на виду — просто и ясно.

Измеряя двухметровкой сделанную работу, Кузьма остановился возле Лапушкиной.

Она работала зло, чуть присогнув правую ногу, и так часто взмахивала лопатой, что казалось, будто она выплескивает воду, а не копает землю. Между кофтой и юбкой проглядывало растянутым полумесяцем сухое загорелое тело. Завидя Кузьму, Лапушкина стала еще старательнее копать. Чем больше проходило времени, чем лучше она работала, тем стыднее ей становилось за свой поступок, тем совестнее было перед председателем.

Вот уже пять раз занимала она на прополке и рыхлении первое место, унося домой с поля красный флажок. Но вчера Марфа Клинова чуть не опередила ее. Добро бы кто из сестер Хромовых, пусть даже Дуняшка Сидорова, но чтобы Марфа… Этого никто не ожидал. Обойди весь колхоз, каждому расскажи, не поверит: «Ну да, какая Марфа работница!» А вот на тебе! Ровно кто подменил бабу. Работает так, что отдай, да и мало! Всего на полметра отстала на рыхленье. Вчера еще было хорошо. Мария назначила каждой по пять борозд. Сразу видно, кто кого обгоняет. А вот сейчас на рытье канавы попробуй узнай! Все в одну линейку выстроились, у каждой по пятьдесят метров. Только к концу дня и выяснится, кто впереди идет. А тогда уж поздно будет, тогда уж не нажмешь, не наверстаешь.

— Сколько Марфа сделала? — спросила Лапушкина.

— Перегоняет тебя, — ответил Кузьма.

— Да что она, сорвалась, что ли? Вот уж, прости меня господи, непонятная-то баба. И откуда у ней только ярость такая?.. — И Лапушкина, переложив лопату в левую руку, принялась еще быстрее выкидывать землю. Ей не хотелось уступать первенства Марфе.

Кузьма улыбнулся и, легко шагая, прошел на соседний участок к Марфе. По всему было видно, что не хотелось отставать в первенстве и Марфе Клиновой. Вначале она смотрела на соревнование, как на веселую игру. «Ровно ребятишки, на перегонки», — улыбалась она. Но вскоре у нее появилось другое: азарт. Уж коли работать, так работать. А вчерашний день даже расстроил ее. Всего-то на полметра отстала. Ну, уж теперь этого не будет. И, не оглядываясь, не думая, кто как работает, она безостановочно вонзала лопату в землю. Со стороны можно было подумать, что земля сама вылетает вверх, а Марфа только делает вид, что работает.

— На много ль Лапушкина ушла вперед? — спросила Марфа.

— Ты на полметра обогнала ее.

— Ладно! — И она еще яростнее стала выкидывать землю. Кузьма в душе порадовался, как споро идет у нее работа.

Дул легкий ветер. Он освежал разгоряченное лицо. День выдался на редкость ясный. На конце поля, на тонком шесте алел вымпел. Он развевался, словно радуясь, что вот из-за него идет такая дружная, горячая работа.

Кузьма был доволен, что соревнование прочно вошло в жизнь людей колхоза. В каждой работе светился этот замечательный огонек. Он вносил ту живость в работу, когда человек полностью раскрывает свои возможности. Тут все включено в борьбу; и самолюбие, и изобретательность, и честность, и дружба, и желание быть всегда впереди.

Всех больше волновалась Полинка. Даже Никандр так не волновался, как она. Еще бы, сколько можно терпеть, чтобы вымпел ночевал не у комсомольцев? Как день кончается, смотришь, то Лапушкина несет его домой, то Дуняша, а вчера чуть было Марфа Клинова не забрала. Вечером в избе Никандра было столько шума, что стекла дребезжали. Все злились, только один Костя радовался.

Когда Полинка узнала, что она позади всех, она даже лопату бросила от досады.

— Марфа потому обгоняет, что всю зиму на печи валялась, — крикнула она.

— Да, плохо твое дело, — сочувственно сказал Кузьма, — прямо сказать, плохо. Никак не ожидал.

— Ничего не плохо. Еще до вечера далеко…

— Да нет уж, если вначале упустила, так в конце трудно наверстывать, — подзадорил Кузьма и направился к Никандру.

— А вот и нет! — донеслось до него.

Кузьма еле сдержал смех. Уж больно занятно Полинка горячилась.

Никандр был в одних трусах, от солнца спина у него стала красной, как кирпич, правая нога была обута в стоптанный ботинок.

— Не видать нам вымпела, Кузьма Иваныч, — грустно сказал он. — Задание очень уж большое.

Кузьма улыбнулся.

— Ничего, Никандр, мне мало радости будет, если вымпел возьмешь ты или Николай. Вот если Марфа возьмет, тогда другое дело.

— Да ведь, Кузьма Иваныч, сколько дней у нас уж вымпела нет. Мне, как секретарю комсомольской организации, стыдно.

— Это другой разговор. Но почему должен ты или Николай забирать вымпел? Пусть Полинка возьмет. У нее задание такое же, как у Марфы и Лапушкиной.

Солнце хоть и стояло высоко, но чувствовалось, что полдень уже остался позади, что еще немного — и оно покатится, словно с горы, к далекому лесу. Освеженная дождем, весело зеленела принявшаяся рассада на капустном участке. Легкий ветер овевал ее, она сверкала листьями. Ближе к дороге работала Мария. В другое время Кузьма подошел бы к ней, поговорил, любуясь всходами, но теперь он только издали посмотрел на нее и, коротко вздохнув, направился к Пелагее Семеновне. Он решил отпустить ее в Ярославскую.

6

У школы толпились колхозники. Слышались шутки, смех. Никандр ревниво прислушивался к разговорам: он всегда немного волновался, вывешивая газету. Особенное оживление вызвала карикатура на Павла Клинова. Здоровенный мужик с громадными кулаками стоял посреди огорода и хитро улыбался. А внизу была подпись: «Хорошо быть больному, когда не болеешь».

— Смех смехом, бабыньки, — сказал Алексей Егоров, — а огород он все же разделал. Вот те и лентяй. Знать, ленив, да не ко всему.

— И что это наши мужики смотрят на него? — в сердцах сказала Пелагея Семеновна. — Давно бы пора гнать из колхоза. Валандаются, валандаются…

— Нет, дорогие мои, — вмешалась в разговор Лапушкина, — это вам всем легко говорить, потому что у вас семьи в целости. А каково ее разбить-то? Что ж, Павла выгонишь, а Костя за что пострадает? Деток, ох как, надо оберегать! — Она замолчала, увидя подходивших Клиновых.

Впереди шла Марфа. Она была принаряжена, чисто вымыта. Павел что-то говорил ей, но она нетерпеливо вздергивала головой, отрывисто отвечая ему. Ей было досадно: вымпел опять достался Лапушкиной. «И чего это они все веселятся?» — неприязненно подумала Марфа. Успех Лапушкиной она принимала, как личную обиду.

Павел Клинов, напустив на себя серьезность, коротко поклонился всем и пошел к стенгазете.

Как-то в одном из номеров был нарисован Иван Сидоров в пьяном виде, и Павел долго смеялся, потешаясь над рисунком. Может, что и теперь есть смешного?

Он не любил читать длинные статьи, поэтому сразу начал с правого края. «Ага, рисуночек», — улыбнулся он и тут же нахмурился. За спиной у него раздался смех. Павел побагровел. Что-что, но шуток он над собой не допустит.

Он повернулся и увидел сына. Костя стоял бледный и пристально, исподлобья смотрел на отца.

— Ха! — вздернул плечом Клинов. — Завидки берут на мой огород. — И быстро отошел к крыльцу.

— Чего там? — спросила Марфа.

— Глупости всякие. Пошли на собранье…

Марфа встревоженно посмотрела на сына. Костя отвернулся и быстро отошел в сторону.

— За такие шутки, ежели председатель узнает, — сказал Павел Клинов, — не похвалит того, который рисовал…

— А тебе, Марфа, не след разглядывать, — торопливо добавил он.

Не слушая его, Марфа подошла к стене.

Солнце село, но было еще светло, как бывает только на Карельском перешейке в июне, в полосу белых ночей. Ветер шевелил край газеты. Нарисованный мужик, хитро улыбаясь, словно ожил. Господи, сколько насмешек пришлось ей перенести за свою жизнь! Что же это, до каких это пор будут смеяться над ними люди? Разве не видят, как работает Костя, как старается она? У нее закипело в сердце. Но чтобы никто не видел, как ей нехорошо, она продолжала смотреть на газету, перебегая глазами с заметки на заметку.

«…За последний месяц, — читала она, — в числе лучших членов нашей артели…» — Сколько же еще придется терпеть, пока перестанут насмехаться над ними? Или уж так и повелось, как дадут прозвище, так и умрешь с ним? — «…появились новые люди. И прежде всего хочется назвать…» — Нетрудно высмеять-то! Ишь, веселятся…

У нее навернулись на глаза слезы. Понемногу шум и смех за спиной затихли. Люди уходили в школу. А Марфа все стояла, будучи не в силах отойти от газеты.

— Ну, чего уставилась? Стоит и стоит, ровно невидаль какую увидала, — глухо проговорил Павел, подходя к ней.

— Уйди, — тихо сказала Марфа.

— Эка дура… ну, и пускай смеются…

Марфа обернулась.

— Пускай? Нет, не пускай! — И, оттолкнув Павла, вдруг выкрикнула: — Других хвалят, другим почет, а мы, как были, так и есть, самые последние… Ох, глаза бы мои не видели тебя! Уйди! Уйди, за ради бога…

Павел не стал перечить, аккуратно оправил рубаху и нравоучительно заметил:

— А на собранье не след опаздывать.

7

— …Тут надо понять — говорил Кузьма, окидывая взглядом людей, — что Щекотов не просто уехал, повздорив со мной. Тут другое. Если вспомнить, как он выступал на собрании зимой против того, чтобы дать плуги в колхоз Помозовой, вспомнить, как он был против встречного обязательства, то станет ясно, чем дышит Щекотов…

Кузьма говорил горячо, глубоко убежденный в правоте своих слов. И даже то, что рядом сидел Емельянов, не беспокоило, не сбивало с мысли. Он сделал все, чтобы Щекотов остался, и не его вина, если тот все же уехал.

Собрание шло уже больше часа. Председательствовал Иван Сидоров. Он сидел по левую руку от Емельянова и то и дело поправлял галстук, строго поглядывая на людей. Заметив о чем-то шептавшихся Василису Петровну и свою жену, он постучал по столу увесистым ключом от электростанции.

— Гражданки Сидорова и Субботкина, уважайте докладчика! — и самодовольно улыбнулся, заметив, как они послушно уставились на него. Потом поискал взглядом, кого бы еще привлечь к порядку, но больше никого не нашел.

— …Для честного колхозника, — говорил Кузьма, — прежде всего важен колхоз, а уж потом свои личные интересы. Не могут нас сделать богатыми полгектара земли, если на колхозных полях не будет богатого урожая!

— Это правильно! — веско заявил Иван Сидоров. — Об этом не раз у нас был разговор…

— А ты не встревай! — зашикали на него из рядов.

— Тише! — стукнул ключом кузнец и поправил галстук. — Запиши мою реплику в протокол, — сказал он, наклоняясь к Насте.

— Зачем это? — скосив на него глаз, не переставая записывать, спросила она.

— Твое дело записывать, не спрашивать! Кто председатель?

— …Необходимо помнить основное — надо сделать колхоз богатым. По пятилетнему плану развития нашего хозяйства мы должны создать овцеферму на сто голов, свинарник, птицеферму. Должны развести сад в десять гектаров. Пасеку. Я уж не говорю о таких крупных делах, как скотный двор, который увеличим до пятидесяти голов рогатого скота, конюшню на двадцать лошадей. Откуда мы эти деньги возьмем, как не с колхозных полей? Если бы это беспокоило Щекотова, он бы не покинул колхоз. Отсюда ясно — он думал только о самом себе. Вот вся его и цена…

Он всмотрелся в задние ряды. Заметив, как, соглашаясь с ним, кивает головой Дуняша, как внимательно слушает Алексей Егоров, чуть повернув к нему ухо, как, светло улыбаясь, смотрит мать, и, чувствуя, что люди еще не утомились, продолжал дальше:

— В этом году мы должны создать здесь из разрозненных, вразброд поставленных домов свою социалистическую деревню. Перевезем дома, поставим их по обе стороны дороги. Против каждого дома разобьем цветник, посадим березы…

— Как в Ярославской, — донеслось из зала. Судя по голосу, это сказала Пелагея Семеновна.

Иван Сидоров нахмурился.

— Кто там нарушает?

— Да что это, прости господи, и слова нельзя сказать, — возмутилась Василиса Петровна и сложила на груди руки. — Вот уж выбрали на свою голову председателя…

Раздался смех. Иван Сидоров поднял ключ.

— Правильно, товарищи. Надо сделать такой же свою деревню, как и на родине, даже лучше, — сказал Емельянов.

— Внеси реплику, — наклонился Сидоров к Насте.

— …Посередине деревни будет изба-читальня. Во всех домах загорится электрический свет, — говорил Кузьма. — В этом году еще будем освещаться нашим движком, а потом получим ток от электростанции. К ее закладке уже приступили. Хотя электростанция предназначена для снабжения районного центра, но, я думаю, и нам уделит немного своей силы? — Он посмотрел на секретаря райкома.

— Не только вам, но и окрестным двенадцати колхозам, — сказал Емельянов.

Полинка радостно захлопала в ладоши.

Кузьма закончил, прошел к столу.

Иван Сидоров пожевал губами и строгим голосом сказал:

— Открываю пренья.

— Дозволь мне! — кладя на лавку фуражку, крикнул Поликарп Евстигнеевич и, сбиваясь с ноги, задевая в спешке за плечи сидящих в проходе, подошел к столу. — Ведь, дорогие товарищи, — взмахнув рукой, воскликнул Хромов, — ведь я такое обстоятельство предугадывал, но все ждал, чем оно может окончиться. Вот, значит, и дождался. Уехал Щекотов. А почему, а потому, что Степан Парамонович попервоначалу сам метил, не хуже Павла Клинова, в председатели колхоза. Нечего память ворошить, но однако и комсомольцы были за него. Вот какое дело. — Он перевел дух, отпил глоток воды. — Далее… Приехал Кузьма Иваныч и нарушил его планы. Так. Значит, Щекотов начинает морщиться. То ему не так, это не подходяще. Отсюда прения между ними. Значит, выходит, разные люди…

— Не поэтому разные, Поликарп Евстигнеевич, — перебил его Кузьма, начиная досадовать, что Хромов сводит политически важный вопрос на личные отношения.

— Не трогай, Кузьма Иваныч. Дозволь кончить… Значит, выходит, разные люди. Так и запомним. Это первая причина. Отсюда идет вторая. Ежели, скажем, Степану Парамонычу было бы дорого наше дело, то он начхал бы на то, что его не выбрали в председатели. Ан нет. Он повел свою кривую линию. И вот результат! — Поликарп Евстигнеевич развел руками и еще глотнул воды. — Тут Кузьма Иваныч все остатнее обстоятельно обсказал, и мне нет надобности время зря портить. Но я хотел первооснову найти. Значит, выходит, кому — колхоз дорог, кому — своя рубашка. Но опять же, рубашки разные бывают. Дале… Тут Кузьма Иваныч сказал, что вот, дескать, мы вышли в передовые, а если посмотреть, то все ли люди в нашем колхозе с передовым взглядом? Мысль важная! Это не только слово, это сама жизнь. Вот как я понимаю это дело. Отсюда к чему я веду речь?

— Обождь минутку, товарищ Хромов, — остановил его Сидоров и поднял ключ. — Я упущение произвел. Товарищи, какие предложения будут насчет регламента?

— Десять минут!

Пятнадцать!

— Трех хватит!

— Тише! Ставлю на голосование. — Иван Сидоров поправил галстук.

— Товарищи! — поднялся Кузьма. — Мне кажется, регламент устанавливать не надо. Вопрос серьезный, и обсудить его надо подробно и обстоятельно.

— Правильно, — крикнул Никандр.

— Тише! Ставлю на голосование четыре предложения. Кто за то, чтобы регламенту дать десять минут, поднимайте руки. Так, три голоса. Кто за то, чтоб пятнадцать минут? Поднимайте руки. Один голос. Кто за три минуты? Поднимайте руки. Нет голосов. Минутку, кто выдвигал такое предложенье?

— Витька Лапушкин! — донеслось из зала.

— Тише! Кто такой Витька Лапушкин? Почему он вводит в заблуждение, не являясь членом колхоза?

— Ну что за председатель! — в сердцах выкрикнула Василиса Петровна. — Дайте же говорить Поликарпу Евстигнеевичу.

— Правильно, не мешай Хромову выступать. Говори, Поликарп Евстигнеевич! — зашумели в зале.

— Ставлю четвертое предложенье на голосование, — перекрикивая всех, заявил Сидоров и ударил ключом так, что стакан подскочил на столе. — Кто за то, чтобы регламенту не было? Поднимайте руки. Так, единогласно… Продолжай, товарищ Хромов. Можешь все досконально высказывать, без регламенту.

Поликарп Евстигнеевич взял с ходу:

— А к тому, что, может, не один такой Щекотов в нашем колхозе! Все мы собрались с разных мест, друг дружку не знаем. А вот теперь и проявляется. Может, и еще есть, которые ходят в рубашке Щекотова? Так тут надо прямо сказать: если таковые имеются, то нам нужно след их знать. Они в любую минуту могут нас подвести, нанесть ущерб нашему общему делу. Я, дорогие товарищи, могу на один пример указать, на Павла Клинова. Мне даже невдомек, почему, скажем, председатель колхоза величает его по имени-отчеству, как какого-нибудь уважаемого человека? — Поликарп Евстигнеевич выставил вперед бородку.

Все засмеялись. Павел Клинов, оттопырив, нижнюю губу, побагровел, но ничего не сказал.

— Я не вижу особой разницы промеж Клиновым и Щекотовым. Почему не вижу? А потому, что ему до колхоза дело десятое. Поэтому я, дорогие товарищи, скажу такое предложенье: коли Клинов не изменит свое отношение к колхозу, — гнать его надо!

— Эва, как тебя мой огород-то донял! — крикнул Клинов.

— Не огород донял, а ты донял!

— Тише!

— Дале… Заканчиваю речь. Что хочу сказать? На весеннем севе мы показали себя, теперь надо все силы приложить, чтоб выходить высокий урожай. Как инспектор по качеству, буду наблюдать поля. Особое внимание обращаю на работу следующих лиц: Егоровой, Сидоровой жены, Василисы Петровны, и, хотя нескладно говорить про своих домашних, но также обращаю внимание на мою жену, Пелагею Семеновну. Предупреждаю: поблажек никаких не будет… Кончил я!

За окном послышался сухой шорох. Над крышей глухо прокатился гром. Хлопнула рама.

— Прошу закрыть окна! — попросил Сидоров. — Кто следующий выступать будет?

Собрание продолжалось еще долго. Павел Клинов беспокойно ерзал на месте. Он боялся, как бы и в самом деле не исключили его из колхоза. Но никто больше не вспоминал про него, и Павел успокоился. В заключение выступил Иван Сидоров.

— У меня к вам обращенье, товарищ секретарь райкома партии, товарищ Емельянов. У нас хоть избы-читальни нет, но это не причина, чтоб к нам редко наезжали докладчики. Смех сказать, за все время были двое, да и те, ровно наскипидаренные, побыли по часу и были таковы. А это, если вдуматься, тоже имеет прямое отношение к Щекотову. Прошу учесть! — и, нагнувшись к Насте, проверил, записала ли она в протокол его выступление.

— Разрешите, товарищи, несколько слов сказать мне, — выходя из-за стола, попросил Емельянов и взглянул на Кузьму. — Очень правильную мысль ты высказал, Кузьма Иваныч. Ведь на самом деле, допустим, что в районе есть ряд передовых колхозов. Но вот прошел год, и один из них оказался позади, в отстающих. В чем же дело? — Емельянов подошел вплотную к первому ряду. — Поинтересуемся, почему он до этого был передовым? После войны каждому из нас хочется поскорее наладить жизнь. И вот люди стараются, зарабатывают в год по пятьсот трудодней, и колхоз выходит в передовые…

За окном на мгновение все осветилось, и стали видны далекие белые поля, белый лес и черное небо. Емельянов переждал, пока люди успокоятся, и продолжал дальше:

— Прошел год. Люди поправили свои дела, и вот уже им кажется, что незачем так упорно работать, как до этого. И так, дескать, хватает на жизнь. И они вырабатывают на круг по четыреста трудодней. Это не плохо, но по способностям людей этого мало. И колхоз начинает отставать. Ни для кого не секрет, товарищи, что такой колхоз нам не нужен, он похож на вашего Клинова!

Раздался хохот. Все повернули головы назад, отыскивая глазами Павла Клинова. Он сидел в самом последнем ряду, красный, напыжившийся. Наконец все стихли, только слышался еще тонкий смех Поликарпа Евстигнеевича.

— Но этого с колхозом не случится, если все будут работать в полную силу, короче говоря, если каждый глубоко поймет государственное значение своего труда. И правильно, когда говорили здесь, что в передовом колхозе все работники должны быть передовыми по своим идейным взглядам.

8

Все собрание Марфа Клинова просидела в углу, словно ушибленная. И как только Иван Сидоров объявил, что собрание кончено, сразу же ушла домой. Немного позднее пришел Павел. Стряхивая с шапки воду, глухо пробубнил что-то насчет Хромова и покосился на жену.

— Видала, прыщ какой! На что зарится… — И, не дождавшись ответа, недовольным тоном сказал: — Поужинать бы надо…

Марфа молча налила ему миску щей, поставила тарелку с хлебом, вытерла ложку и отошла к печке.

— А ты чего ж? — расставляя на столе локти, спросил Павел. — Чего насупилась-то?

— Не хочу…

— Не хо-чу… — передразнил он Марфу. — Подожди осени. Огород свое покажет.

В избу вошел Костя. Снял намокший пиджак и как-то особенно задорно спросил Марфу:

— Читала?

— Читала, — вздохнув, ответила мать.

— Здорово он расписал!

Павел Клинов поднял от тарелки голову.

— Ты, Константин, не зловредничай. Еще не знамо можно аль нет смеяться надо мной.

— А я про тебя и не говорю, — поворачиваясь к отцу, отрывисто сказал Костя. — Хватит того, что люди весь вечер над тобою смеялись. — И, повернувшись к матери, снова спросил: — Чего ж такая нерадостная?

Марфа непонимающе уставилась на сына:

— Ты про что говоришь-то?

— Про заметку. Ты что, не читала, что ли? На третьей колонке?

Марфа медленно повела головой.

— Ну вот, а еще стояла у газеты. Прочитай, хорошо Кузьма Иваныч пишет.

— Да про кого?

— Про тебя!

Гроза прошла. Слышно было, как по жёлобу беззлобно, иссякая бежит вода.

— А еще стояла, смотрела, — как бы обижаясь, говорил Костя. — Не будь этой заметки, так хоть беги без оглядки от стыда. Правильно сказал Хромов: дождешься, что выгонят тебя из колхоза.

— Но-но!.. Я тебе выгоню, дурней себя ищешь? — Павел бросил ложку и, грузно шагая, прошел в горницу.

Марфа немного подождала и потом тихо поманила к себе сына.

— Что он пишет-то? — шопотом спросила она.

— Хвалит.

Но ей было мало этого. Она хотела знать все подробно.

— Ну, пишет, что ты пахала хорошо, потом на прополке…

— И все?

— Да нет, там много.

— Ну так расскажи.

— Да я так-то не запомнил. А ты прочитай завтра…

Лежа в постели, Марфа долго не могла уснуть. В голову лезли разные мысли. Сначала она думала о заметке, испытывая радостно-тревожное чувство. Интересно, что же такое там пишут? А она стояла и не заметила. Все смотрела на рисунок. Стыд-то какой! Стоят люди и смеются. И ведь ни одного-то дня не было, чтобы народ похвалил Павла. А удобренья? Господи, сколько стыда натерпелись! Как Хромов-то кричал, чтоб выгнать мужа из колхоза. Вот хоть и сегодня. Стыд-то какой! Ни над кем не смеялись, только над Павлом. Значит, не зря смеются… Нет, видно, плохая на него надежа. И впервые ей показался Павел не таким уж хитрым и умным, а скорее несчастливым и неустроенным в жизни.

Все реже ударяли капли в стекло. В избе стало светлее, и видно было, как в синеющем воздухе качается перед окном тоненькая сосенка.

«Да что это я раздумалась-то? — спохватилась Марфа. — Скоро уж и вставать надо. Интересно, что там в газете написано? Завтра почитаю». Но только она так подумала, как ей нестерпимо захотелось прочесть сейчас же. Она прислушалась к сонному дыханию мужа, торопливо оделась, зажгла фонарь и, накинув на голову платок, вышла.

Дождь перестал, и только ветер, еще не успокоившись, метался по улице. От фонаря падал на мокрую землю, раскачиваясь, белый свет, вырывая из тьмы лоснящийся камень, черные лужи, белую сырую траву.

Марфа шла торопливо, ей не хотелось, чтобы ее кто-нибудь увидел. Мимо дома Лапушкиной она пробежала чуть ли не бегом. Еще подумает, бог весть что…

Газета висела под навесом, похожая на окно. Верхний угол газеты сорвало ветром. Марфа достала из кофты иголку и бережно прикрепила отвисший угол к стене.

— На третьей колонке, — прошептала она и отсчитала три столбика справа.

Неяркий качающийся свет упал на белый лист, исписанный бледными фиолетовыми чернилами.

«…при однопроцентной концентрации в 1 л. воды растворяют 10 г. солей, а в 1 ведре (10 л.) — 100 г.»

«Нет, это не то, — подумала Марфа и перебежала взглядом на соседнюю, третью слева, колонку. И сразу же натолкнулась на знакомые, слышанные где-то раньше слова: «За последний месяц в числе лучших членов нашей артели… Марфа Савельевна Клинова… достойна только похвал…» — «О господи!» — прошептала Марфа и еще ближе придвинулась к газете. Строчки прыгали перед ее глазами. Она хотела было сдержать себя, читать медленнее, но не могла, как не может совладать с собой изголодавшийся человек, получив кусок хлеба. «На тяжелой работе — пахоте — Марфа Савельевна показала подлинно стахановские образцы… выполняя по две нормы… Но особенно себя проявила Марфа Савельевна… качество ее работы признано участковым агрономом отличным. Марфа Савельевна Клинова в передовой шеренге наших лучших людей». И всюду Марфа Савельевна, и всюду по имени-отчеству! «…Надеемся, что Марфа Савельевна и впредь будет служить примером всем колхозникам нашей артели. Председатель колхоза К. И. Петров».

— О господи, — прошептала опять Марфа, опуская на землю фонарь. Было слышно, как совсем редко падали с крыши капли. Сухо шелестел ветер.

Прикрыв ладонью глаза, Марфа прислонила голову к газетному листу. Ее никто никогда не хвалил, никто… никогда… Слезы текли у нее по пальцам, попадали в рот. Но она не сдерживала себя, зная, что такие минуты бывают только раз в жизни.

Заалел восток, и на землю легли тонкие тени. Свет от фонаря слабел. Ночной огонек его казался случайным в наступающем утре. Марфа отняла от лица ладонь, взглянула на газету.

— Спасибо тебе, Кузьма Иваныч, — прошептала она и тихо пошла домой. Пройдя немного, она остановилась, легко вздохнула и посмотрела вокруг. Все показалось ей в этот час необычайно чистым, как будто только что рожденным: и эти поля, покрытые свежей зеленью, и река, отражающая в себе голубое небо, и сосны, устремленные ввысь…

Проходя мимо дома Лапушкиной, Марфа уверенно посмотрела в окна, и ей уже представилось, как она принесет с работы красный флажок в свой дом, и от этого маленького лоскуточка красной материи все сразу посветлеет, станет нарядней.

9

Вечером в доме Хромовых было оживленно. Пелагея Семеновна, то отирая слезы, то смеясь, готовилась к отъезду и уже в несчитанный раз пересказывала, как все получилось:

— Сначала-то он все смотрел на меня со стороны. А я рыхлю белокочанную и думаю: «Чего это он уставился, может, недоволен чем?» А потом подошел, как я кончила бороздку, и говорит: «Я, говорит, слыхал, вы скучаете, Пелагея Семеновна, по родине, так, если хотите, можете ехать». А я и слова не могу сказать от изумленья. Как-то уж так это он, ни с того, ни с сего, бухнул мне. У меня все в голове и смешалось. Молчу. А он: «Если, говорит, надумаете, так поспешайте, а не то скоро опять горячая пора настанет». Постоял он, может, хотел услышать, чего я скажу, да не дождался. Не сообразила я сразу… ушел. А немного опосля я и спохватилась. Как же это, думаю, я одна-то поеду? Да к нему. Да и давай просить его, чтоб Полинку отпустил. Настена-то со звеном занята, Грунюшка от Николая не поедет, а Полинка свободная. Прошу его. А он и говорит: «Не могу да не могу». Заплакала я и говорю: коли так, то и не поеду вовсе. Ну, отпустил он Полинку…

Решено было выйти в путь в пять часов утра, чтобы поспеть на дневной поезд. Настя суетилась у печки: пекла подорожники. Грунька, зажав меж коленей крынку, сбивала масло. Полинка, раскрасневшаяся, весело сверкая зубами, металась по избе, собирая в чемодан свои платья, белье.

— Грунюшка, милая, дай мне туфли, — кинулась она к сестре.

Каждый вечер после работы Груня выходила на свидание к Николаю Субботкину. Она являлась к нему в туфлях на высоком каблуке. Она стеснялась своей полноты, хотела быть стройной, легкой.

— Не дам!

— Ну, Грунюшка, ну, милая… — Полинка бархатными глазами посмотрела на сестру, схватила ее за руку.

— Не дам, и не приставай!

— Да зачем они? Тебя и так Николай любит… Ну, Грунюшка.

— Возьми мои, — жалея Полинку, предложила Настя.

— Куда мне их, на низком-то каблуке. Ну, Грунюшка…

— Не дам!

— Да уж дай ей. Что это на самом деле, зажадничала-то, — вмешалась Пелагея Семеновна. — Знамо дело, девчонке хочется понарядней приехать.

— Не дам!

— Ну и не надо, — неожиданно успокоилась Полинка и стала напевать «Катюшу».

Грунька подозрительно посмотрела на нее. Ей что-то не понравилось это внезапное спокойствие сестры, но виду она не показала и стала еще быстрее бить ложкой.

Вместе с Пелагеей Семеновной уходил из дому и Петр. Дважды пытался разговаривать с ним Поликарп Евстигнеевич, и оба раза Петр пренебрежительно отмахивался от него:

— Вы, тятя, в этом деле не сильно разбираетесь. А меня тянет к большим просторам. Ваш колхоз для меня, извините, ноготь, а мне надо всю руку.

Не понимал его Поликарп Евстигнеевич и от этого еще больше сердился на зятя.

Далеко синими, многоярусными всполохами играли тихие зарницы. Дождь перестал. И в редкие минуты, когда появлялась луна, видно было, как быстро бегут по черному небу лохматые низкие облака.

«И говорит-то все с какими-то заковыками, — досадуя на зятя, думал Поликарп Евстигнеевич, — «большие просторы», «извините»… Ровно чиновник какой. Раньше-то не говорил так…»

А Петр сидел напротив Марии в углу, курил папиросу и вразумляюще что-то ей втолковывал. До Поликарпа Евстигнеевича доносились его глуховатые слова: «На первое время остановлюсь у друга. А потом, как пообживусь, скоплю деньжат — приобрету комнату. Тебя к себе выпишу».

Мария слушала, не поднимая глаз, строго сжав губы. «Выпишу, — ровно газету или журнал», — горько подумала она.

— Приедешь ко мне. Жизнь повидаешь…

— Здесь она жизни не видит! — не вытерпев, крикнул Поликарп Евстигнеевич. — Прости меня, господи, и чем только набита башка у человека!

Полинка рассмеялась и юркнула в горницу. Грунька подозрительно посмотрела ей вслед.

— А вы, тятя, поосторожнее будьте в выраженьях, — сказал Петр, и рот у него стал жесткий.

— Я и то выбираю самые лучшие.

— Тятя, я не хочу в последний день ссориться с вами, но будущее покажет, и вы еще не раз согласитесь со мной.

— Я?.. — чуть не задохнувшись, крикнул Поликарп Евстигнеевич. — Соглашусь? С чем же это?

— Ай, да и полно, батька, — заахала Пелагея Семеновна. — И чего уж это, верно, в расстанный час такое затеяли…

— Подожди, мать. Я хочу выспросить, в чем это я буду соглашаться с ним? — выкрикнул тоненьким голосом Поликарп Евстигнеевич и подскочил к Петру.

— Тятя, не надо, — нахмурила брови Мария.

— А ты молчи! Нет, чтоб мужика на путь истинный направить, так сидишь, уши развесила. Мужик ослеп, вкус к нашей жизни потерял, а ты направь его, коли любишь, да если он тебя уважает…

— Пустые вещи вы говорите, тятя. — Петр холодно блеснул сощуренными от раздражения глазами. — И не желаю я больше разговаривать с вами… Иначе дело может дойти до ссоры.

— Эх, ты… — укоризненно покачал головой Поликарп Евстигнеевич. — Потерял ты свою совесть… За легкой наживой погнался!

— Тятя! — поднимаясь и багровея, вскричал Петр.

— А какой я тебе к чорту и тятя после всего этого! — крикнул ему в глаза Хромов и быстро отошел от зятя.

— И не стыдно тебе, батька, — осуждающе протянула Пелагея Семеновна. — Сколько лет не видались, пожили с неделю, и на тебе…

— Замолчи, не понимаешь ты ничего, — сердито оборвал ее Поликарп Евстигнеевич. — Если б понимала, так не рвалась бы в свою Ярославскую…

— Ну уж вот и не дело ты говоришь. Чем же тебе Ярославская помешала-то? — с укором сказала Пелагея Семеновна и добавила: — Не угодишь на тебя.

— И не угодишь, коли так будете жить! Что на собранье говорено было? Вперед идти, а ты назад тянешь! — Но, заметив, как погас радостный огонек в глазах жены, примиряюще сказал: — Да я не осуждаю тебя. Съезди… Не о тебе речь…

— Нервный вы, папаша, стали, — насмешливо произнес Петр и, не дожидаясь ответа, взглянул на ходики: — Однако пора спать. Уже второй час, — и прошел, чуть сутулясь, в свою комнату.

Пелагея Семеновна повздыхала и тоже отправилась на покой.

— Мамынька, — приподняла голову от подушки Полянка, когда Пелагея Семеновна легла с ней рядом. — А туфли-то, мамынька, я взяла…

— Заругается, поди, Грунюшка-то…

— И пускай, не больно-то страшно. А что я поеду в своих? Стыдно…

— Ну и ладно. Она хоть и посердится, да простит… Спи…

А через час, когда уже на столе лежал желтый комок сливочного масла, Груня тихо подошла к Полинкиному чемодану и вынула из него свои туфли на высоких каблуках.

10

Пелагея Семеновна сошла со ступенек вагона, посмотрела на березовый лес, вплотную подходивший к железнодорожному полотну, на маленький домик, в который вошел начальник разъезда с флажками за голенищем сапога, на траву, зеленую, густую, на желтенькие цветочки куриной слепоты и заплакала.

А Полинка вертелась, как вьюн. Ей показалось, что лес стал реже, что домик начальника разъезда стал меньше, что цветов мало.

Поезд давно ушел, а Пелагея Семеновна все еще осматривалась. И на что бы она ни поглядела, всё вызывало воспоминания. Вот по той просеке она часто ходила за земляникой на вырубки. За ней гуськом тянулись дочки. Однажды Настя натерла ногу, и ее пришлось нести на руках. Ей тогда было десять годков… А в километре от станции полотно пересекает проселочная дорога. Она ведет в родную деревню. Оттуда ее увез Поликарп Евстигнеевич. Господи, как это было давно! А вот на этой скамейке сидели в день отъезда на Карельский перешеек. Ждали вагонов. Их подали ночью. И только успели все разместиться, как пошел дождь.

Пелагея Семеновна вздохнула, утерла ладонью слезы и кротко сказала Полинке:

— Пойдем, доченька…

Полинка вскинула на спину рюкзак, прихватила с земля чемодан и, неведомо чему улыбаясь, пошла за матерью.

Широкая тропа вывела их на поля. Озимые были высокие, почти до колена. Кое-где зеленели, как плющ, яровые. Потом начались кустарники. Звеня, свистя, перекликались в них пичуги. А над ними кружил коршун. Полинка весело поглядывала по сторонам, узнавала родные места. Тропа привела их к дороге. У края дороги стоял высокий шест с фанерным щитком наверху.

На щитке было написано: «Граница участка комсомольско-молодежного звена Анны Пахомовой, обязавшегося собрать с каждого гектара по 350 центнеров картофеля».

«Смотри, какая прыткая, — подумала Полинка, вспоминая тоненькую, с жиденькими косицами Нюрку Пахомову. — Что ж, значит, она в комсомол вступила, что ли? — Полинка ревниво окинула взглядом поле, отмеченное шестами. Вдоль ровных борозд зеленели всходы картофеля. — Такие шесты надо будет и нам поставить», — решила она, и вдруг ей нестерпимо захотелось домой.

— Мамынька, мы дня два, больше не будем жить здесь?

— Что за два дня увидишь? Поживем с недельку, подышим родным воздухом… Господи, вот-то ахнут, как увидят нас. И не ждут…

До деревни было километра три. В другое время Пелагея Семеновна прошла бы их незаметно, но теперь они тянулись бесконечно, так не терпелось ей поскорее увидать своих земляков.

— Мам, смотри, кто это пасет-то? — показала Полинка на стадо. — Никак, Малина-ягода? — И закричала, сложив руки лодочкой у рта: — Дедушко!

С земли поднялся высокий старик, козырьком приложил к глазам ладонь, долго всматривался и, всплеснув руками, чуть не падая, заспешил на дорогу. Еще издали он заулыбался большим мягким ртом и заговорил на ходу:

— А я думаю, кто это, малина-ягода? Не иначе, думаю, с города идут. А это вон кто, смотрю! — Он еще улыбался, но вот на его лице мелькнуло что-то встревожившее его, а когда он увидал, как Пелагея Семеновна всплакнула, тихо спросил: — Ай, что случилось? Где ж остальные? — И загорячился. — Говорил, малина-ягода, не ездите. Не слухали. Что будем делать теперь?

Полинка засмеялась.

— Да нет же, дедушко, мы просто проведать приехали. Мамынька соскучилась немного, вот и приехали.

— Вона что… это вроде как на побывку, — успокаиваясь, промолвил старик. — А я уж подумал, чего не случилось ли. Ну, коли так, давайте здороваться…

Они перецеловались, хотя пастух не приходился им никакой родней и вообще они никогда не целовались с ним, но здесь трижды приложились друг к другу, взволнованные встречей.

— Ну, хвастайте, как живете, чего поделываете? Как Евстигнеич? По письмам-то, вроде рыбалит?

— Неплохо живем, — степенно ответила Пелагея Семеновна, — колхоз дружный у нас, председатель хороший.

— Клиновы как?

— Павел по-прежнему лентяйничает, а Марфу не узнать, такая стала работящая. Ну и Костя хороший парень, ничего не скажешь… А вы как здесь?

— А мы что, мы ничего, малина-ягода. Все по-старому. В нонешнем году Василий Панкратьев помер, помнишь, поди?

— Ах, ты, батюшки! Чего ж с ним?

— Да ведь не молоденький, на восьмой десяток перевалило. Чах, чах и присох… Ну, Феклуша Кондратьева родила девчоночку, помнишь, поди, Феклушу-то? — Ему почему-то казалось, что прошло так много времени с того дня, как уехали Хромовы, что Пелагея Семеновна должна была всех перезабыть.

— Ну, как же не помнить-то…

— Ну вот, значит, родила. Ничего себе, такая славненькая девчоночка. Ну, чего ж такого еще тебе сообщить? Про себя ничего не могу. Без измененьев жизнь идет. — Он поглядел на стадо. — Пасти, конечно, стало трудней…

— Чего ж так, устаешь?

— Ну, чего мне уставать. Я другого молодца перегоню. Доярки проходу не дают, малина-ягода. Все одна перед другой состязаются и требуют, значит, чтоб хорошо нагуливались коровы.

— Дедушко, а что, Нюрка Пахомова, верно, комсомолка?

— А кто ж ее знает, может, и комсомолка. Чего-то все на собраньях зачастила ругаться. Раньше не слышно было, а теперь в каждое дело встревает… — И неожиданно захохотал: — Фу ты, малина-ягода, а я думаю, кто это кричит? — он откашлялся и, погладив бороду, сказал. — Ты, Семеновна, вечерком-то приходи ко мне, почаевничаем, вспомним всякое. А если хошь, так и вообще останавливайся у меня…

— Ну, чего уж я буду вас стеснять, у нас и родные есть. К Александру пойду.

Пелагея Семеновна зашагала дальше. Полинка за ней.

— Эй, Семеновна! — закричал пастух. — Слышь-ко, совсем забыл тебе сказать. Потапа-то Новикова помнишь, поди? Такой еще, с лысиной, — и старик повертел над голевой рукою. — Так, ежели помнишь, то он новый дом себе отстроил. Ничего себе дом, подходящий… — И побежал к стаду, грозя батогом пестрой корове, нацелившейся на картофельное поле.

У самой деревни, на выгоне, Пелагея Семеновна повстречала свою соседку. Опять начались расспросы. Подошли еще колхозницы. Теперь уже Пелагея Семеновна еле успевала отвечать. Полинку окружили девчата. Все нашли, что Полинка изменилась, похорошела и располнела, стала похожа на Груню. Полинка тоже еде успевала отвечать. Она видела — все на нее смотрят, все слушают. Глаза у нее блестели от удовольствия. К ней подошел высокий юноша в косоворотке с большими серыми глазами. Он долго жал ей руку и все удивлялся, какая она стала взрослая. Полинка тоже дивилась, глядя на Николая, — таким он стал красивым парнем.

— Приходи к нам на собранье, — сказал он.

— Ладно. А чего у вас за собранье?

— Об идеологической работе, — старательно выговорил Николай, — интересно.

— Приду.

Николай Евстигнеев улыбнулся и пошел. Он по-прежнему был секретарем комсомольской организации колхоза.

Добрый час простояли на улице Пелагея Семеновна и Полинка. Одни уходили, другие подходили, расспросам не было конца-края. И только когда выползла бабка Наталья Матушкина, девяностолетняя старуха, и, не узнав ни Пелагею Семеновну, ни Полинку, стала выспрашивать, не война ли опять, Хромовы пошли к родным.

Вечером в избе Александра было тесно. Всем хотелось послушать, как живут земляки на новой земле. Мужчины слушали, ничему не удивляясь. И не то повидали в войну. Но женщины ахали, качали головой, прижимали к груди руки. Пелагея Семеновна рассказывала подробно и обстоятельно. Вообще-то она мечтала не о такой встрече. Ей хотелось припасть к плечу старой подружки и, плача, жаловаться на то, как она порой скучает без Ярославской, как иногда раскаивается, что уехала, потому что лучше бы жить там, где родилась и выросла, а подружка утешала бы ее. Но ничего такого не произошло. Даже никто не спросил, грустит ли она по родине. Спрашивали о другом: какая земля, какие виды на урожай, сколько голов скота?

Когда узнали, что у них всего три лошади, что пахали на коровах, то посочувствовали, а когда Пелагея Семеновна сообщила, что сев закончен в срок и колхоз вышел на второе место по району, порадовались.

— Знай наших! — захохотал Малина-ягода. — Наши нигде не подкачают.

Пелагея Семеновна почувствовала гордость от этих слов и, вспомнив, как действительно было тяжело на севе, добавила:

— Мало ли было трудностей. Но, в час добрый сказать, все налаживается.

Чём больше Пелагея Семеновна рассказывала, тем становилась словоохотливее. Ей уже не хотелось, чтобы ее жалели, и она стала расписывать красоты Карельского перешейка и впервые от души улыбнулась, услыхав не то восхищенный, не то завистливый голос серьезной, молчаливой Евдокии Анурьевой: «Вот счастливые-то, хоть повидали белый свет. А тут живешь-живешь, и все дальше околицы мир не видишь».

А в это время Полинка рассказывала на комсомольском собрании о том, как работают у них комсомольцы, о Настином звене, о Никандре.

— Я вот посмотрела на участок Анны Пахомовой и подумала: а что, если нам соревноваться друг с другом? Это ничего, что далеко. Будем честно писать в письмах, как работаем, сколько вырастили. Врать не будем. А то и так можно, приехать для проверки. За неделю туда и обратно легко обернуться.

— Я от лица комсомольцев принимаю вызов, — сказал Николай. — Но только, чтоб писать аккуратно. А то как уехали, ровно в воду канули… И в гости друг к другу можно, конечно, приехать. Это тоже неплохо… А сейчас считаю собрание закрытым и приглашаю всех на танцовальную площадку.

И через минуту гармонист, вскинув голову, заиграл. Николай Евстигнеев, лихо отбивая подметками ярославскую дробь, подошел гоголем к Полинке, притопнул, с размаху взял ее одной рукой за талию, другую руку положил ей на плечо и начал кружить.

«А хорошо бы, если б Николай поехал на Карельский», — подумала Полинка и неожиданно сказала:

— Поедем с нами. «А жить бы стал в доме Щекотовых», — подумала она.

— Ну, какой я ездок, — ответил Николай, — мне сейчас с места не стронуться.

— А что так?

— Сына жду. Катя последние месяцы ходит.

От удивления Полинка даже присела. Вот это здорово! Когда ж это он успел жениться?

— А чего ж танцуешь со мной?

— А как же, гостья…

На площадку прибежала куцая тощая собака. Она села рядом с гармонистом и, уставив острую, как клин, морду в бледное ночное небо, завыла. Ее стали гнать, бросать комками земли. Полинка вспомнила, что эта собака и раньше прибегала на танцы и всегда выла. Ей стало почему-то жаль собаку. Она поманила ее к себе и стала ласкать. А потом снова кружилась с Николаем Евстигнеевым и думала: «Хорошо, что Груня отобрала туфли, а не то полетели бы каблуки».

Только на заре разошлись по домам. Пелагея Семеновна давно уже спала. Полинка тихо разделась и осторожно, чтобы не разбудить, легла рядом.

Проснулась Полинка поздно. Мать сидела за столом, пила чай. В избе было тихо. На самоваре сверкало длинное солнце.

— Мамынька, а я думаю так, что нам и недели будет мало, — потягиваясь, сказала Полинка, вспоминая про вчерашние танцы.

— Да уж ладно, наглядимся вдосталь, тогда и поедем. Убирайся-ко поскорее, пойдем на речку сходим, давно уж я там не была…

Они вышли на улицу. Посредине деревни, как большое зеркало, лежала голубая лужа. Она появлялась всегда после дождя. Полинка вспомнила, как она любила бегать по ней босиком, чтобы во все стороны летели брызги, и, не утерпев, прошла и теперь краем лужи, шлепая босыми ногами по воде.

За околицей потянулись зеленые огороды. Их сменил перелесок. И вот блеснула Уча. Господи, как она пересохла, какая стала маленькая! От нее пахло сырым погребом. Зацветшая вода медленно сочилась, огибая черные коряги. Пелагея Семеновна уныло покачала головой. Она и сама не знала, почему ей стало грустно. Наверно, лет пятнадцать не ходила она на эту речушку, хоть и жила рядом, так чего же теперь жалеть о ней? Да она не о речушке жалела. Вспомнила себя молодую, как бегала сюда еще в первые дни замужества купаться. Тут где-то неподалеку была их полоска. И вот однажды в жаркий покосный день побежала она искупаться. И вдруг из-за кустов подплыл к ней парень. Как она испугалась! И, не решаясь кричать, чтобы не приманить Поликарпа, села по шею в воду и, прикрывая руками грудь, просила шопотом: «Ой, уйди… ой, уйди…» А парень скалил зубы и не уходил. Господи, как это давно было, словно и не было…

На обратном пути Пелагея Семеновна завернула на кладбище. Постояла у могилы свекра и свекровки и вдруг почувствовала скуку.

«Дома, верно, ждут не дождутся, когда вернемся, — подумала она. — Поди-ка, Поликарп все глаза проглядел». И ей показалось, что она уехала давным-давно…

День тянулся бесконечно… Все работали в поле. Полинка куда-то убежала, и от скуки Пелагея Семеновна пошла на огороды, помогла колхозницам прополоть огурцы. Весь день она ходила какая-то неприкаянная и вдруг поняла — да ведь ей же тут нечего делать.

В этот же вечер, не слушая никаких уговоров, она собралась домой.

— И что это, мамынька, не успели оглядеться… — обиженно протянула Полинка.

— Пора, пора, доченька. И то уж загостились.

Жена Александра Хромова, Екатерина, укоризненно говорила, провожая их к ночному поезду:

— Люди-то что скажут? Подумают, приняла плохо…

— И-и, брось-ко об этом думать, — торопливо шагая, словно боясь опоздать на поезд, говорила Пелагея Семеновна, — соскучилась я по дому. Вот и все.

— Да уж больно рано соскучилась-то!

— А про это, мать моя, только одно сердце знает. У меня душа покоя не находит…

Полинка шла молча. Она была недовольна, что так быстро мать надумала уехать, но, подходя к станции, повеселела, представив, как она неожиданно явится домой, как начнет рассказывать и как все будут ее слушать.

11

С утра погода хмурилась, а к полудню пошел дождь. Вначале ему обрадовались. Жаждали воды яровые, томились картофельные поля, никла рассада белокочанной, и, чтобы она хорошо пошла в рост, надо было напоить землю.

И вот черные тучи обложили все небо. Ждали грозу. Но первые тяжелые капли упали без грома. Они подпрыгивали, ударяясь о землю. Листва на деревьях, травы доверчиво раскрылись, потянулись вверх. А дождь все усиливался и, словно обозлясь, стал хлестать, взбивая на дороге пыль. Звонко смеясь и радуясь дождю, все убежали с поля, спрятались под широкие лапы елей, в шалаши. Но прошел час, а дождь все шел.

— Надолго, видно, зарядил, — глядя, как по лужам прыгают пузыри, сказал Никандр. Он сидел в шалаше из сосновых веток рядом с Настей. «Что же теперь делать, — думал он, — пережидать ли дождь, или, надев стеганый солдатский ватник и зимнюю шапку, пойти продолжать работу?» Но не успел он решить это, как над головой грохнул гром. Настя придвинулась к Никандру:

— Ой, батюшки!

— Здорово хватило, — спокойно заметил Никандр. — Небесная «катюша» начинает действовать. — А сам подумал: «Всерьез, что ли, она испугалась или только предлог нашла, чтобы ухватиться за руку?»

К любви Никандр относился серьезно. На войну он ушел семнадцати лет. Там некогда было заниматься любовью, а когда вернулся с фронта, на первое время заказал себе не заглядываться на девчат: знал, что если уж полюбит, так женится. А чтобы жениться, надо сначала наладить жизнь, стать крепко на ноги.

Настя, не выпуская руки Никандра, навалилась грудью на его плечо и выглянула из шалаша.

— Затяжной, — протянула она.

Никандр вздохнул: «Отстраниться или нет?» — и решил отстраниться. «Надо будет в райкоме попросить лектора, чтоб прочитал о любви и дружбе», — подумал он.

Сквозь неплотную крышу шалаша стал пробиваться дождь. Опять прокатился гром, и дождь припустил сильнее.

— Не люблю грозу, — прошептала Настя. На спину ей посыпались с ветки капли, она пододвинулась и прижалась к Никандру. — Так всю и передернет, и по руке мурашки. Посмотри… — Она протянула загорелую ровную руку. Верно, на коже у нее появились, словно от холода, гусиные пупырышки.

Никандр посмотрел и отвернулся. «Подожду еще полчаса, если не прояснит — пойду на канавы», — подумал он и полез в карман за кисетом. Настя его не интересовала. Во-первых, она была старше его на два года, а во-вторых, он мечтал встретить девушку с черными косами, с розово-смуглым лицом, с большими черными глазами и ярко-пунцовыми губами. Такую он однажды встретил. Это было в госпитале. Раз в палату пришла сестра и сказала, что у них в женском отделении появилась красавица, которая хочет познакомиться со всеми больными, так вот, согласны ли больные пригласить девушку? «Конечно, согласны!» — закричали в один голос двенадцать человек.

И вот она приехала на коляске в палату.

Верно, это была настоящая красавица. Никандр видал таких только на картинках. Вокруг головы у нее лежали черные косы. Брови — тонкие, черные — стояли полукружьем над большими глазами, словно она удивлялась чему-то. У нее были сверкающие белые зубы, и от них, когда она говорила или смеялась, лицо казалось еще смуглее. Девушка остановила свое кресло у кровати Никандра. У нее, наверно, были ранены ноги. Она прикрывала их до полу одеялом.

Никандр, как увидел ее, так и замер от восхищения. Она улыбнулась ему. Но поговорить не удалось. Ее окликнул пожилой азербайджанец-солдат. Она обрадовалась, что повстречала земляка, и проехала к нему. Ночью Никандр долго не мог уснуть. Ему виделся свой колхоз, и он, Никандр, ходит в яблоневом саду с этой девушкой. Ее звали Сурья.

А на другой день он узнал, что девушка без ног.

И когда она опять приехала к ним в палату, он чуть не заплакал от жалости к ней. Уж очень она была красивая…

Конечно, Настя с ее соломенными волосами и светлыми бровями никак не походила на Сурью.

Он равнодушно посмотрел на Настю и подумал: «Плохо, что у нас мало парней. Девчатам скучно. Хоть бы Кузьма Иваныч женился, что ли… И верно, чего ему не жениться? Настя девушка хорошая, серьезная, работу любит… И если посмотреть объективно — красивая… нос, там, губы и прочее…»

А Настя, тоже подумав о чем-то своем, мечтательно сказала:

— Скажи, Никандр, как ты смотришь на любовь? — и полузакрыла глаза.

— Чего? — насторожился Никандр.

— На любовь как ты смотришь?

— Пока никак, — и опять полез в карман за кисетом, но, вспомнив, что у него в руке цыгарка, раздраженно выкрикнул. — Да что это за дьявольщина, нигде не проясняет! Еще жду десять минут, и чорт с ним, с дождем, надо канаву копать. Приедет Кузьма Иваныч, он задаст нам чёсу.

— А я часто думаю о любви, — сказала Настя и провела пальцем по земле. — Ты когда-нибудь любил?

Никандр вздохнул и чуть отстранился. Уж больно близко она сидела. Но с ветки закапало сильнее, и Настя придвинулась к Никандру так близко, что он почувствовал ее дыхание у себя на виске.

— А чего тебе до моей любви? — сердито спросил Никандр.

Над головой опять загрохотало, словно по небу проехала телега с пустыми железными бочками.

— Ну, как чего… надо. Разве нельзя спросить?

— Нельзя, — сказал Никандр, хотя ему льстило, что он нравится девушке.

— Странно. Кого же мне и спрашивать, как не секретаря комсомольской организации? — И, сжав Никандру руку, она засмеялась. — Ох, влюбилась я, Никандр, ужас!

«Надо уходить, — склеивая папироску губами, торопливо подумал Никандр. — И чорт меня угораздил сесть с ней в один шалаш!»

— Это меня не интересует, — сухо ответил он и отвернулся.

— Почему не интересует, что ты, каменный? Вот я хочу тебя спросить…

— Нет, видно, не переждать. Пошли на работу! — Он хотел было вскочить, но Настя придержала его.

— Подожди, я всерьез хочу с тобой поговорить… — Он видел, что она волновалась.

— Ну? — Никандр посмотрел на нее. Нет, конечно, он не мог ее полюбить.

— Скажи, если я уйду из колхоза, как это будет?

— Куда уйдешь? — стремительно спросил Никандр и удивился, до чего же хитры бывают девчата.

— Ну, уйду… Вот, если я полюбила человека и он полюбил меня, могу я к нему уйти?

«Ох, и хитры же!»

— А кого же ты полюбила?

Настя застенчиво поглядела на Никандра и еще быстрее стала водить пальцем по земле. И вдруг Никандру показалось, что все это Настя говорит нарочно, чтоб проверить его — любит он ее или не любит.

— Кого же ты полюбила? — снова спросил он и приготовился, в случае чего, защищаться. Он не позволит себе навязывать любовь, на этот счет у него свои соображения.

— Николая Астахова, — чуть слышно произнесла Настя и зарделась.

— Кого? — Никандр ушам своим не верил. Что это такое? Астахов! Почему Астахов? И ему стало досадно: как это она могла влюбиться в Астахова, если тут, рядом, есть он, Никандр? Что он, хуже Николая? Если он не влюбился в Настю, так это совсем другой разговор. У него на этот счет есть свои соображения. Он взглянул на нее пристальней и впервые заметил, что у Насти очень пухлые губы и в глазах, в голубом ободке, черненькие крапинки и на щеках ямочки… Странно, когда же они появились у нее, эти ямочки?

— Ты забыла, что ты звеньевая? — сухо спросил он.

— Нет… — теребя оборку ситцевого платья, ответила она.

— Ну, тогда о чем говорить. Вопрос ясен. Если хочет, пускай приходит в наш колхоз, а не хочет, давай ему отбой.

— Я так не могу, — тихо ответила Настя, — я его люблю…

Никандр почесал затылок.

— И как это тебя угораздило влюбиться в парня из другого колхоза, — осуждающе вздохнул Никандр. — Как будто… — Он замолчал и насупился. — Я тебе сейчас ничего не могу присоветовать, я должен подумать, — и, совсем расстроившись, выглянул из шалаша.

Дождь лил. У шалаша образовалась большая лужа, по краям ее желтела грязная пена. За лужей лежали унылые поля, а над ними нависло суровое низкое небо. Лес потемнел. Отяжелевший от воды вымпел повис на высоком шесте.

— Долго будем пережидать? — вдруг напустился Никандр на Настю. — Или ты хочешь, чтобы мы потом по шею в воде работали? Пошли!

Он вобрал голову в плечи и выскочил под дождь. Он бежал и думал о Насте, и было у него такое чувство, как будто он навсегда потерял кого-то очень дорогого. Да так оно и было. Он и не заметил, как Настя стала ему близка за эти месяцы, прожитые на новом месте.

Когда он прибежал на капустное поле, там уже во всю шла работа. В самой низинной части набралось столько воды, что не видно было ни борозд, ни рассады.

12

Кузьма беспокойно смотрел на окна. Дождь лил, не переставая, вот уже пятый час. И Кузьма видел, как он заливает поля, как погружается в воду опытный участок, как тонут яровые на сидоровском клину. А люди, наверное, спят… Утром проснутся, и на вот тебе — море! Кузьма нагнулся к сидевшему с ним рядом председателю соседнего колхоза Чистякову, Герою Советского Союза.

— У вас как насчет водоотводных канав?

Но Чистяков не ответил. Он слушал доклад Емельянова. Да, секретарь райкома прав. Если не будет борьбы за передового человека, значит, не будет борьбы за передовой колхоз. Все это очень просто и понятно. И странно, как это раньше ему, Чистякову, не пришла такая мысль?

Кузьма поминутно поглядывал на часы. Если совещание протянется до девяти, то он в лучшем случае успеет домой к двенадцати. Пока соберет людей — будет час… Чорт бы побрал эти раскиданные по хуторам дома! В два только приступят к работе. Надо всех людей бросить на рытье канав. В две смены. Неужели Мария не догадается поставить народ на работу? Неужели ждет, пока кончится дождь? А дождь не перестает. Старик синоптик ясно сказал — дождь будет лить двое суток.

Кузьма посмотрел со сцены в зал. В рядах сидели с записными книжками в руках председатели колхозов и парторги. Молодые и старые, бородатые и безусые, в военных гимнастерках и в пиджаках.

— До чего же здорово! — хлопнул себя по колену Чистяков.

— … Передовым колхозом будет тот, где повседневно проводится воспитательная работа, где с каждым днем повышается культура колхозника, — говорил Емельянов.

Кузьма несколько минут внимательно слушал его. Но опять вспомнил о дожде, и на душе стало еще тревожнее. Он еле дождался перерыва и сразу же подошел к Емельянову с просьбой, чтобы тот отпустил его. Но секретарь райкома и слушать об этом не хотел.

— Ни в коем случае. Готовься к выступлению. Расскажи подробно о Щекотове, о том, как сейчас воспитываешь людей, расскажи о Марфе Клиновой. К слову сказать, Щекотов-то у Чистякова в «Красном пахаре».

Чистяков, услыхав свою фамилию, подошел к ним.

— Я его звеньевым назначил, — сказал он.

— В звеньевые-то, пожалуй, рановато, — после некоторого раздумья сказал Кузьма, нисколько не удивляясь, что Степан Парамонович не уехал на родину. — Помните, как на нашем собрании ругали его, товарищ Емельянов?

— Я это знаю, — чуть покачиваясь на носках, сказал Чистяков, — но дело в том, что он сразу заявил мне, как явился: «буду работать честно и безотказно». И верно, ничего не скажешь, работает хорошо.

— А Елизавета? — спросил Кузьма, радуясь, что у Щекотова по-настоящему налаживается жизнь.

— И про нее ничего плохого не могу сказать.

— Все же, видно, подействовал на него твой разговор, — сказал Емельянов Кузьме. — Когда я его направлял к Чистякову, он и мне сказал, что будет хорошо работать. Как ни говори, а свою вину он чувствует. Я ему показал протокол твоих комсомольцев, так он только вздыхал.

— Но почему же он все-таки уехал? — спросил Кузьма.

— Характер не позволил остаться, — ответил Емельянов.

Зал наполнялся шумом. Вожаки колхозов возвращались на места.

— Переделка характера — одна из самых труднейших задач воспитания, — продолжал секретарь райкома.

«Неужели пережидают дождь?» — в который раз подумал Кузьма.

— Товарищ Емельянов, отпустите, — перебивая на полуслове секретаря райкома, взволнованно сказал Петров.

Но тут зазвенел колокольчик, и пришлось идти к столу президиума.

Кузьма слушал выступления председателей колхозов, говорил сам, но все его мысли были там, на колхозных полях. Как только кончилось совещание, он быстро сбежал с лестницы, вывел из конюшни каурого жеребца и помчался домой под проливным дождем.

13

Вот и колхозные поля. Чуть заметно светало. Порывистый ветер с силой скашивал на сторону хлесткие струи дождя, и тогда было слышно, как дробно перебегают по каменистой дороге тяжелые капли.

— Эге-ге-ей! — закричал Кузьма, вглядываясь в предрассветный сумрак.

Только шум дождя услышал он в ответ.

— Эге-ге-ей! — еще отчаяннее крикнул он. Опять молчание. Ну, конечно, люди пережидают ливень. Кузьма решил проверить участки. Сидоровский клин находился неподалеку, между двух каменистых холмов, скудно поросших редким кустарником и мхами. В низине, похожей на блюдце, земля была плодородная, с богатым слоем чернозема. Когда-то здесь были канавы и вся излишняя вода уходила по ним в маленькое заполненное утками озеро. На от времени канавы затянуло. В дни весеннего сева их восстановить не удалось, и теперь, наверное, низинка под водой, и двенадцать гектаров земли, засеянной семенной рожью, полетят к чорту.

Кузьма въехал по наводненной, слабо наезженной дороге в лес. Дождь зашумел глуше, плотней. «Неужели не работали?» — думал Кузьма, и на сердце у него стало тяжело и неуютно.

Лес расступился. Двумя горбами обрисовались черные холмы. Конь остановился у края воды. Но это еще не был участок. Это была заболоченная низинка. Жеребец, туго задирая голову вверх, пошел по фашиннику. А вот теперь начинается сидоровский клин. Кузьма взял левее, поехал по подножию холма, всматриваясь в середину участка.

Так и есть! Участок был под водой. Слышно, как журча сюда стекают со склонов ручьи. Кузьма круто повернул жеребца, ударил его под брюхо жестким, с железной подковкой каблуком. Усталый конь обиженно рванулся и, прижав уши, как разозленная собака, полетел навстречу дождю.

Через несколько минут Кузьма стучал в окно дома Хромовых.

Тук-тук-тук-тук-тук! Дзинь-дзинь-дзинь-дзинь-дзинь! — задребезжали стекла.

К чорту деликатности! Ему нет никакого дела ни до себя, ни до Марии. Есть член правления колхоза, которому поручено замещать его на время отсутствия!

Почему у него должна болеть душа? Почему другие спокойны?

— Кто такой? — закричал в стекло взъерошенный Поликарп Евстигнеевич.

— Позовите Марию! — бледнея от ярости, громко сказал Кузьма.

Распахнулись рамы.

— Что вам, Кузьма Иваныч?

Отстраняя отца, в окне показалась Мария. На ее плечах стянутое концами на груди одеяло, волосы рассыпались, глаза большие, встревоженные.

— Почему не работают люди? Сидоровский клин под водой! Сейчас же вставайте, поднимайте всех своих!

— Люди только что пришли с работы, — сдержанно ответила Мария. — Проводили на участке белокочанной канаву. — И тихо, словно самой себе, с горечью оказала: — Зачем вы так кричите на меня?

14

Корреспонденту Ветлугину повезло. Он сидел в привокзальном буфете и пил чай «с парами». На столе, покрытом бумажной скатертью с фестончиками по краям, стояли два расписных чайника — большой и маленький. В маленьком заварной чай, в большом кипяток. Это и называлось чай «с парами». Ветлугин изъездил все районы Ленинградской области и только на Карельском перешейке узнал такой чай. «Ярославцы», — усмехался корреспондент, наливая сразу из обоих чайников в стакан. Но вообще-то он был в мрачном настроении. Маленькое удовольствие пережидать дождь, когда срок командировки ограничен, когда редактор ждет от него новый очерк о работе звена Анастасии Хромовой. Но еще меньше удовольствия добираться под дождем в этот далекий колхоз, тем более, если, кроме ног, ничем больше не располагаешь.

Вошли двое. Они сели неподалеку от Ветлугина. Один — сразу видно — шофер, другой — то ли агент, то ли начальник.

— Ничего, Вася, дорога хорошая. Доедем, — сказал то ли агент, то ли начальник.

— Вам легко говорить, Павел Петрович, — ответил Вася, — да ведь какая еще дорога. Когда дожди идут двое суток подряд, с дорогой все может случиться. Тем более ночь… Здравствуйте, Леночка, — приподнял он кепку с пуговкой и блеснул золотым зубом, улыбаясь проходившей мимо молодой смешливой официантке.

— Меня зовут Катя, — сказала официантка, останавливаясь у столика.

— Дайте-ка нам. Катя, «с парами», — сказал Павел Петрович и повернулся к Васе. — Дорога хорошая. Ты ее знаешь.

— Хорошая, да не близкая, — провожая взглядом официантку, упорствовал шофер. — Тридцать километров.

— Ну, что ж? Самое большее — полтора часа, и в «Новой жизни».

Ветлугин просветлел. Большей удачи трудно было ожидать. Он откашлялся и, стукнув папиросой о серебряный портсигар с богатырем на крышке, спросил:

— Насколько я вас понял, вы едете в колхоз «Новая жизнь»?

— Да.

— Я корреспондент из Ленинграда. У вас машина?

Павел Петрович кивнул головой. Вася безразлично скользнул взглядом.

Официантка принесла чай.

— Очень благодарны, — заглянув ей в глаза, сказал Вася. — И откуда такие красивые сюда попадают? Вам бы в Ленинграде работать, в лучшем ресторане.

— Ну уж, тоже скажете, — улыбнулась девушка.

— Конечно, скажу, и прежде всего: вам к лицу этот чепчик.

— Это наколка…

— Безразлично. Вы в ней прямо боярышня с картинки…

— Василий, перестань! — покосившись на Ветлугина, строго сказал Павел Петрович и провел по лысой голове ладонью. — Пей чай и… иди сменять Григория Сергеевича.

— И что это вы какой, — недовольно протянул шофер, когда официантка ушла, — не дадите словом переброситься с девушкой. Что вы думаете, я ради себя это делаю? Толь ко ради нее, чтоб ей веселей было работать.

— У нас груз, — поворачиваясь к Ветлугину, сказал Павел Петрович.

— Ну, я думаю, для меня место найдется среди груза, — произнес Ветлугин.

— У нас машина перегружена, — хмуро сказал шофер.

— Ну, что ты дурака валяешь, — вполголоса одернул его Павел Петрович, — товарищ из газеты. — И, обращаясь к Ветлугину, сказал: — Я к тому говорю, что вам неудобно будет ехать. Да и грязновато. Десять мешков с удобрениями, а остальной груз очень ответственный. На нем сидеть нельзя.

— Я постою…

И вот Ветлугин стоит. Дождь шпарит как из ведра. Два светлых столба, пробивая тьму, освещают дорогу. Видно, как в колеях бурлят ручьи. Слышно, как по спине бежит вода. И, как назло, дорога виляет, и дождь хлещет то сбоку, то в лицо, то норовит в затылок. «Непременно грипп схвачу», — подумал Ветлугин и позавидовал журналистам отделов пропаганды и агитации, физкультуры и спорта, литературы и искусства — всем тем, кому не надо выезжать из города, кто не мокнет под дождем, пробираясь в дальние колхозы, кто спит сейчас уютным сном в сухой постели. В кузове только один Ветлугин. Шефы — Павел Петрович и радиотехник Григорий Сергеевич — в кабинке шофера. Им, наверное, тесно. Но зато их не мочит дождь. А вот он весь мокрый, как вода. Ему холодно, хотя на дворе уже конец июня.

15

Третьи сутки льет дождь. Третьи сутки, не жалея себя, работают люди. Брезентовые куртки от воды стали твердыми, как железо. И все равно до тела проникает липкий холод. Стоит только на несколько минут остановиться, передохнуть, как начинается озноб. Но останавливаться нельзя.

Весь сидоровский клин под водой. Чтобы его спасти, надо вырыть канаву протяжением в четыреста метров. Для этого нужно выбросить триста кубометров земли. Это выходит в среднем по шесть кубометров на человека. А если бы не помог колхоз Помозовой, было бы по десять. Из ее колхоза пришли две бригады: комсомольско-молодежная, во главе с Николаем Астаховым, и вторая, под руководством самой Помозовой, пожилой крупной женщины с низким голосом. Почти все поля в ее колхозе расположены на склонах, они не нуждаются в водоотводных канавах. Это Кузьма знал, поэтому и помчался в ее колхоз, в ту ночь, когда вернулся из райцентра. Через час две бригады вышли к нему на помощь.

Люди работали в две смены: четыре часа на отдых, двадцать на работу. Даже Павел Клинов не вспоминает про свое «грызеть». Как-то неловко сидеть дома, когда люди спасают урожай.

16

— Кузьма Иваныч! Кузьма Иваныч! — Павел Петрович удивленно качнул головой. — Однако спит товарищ… Кузьма Иваныч!

Приезжие вошли в избу свободно. Двери были не закрыты. На столе стояли лампа с маленьким красноватым язычком и пять пустых литровых бутылок из-под водки. Вывернули фитиль. Председатель, раскрыв рот, спал, как убитый. Тяжелая набрякшая рука свисала до полу. Павел Петрович потряс председателя за руку. Никакого ответа.

— Неужели пьян? — сказал Ветлугин, выжимая пальто в деревянную лохань. — Чайку бы надо горяченького…

— Странно, а где же Степанида Максимовна? — заглядывая на печку, спросил Павел Петрович. — Действительно, может, напился. Идет дождь, на полях делать нечего. Вот и пьет, да еще, наверное, бушует. Мать убежала…

— Все-таки, надо бы чайку, — продрогшим голосом сказал корреспондент. — Вам, товарищи, хорошо, вы сухие, а каково мне?

— Без хозяев неудобно…

— Ну что ж, тогда остается разбудить хозяев. Надеюсь, это не так страшно? — недовольно сказал Ветлугин. — Я его сам разбужу!

И стал будить. Сначала осторожно, потом смелее. Он кричал, тряс председателя за плечо, но Кузьма только мычал.

Можно с одной рукой измерять пашни, управлять лошадью, можно пилить лес, научиться колоть дрова, но нельзя копать землю. Видя, как люди изматываются и все-таки не уходят с поля, Кузьма впервые, только теперь, по-настоящему пожалел, что у него нет руки. До боли сжималось у него сердце, словно он был виноват в своей однорукости, и, чтобы оправдать себя перед народом, он почти безотлучно находился вместе со всеми на поле.

— Ты бы отдохнул, Кузынька, — сказала ему Степанида, когда он выстоял две ночи. — Что уж это, сам на себя не похож…

Но Кузьма не уходил. Ни Субботкин, ни Егорова, ни Иван Сидоров не могли его уговорить. Под конец Поликарп Евстигнеевич чуть ли не силой заставил его уйти домой. Кузьма не спал тридцать шесть часов подряд.

— По-моему, он пьян в стельку, — смеясь, заметил Ветлугин.

— Кто пьян? — сиплым голосом спросил Кузьма и, сев на постель, удивленно уставился на корреспондента.

— Добрый день! — весело поздоровался Ветлугин.

— День? — метнулся Кузьма к окну, но, увидав ночь, успокоился. — Дождь идет?

— Идет.

— Однако вы крепонько спите, — здороваясь, сказал Павел Петрович, — позавидовать можно.

— Крепонько, да мало, — хмуро ответил Кузьма.

Неожиданно с грохотом полетела на пол железная труба. Все оглянулись. Василий смущенно улыбнулся и кивнул на самовар.

— Действуй, — сказал Кузьма.

Павел Петрович усадил рядом с собой Григория Сергеевича, маленького, сухощавого радиотехника в пенснэ на остром, слегка вздернутом носу. Стали подсчитывать, сколько надо заготовить столбов, сколько выкопать ям для радиофикации колхоза.

Ветлугин разделся, повесил на просушку вдоль печи пиджак, верхнюю рубашку, галстук. На шесток поставил ботинки и калоши вверх подошвами и в одной сорочке и брюках подсел к столу.

— Нет смысла проводить сейчас радио в отдаленные дома, — говорил Кузьма. — Я вам передам план реконструкции деревни. Исходя из него, можно провести всю работу. А когда мы перевезем дома, останется только протянуть от линии к домам отводы…

Закипел самовар, Кузьма пошарил в печке, достал жаровню румяной картошки, с полки снял крынку молока, каравай хлеба.

— Присаживайтесь, — обращаясь ко всем, предложил он. Несколько минут помолчали, работая вилками, доставая из жаровни румяный, рассыпчатый картофель.

— Думали, не доберемся до вас, — сказал Павел Петрович, нарушая молчание, — ладно, что дороги хорошие. И ведь как выехали, дождь ни на минуту не утих, шпарит и шпарит, как из прорвы. Всего товарища корреспондента вымочил и, Кузьма внимательно взглянул на Ветлугина, заметил потемневшую на плечах рубаху, осунувшееся от холода лицо и спросил участливо:

— Не простудились?

— Пустяки, — ответил Ветлугин.

— Жаль, водка вся вышла. Не мешало бы вам граммов полтораста выпить. Сразу бы согрелись.

— Праздновали? — спросил Павел Петрович, кивая на пустые бутылки, все еще стоявшие на столе.

— Какое там праздновали, — невесело усмехнулся Кузьма, — яровые у нас залило, третий день спасаем.

— Значит, с горя, — засмеялся шофер, но его остановил Павел Петрович.

— Как же это так залило? — встревоженно спросил он.

— Дренаж запущен, а все сразу не успеешь. За три года все канавы заплыли.

— Ну и как же, спасете? — спросил Ветлугин.

— А как вы думаете, имеем мы право не спасти? — остро взглянув на него, ответил Кузьма.

— Я говорю о возможностях…

— Возможности от нас зависят, — сухо ответил Кузьма, и тоскуя, спросил, заглядывая в окно: — когда же перестанет дождь?

И почему-то вспомнился Алексей Егоров, громадный, с запавшими глазами, насквозь промокший, отворачивающий глыбы земли на рытье канавы. «Десять трудодней у тебя заработано за три смены», — сказал Кузьма, желая порадовать Алексея Севастьяновича. Он поднял голову, внимательно посмотрел на председателя и глухо сказал: «Разве в этом дело?» — и столько было горечи и большой правды в его словах, что Кузьма ничего ему не мог ответить, и только с чувством глубокой признательности посмотрел на него. Да, есть люди в его колхозе, для которых не самое главное в жизни заработок. И прав, как бесконечно прав был секретарь райкома, когда упрекал его в том, что он, Кузьма, мало советовался с людьми.

— Возможности от нас зависят, — еще раз повторил Кузьма и неожиданно улыбнулся Ветлугину. — Хорошо вы написали о наших комсомольцах, — и подумал о том, как они работают в эту темную ночь под дождем. Он все время был с ними, с людьми своего колхоза, и хотя он разговаривал с шефами, с корреспондентом, все равно мысли его были там, на затопленном сидоровском клине.

— Вы читали мой очерк? — спросил Ветлугин.

— Всем колхозом читали, — ответил Кузьма и весело рассмеялся. — Вы посмотрели бы, что с Полиной Хромовой делалось, каким она волчком вертелась, пока читали газету.

Действительно, в тот день, когда Полинка узнала об очерке, она насмешила всех колхозников. Сначала она не хотела верить, что про нее написано в печатной газете, потом поверила и смутилась, не понимая, что же такое хорошее увидал в ее труде корреспондент, и вдруг вскочила на бочку, у скотного сарая, и закричала: «Ребята, а ведь пропали мы, если не сдержим свое слово!» И долго еще колхозники смеялись, вспоминая этот день, и при случае говорили: «Ребята, а ведь пропали мы, если не сдержим свое слово!»

— Но что интересно, так это о чем вы и не догадываетесь, — продолжал Кузьма. — Когда Павел Клинов послушал, что написано про его сына, он выставил ногу вперед и раздул ноздри — это такая уж у него привычка, когда он важничает, — и сказал: «В нашем роду все такие!», — а на самом-то деле он крепко леноват, и вот на другой день, впервые, выполнил больше нормы, один, без всякой помощи. В общем, спасибо вам за очерк…

Ветлугину было радостно слушать. Да, вот такого воздействия своих статей он и хотел, чтобы они помогали людям жить и работать. Словно поймав его мысли, Кузьма сказал:

— Хорошая у вас работа, интересная, — и, поднимаясь, посмотрел на ходики. Они показывали половину третьего.

— А где же Степанида Максимовна? — спросил Павел Петрович, наливая в чайник из самовара.

— В поле, — ответил Кузьма. — Ну, вы здесь будьте как дома, ложитесь спать, отдыхайте, а я пошел. Надо поднимать первую смену.

Павел Петрович удивленно посмотрел вокруг: ему и в голову не приходило, что люди могут работать в эту пору, в такую непогодь. Кузьма уже уходил.

— Товарищи, — Павел Петрович поглядел на Василия, на Григория Сергеевича и мельком на Ветлугина, — идемте, товарищи. Надо помочь.

— Отдыхайте, отдыхайте, — сказал Кузьма, открывая дверь.

— Какой же может быть отдых, — бросаясь к печке, сказал Ветлугин, — только одну минутку, — и, торопливо просунув голову в вязаную рубаху, ощутив телом ее связывающую сырость, надел мокрый пиджак и, кое-как зашнуровав ботинки, выбежал вслед за людьми из светлой избы в дождливую ночь.

17

Это была памятная ночь. Пятьдесят человек, стиснув зубы, падая от усталости, продолжали работу. Вторая смена не ушла домой. Решили дорыть канаву. Кузьма с отчаянием видел, как медленно подвигается дело. То, что вначале могли сделать десять человек, теперь еле делали пятьдесят. Люди ослабли. Даже водка не помогала. Кузьма видел, как жена Сидорова всем телом нажимала на лопату, но никак не могла пробить дерн и плакала от бессилия. Самым трудным в рытье был травяной покров. Корневища трав переплелись, их приходилось перерубать. Кузьма решил отправить некоторых домой, но никто и слушать об этом не захотел.

Очень кстати подоспели шефы и корреспондент. Кузьма дал им впридачу еще Николая Субботкина, Никандра и Астахова и поставил их на дерновку, назвав «бригадой сильных». Остальные должны были идти за ними, копать землю в глубину.

Ветлугин работал рядом с Никандром. Он так же, как и все, вымок, извозился в грязи, но на душе было хорошо. За ворот ему натекала холодная вода, в лицо стегал дождь.

Все, что он видел сейчас: этих людей, спасающих урожай, эту ночь и дождь, — которые не могут остановить единого, святого порыва людей, — однорукого (капитана, командующего людьми, как на войне, женщин, русских женщин, выносливых и героических, неутомимую Полинку, мечтательную Настю — все это наполняло его сердце гордостью за советского человека. Ветлугин уже видел свою книгу, в которой будет об этом рассказано, и весь мир узнает, как любят наши люди свою землю, свою родину.

— Веселей, веселей! — покрикивал Павел Петрович.

«Да, да, непременно веселей! — думал Ветлугин, вырубая в земле квадраты дерна. — Только так… только так…»

— Чортова погода! — ругался Григорий Сергеевич.

«Да, погода чортова. Но и это хорошо…» Ветлугиным овладел задор, какого он уже давно не испытывал, и даже стало досадно, когда его лопата звякнула о другую лопату. Оскалив белые зубы, тяжело дыша, ему помогал Никандр. Оказывается, дерн уж на всем протяжении канавы снят и «бригада сильных» копает землю.

На рассвете все было кончено. В несколько ударов сняли земляную перемычку, и вода тяжелым мутным потоком ринулась в канаву. Подскакивая, набегая валами на стенки, катя впереди себя камни и комья земли, она устремилась к озеру.

Люди стояли по сторонам канавы и, как зачарованные, смотрели на этот все увеличивающийся вал. Вот он поднялся почти до середины канавы, вот еще выше, и стало страшно, — а вдруг канава недостаточно глубока и вода затопит ее… Но нет, уровень установился. И тогда послышались смех, шутки, оживленный говор. Как будто и не было усталости, не было дождя. И вдруг все побежали по краям канавы вдогонку этому валу. Побежал и Кузьма. Впереди него бежала Мария. Бежала легко, как будто и не сказалась на ней работа, а он знал: она работала много и, выбросив свои шесть кубометров, перешла на соседний участок, чтобы помочь Марфе Клиновой. Но вот теперь бежит, смеется и, поглядывая на людей, что-то весело им кричит. Она показалась ему в эту минуту такой близкой и простой, что он не удержался, догнал ее, и, схватив за руку, потащил еще быстрее.

Они выбежали на край озера и остановились, глядя, как вливается шумный поток в стоячую воду, как он раздвигает камыши. Мария положила руки в маленькие карманчики телогрейки. За эти три тяжелые ночи лицо у нее осунулось, глаза стали большие, прозрачные, как будто она долго болела и впервые вышла на воздух. Из рассказов матери Кузьма знал, почему уехал Петр. Ему было жаль Марию, и все-таки он радовался, что Петра нет, как будто все опять стало по-прежнему, и вот опять Мария рядом с ним. В конце концов, он ведь не виноват в том, что Петр уехал.

А Мария смотрела и думала о том, какой Кузьма честный и открытый, как правильно он ведет людей. И, думая о нем, она опять вспоминала Петра.

…Он уходил ночью.

Мария не пошла его провожать.

— Смотри, как бы не спокаялась, — держась за скобку двери, сквозь зубы протянул Петр.

Мария ничего ему не ответила. Большое, сложное чувство заполняло ее сердце. В этом чувстве была боль, но не за близкого человека, не за Петра, а за то, что она ошиблась в нем, была жалость, но и опять же не к Петру эта жалость относилась, а к тому, что напрасно она мучилась и ждала его, и жалела она ту Марию, которая томилась все эти пять лет, плакала по ночам и с тревожной надеждой прислушивалась к каждому стуку в дверь: «Может быть, Петр!» Не было в ее сердце и любви к мужу. Он не понимал ее, она не узнала его: вернулся чужой человек, и не было между ними ничего общего. Еще чувствовала она чистым своим сердцем, что Петр не сохранил себя, что была в его жизни еще какая-то женщина.

— Может, и не свидимся больше. Подумай! — все еще не уходя, сказал Петр.

О чем думать, когда все передумано? Нет, она не пойдет с ним. Слишком ясен ее путь, чтобы сворачивать в сторону.

— Прощай, Петр, — твердо сказала она ему и выдержала озлобленно-холодный взгляд его глаз.

Он ушел…

— Как быстро бежит вода, — сказал Кузьма. — Как хорошо-то, Мария Поликарповна…

Подошла Помозова. Ее бригады собирались домой.

— Большое спасибо тебе, Прасковья Дмитриевна, и твоим людям, — сказал Кузьма. — Если б не вы, так не знаю, как бы и справились…

— Э, полно… Как же иначе? Я плуги-то твои хорошо помню, — прощаясь, сказала Помозова и закричала властным голосом: — Домой, ребятки, домой!

Все думали, что вода быстро уйдет и, как в сказке, поднимется со дна остров — сидоровский клин. Но вода отступала так медленно, что казалось, будто стоит на одном уровне. Кто-то догадался поставить на урезе вешку. Прошло полчаса, а вода от вешки отодвинулась всего на палец. Но люди не уходили. Они ждали.

— Двадцать тонн зерна, Кузьма Иваныч, а? — тревожился Иван Сидоров. — На Украине засуха, говорят… А у нас вот урожай, и мы пособить должны государству нашему.

Да, стране нужен хлеб. Много хлеба. Еще люди едят его не вдоволь, а тут двадцать тонн зерна под водой.

А дождь лил. Его струи падали то прямо, то летели косо, напоминая бесчисленные штыки, направленные в землю. А навстречу им из воды, тоже как маленькие сверкающие штыки, уже выступали зеленые всходы. Они упрямо тянулись вверх, они стояли прямо, не легли, не сломались, их появлялось все больше и больше.

18

Наступил сухой, душный август. На полях налилась медовой зрелостью пшеница, вымахала по плечо человеку рожь, как снег, высыпала белокочанная. Там, где всего год назад лежали мины, где тянулись проволочные заграждения, — заколосился ячмень.

Подошла страдная пора. Чуть свет люди тронулись на поля. Впереди ехал на косилке, переделанной в жнейку, Иван Сидоров. Рядом с ним торопливо шагал Костя Клинов. За ними, весело переговариваясь, смеясь, с серпами на плече, шли женщины и позади всех, шеренгой — мужчины.

День обещал быть жарким. Бескрайнее небо чистым голубым куполом раскинулось над землей. Солнце только-только еще отрывалось от леса, но птицы уже проснулись, их песни наполняли воздух. На речке плюхались жирные сазаны, в густых ивняковых зарослях крякали утки.

Иван Сидоров независимо поглядывал по сторонам. Что ж, немало он повозился с косилкой, покуда превратил ее в жнейку. Правда, он не был особенно уверен, как она пойдет, не получилось бы конфуза. Но за последнее время он так уверовал в свои силы и способности, что теперь ему сам чорт был не брат.

— Дядя Ваня! — отвлекла его от дум Полинка. Она до того загорела, что даже на носу у нее потрескалась кожа.

Иван Сидоров повернул к ней свое длинное лицо.

— Конечно, я понимаю — жнейка не то, что серпом жать. Быстрее. Так я хочу сказать, чтобы вы не очень быстро гнали лошадей. Пускай мы немножко разойдемся, а потом уж не отстанем… а то нам трудно будет выполнить обязательство.

— Чего захотела! — высокомерно усмехнулся Иван Сидоров, польщенный просьбой Полинки. — Как же я могу сознательно притормаживать действие механизма, тем паче, что у меня тоже обязательство — сжинать в день по четыре гектара… — Неожиданно он строго взглянул на Костю. — Ты, парень, поменьше ей в глаза гляди, когда останешься заместо меня, а то смотри, как она ими светит, затемнить мозги может…

Костя смущенно хмыкнул.

— Что это вы такое, дядя Ваня, говорите, — обиженно поджала губы Полинка, — я к вам с серьезным разговором, а вы такое… Вам легко сидеть на жнейке, а каково нам…

Кузнец строго сдвинул брови. «Когда это мне бывало легко?» — хотел он спросить.

— Вы бы лучше наш труд механизировали…

— А-а… — улыбнулся Иван Сидоров. — Подумаю…

За мостом люди разошлись на участки. Иван Сидоров свернул вправо, к высокому бугру. За ним начиналось поле ржи. Когда лошади поднялись на бугор, кузнец привстал с сиденья, окинул взглядом волнующуюся рожь. Она была похожа на море: временами темнела, потом становилась светлой и все время была в движении.

— Эва, сколько ее! — воскликнул Сидоров.

Девушки, приставив ладонь к бровям, смотрели из-под руки в долину. Дуняша вся подалась вперед, робко улыбалась. Отец перехватил ее взгляд; у крайней полосы стоял Кузьма. Иван Владимирович глубоко вздохнул. Разве он не видел, не понимал, о ком тоскует Дуняша, его единственная дочь… Да что же поделаешь? Он вытянул лошадей кнутом.

Кузьма, широко улыбаясь, шел навстречу. В этот день был он одет в парадный китель, с тремя рядами колодок, в выутюженных брюках, в новой фуражке с блестящим козырьком.

— Вы, Кузьма Иваныч, ровно на праздник оделись, — подскочила к нему Полинка.

— Правильно. Праздник и есть… Посмотрите, какая красота! — он повел рукой, словно открывая море зерновых.

Иван Сидоров сошел со жнейки, степенно откашлялся.

— Значит, это самое поле и предстоит убрать? — важно спросил он, как будто впервые видел рожь своего колхоза.

— Это самое, сорок гектаров. В десять дней управитесь? — Кузьма внимательно взглянул на него.

Иван Сидоров недовольно поморщился. Рожь полегла. Колос уродился настолько тяжелый, налитой, что стебли не выдержали, склонились к земле. Он посмотрел вперед и увидал в стороне Дуняшу. Она стояла, опустив голову, ровно виноватая.

— Вот так и происходит, — внезапно рассердился он, — налаживаешься на одно, а получаешь другое. — Все же ему было обидно за дочь. — Теперь что же получается? — он повысил голос. — Вкруг ходить нельзя, придется по одной стороне, с холостым ходом. Значит, вместо четырех гектаров от силы два одолеешь! Вот тебе и в десять дней!

— Лежалой ржи немного, — успокаивая его, сказал Кузьма, — только с краю, а там пойдет хорошо… Зато рожь-то какая! Семьдесят зерен в колосе… Ну-ко, пробуй свою жнейку, Иван Владимирович…

— Ее пробовать нечего, — с задором ответил кузнец. — Садись, Костя, погоняй лошадей. Дуняша, возглавляй свою бригаду!

Костя тронул лошадей. Застучала трещотка. Иван Сидоров вскочил на ходу, прижал граблями на решетку стебли ржи. Ножами их срезало, он прихватил еще, отгреб поближе к себе, потом еще… Лошади прошли всего три шага, а с решетки уже сполз на землю первый сноп.

— А ну, подбирай его, девчата! — входя в азарт, видя, что жнейка работает на славу, задорно крикнул Сидоров.

Еще три шага прошли лошади, и второй сноп остался на земле. Девушки кинулись перевязывать их. И сразу стало видно, что им не управиться за жнейкой: пока они возились с тремя снопами, на земле уже дожидались их еще четыре.

— Давай, давай! — кричал Сидоров, сбрасывая на жниво еще сноп.

Полинка раскраснелась. Ловкая, сильная Дуняша быстро перекручивала соломенный жгут, опоясывала им тугой сноп, ставила в суслон. Может быть, на нее и не смотрел Кузьма, но ей казалось, что только за ней он и следит, потому что только о нем она и думала. Теперь уж она знала: он не любит ее, и никогда они не будут вместе. И непонятно ей было, почему так случается в жизни: она для него все сердце раскрыла, а ему не нужно оно, а вот Мария, всегда сдержанная, холодно принимавшая его, стала ему самой дорогой. Раньше Дуняша еще верила, что, может, ее счастье сбудется, находила для себя какие-то слова утешения, надеялась, но теперь она знала: этому не бывать. С того дня как уехал Петр, видела, что Кузьма с Марией все ближе становятся друг другу. И все-таки ей было приятно сознавать, что Кузьма смотрит на нее, видит, как она работает, и она еще больше старалась, как будто хотела сказать: «Видишь, я все делаю хорошо и быстро, я не сержусь на тебя. И все равно ты мне самый дорогой».

А Кузьма, и верно, смотрел на нее, он любовался ее силой, ловкостью. Он был счастлив, и у него ни одной мысли не было о том, что в его колхозе кто-то может тосковать, грустить. Он все сделал для людей, что было в его силах. Нелегко прошел для него этот год. Были ошибки, было немало сомнений, но восторжествовала правда жизни, — та-правда, которая изо дня в день ведет народ к коммунизму.

Он стоял, подставив лицо солнцу, держа в руке фуражку, ветер разбрасывал по его лбу светлые волосы, и смотрел, как под веселый стук трещотки бодро шагают лошади, как покорно ложится на решетку колосистая рожь, как через одинаковые промежутки остаются на земле толстые снопы, как, словно в атаке, перебегают девушки, распластывают перевясла, туго схватывают ими в поясе снопы, ставят их в тучные суслоны.

Он смотрел на рожь. Вспоминал, как с утра и до ночи люди ухаживали за посевами, как жадно смотрели в небо, ожидая дождя, и как легко вздохнули, когда крупный, шумный ливень с громом обрушился на землю. Вспомнил и те тяжелые ночи, когда спасали урожай от воды.

Кузьма, весело насвистывая, пошел на овощеводческий участок. По пути снял с пшеницы жниц, направил их к Сидорову.

На овощеводческом шла рубка белокочанной. Еще за неделю до уборки было условлено отправить несколько машин ранней капусты в Ленинград — шефам и на колхозный рынок — и на половину вырученных от продажи денег приобрести для колхоза молотилку, установить на скотном дворе водогрейку, построить дом правления колхоза. Тут же с полей на машины МТС грузилась в ящики белокочанная. Николай Субботкин и Никандр, взмахивая ножами, подрубали кочны, перекидывали их ребятам Лапушкиной. Варвара и Сережка укладывали кочны в ящики. Одна машина была уже готова к отправке. Шофер, зажав в зубах папиросу, бил носком сапога по резиновой шине, проверяя давление. Мария взвешивала на весах ящики с капустой, записывала в тетрадь. Она была в кофте с короткими рукавами, в короткой юбке, в тапочках на босую ногу. Во всем ее облике было что-то домашне-уютное. Взглянув на Кузьму, она улыбнулась. Теперь ее не мучили думы о Петре: разочарование разбивает любовь. Она уже твердо знала, что они люди разные, что их пути никогда не сойдутся. В последнем своем письме она ему твердо написала, что жить с ним не будет, и просила не писать больше писем. Она опасалась, что он начнет ее преследовать, но на ее письмо ответа не последовало. Прошло больше месяца, а он все молчал.

Кузьма близко подошел к ней. Заглянул через ее плечо в тетрад??. На мгновение их глаза близко встретились и, дрогнув, словно заглянув в сердце каждому, разошлись.

— Сколько тонн погрузили? — глуховато спросил Кузьма.

— Пятую догружаем, — тихо ответила Мария и улыбнулась. Смело взглянув ему в глаза, сказала: — Что-нибудь еще спросишь?

— Мария…

Но тут подошел Поликарп Евстигнеевич. Он должен был вместе с Екатериной Егоровой сопровождать капусту в Ленинград. Вынув из жилетного кармана большие часы и сверив их по солнцу, он начал поторапливать Марию.

— Что передать шефам? — спросил он Кузьму.

— Приглашайте в гости…

К машинам подъехали три подводы.

— Принимайте товар! — соскакивая с телеги, сказал Павел Клинов и, прижав к груди два ящика, понес их на весы.

Этими тремя подводами и закончилась погрузка белокочанной на машины.

Поликарп Евстигнеевич просмотрел накладную, убрал ее в бумажник.

— Ну что ж, надо по русскому обычаю перед путем-дорогою посидеть, — сказал он и сел на крыло машины, сложив на коленях руки. — Мария Поликарповна, прошу.

Мария улыбнулась и села с отцом.

— А ты что ж, Кузьма Иваныч, не желаешь… — сказал Хромов. — Да и ты, Павел Софроныч, тоже…

— Могу… — серьезно ответил Клинов и сел в телегу. Кузьма присел на ящики. Несколько секунд помолчали.

— Ну, теперь, значит, в путь, — поднимаясь, сказал Поликарп Евстигнеевич.

— Тятя, — отозвала Мария отца, — ты бы заехал к Петру, чтобы ой…

— Ладно, — остановил ее Поликарп Евстигнеевич.

Машины заурчали и, мягко подбрасывая кузов, пошли с проселка на шоссе. За ними легким табунком, золотясь на солнце, закружилась пыль.

19

Поликарп Евстигнеевич вернулся домой поздно. Но это нисколько не помешало ему разбудить Кузьму, поднять на ноги Ивана Сидорова. Втроем они быстро пошли к риге.

— Вышел сам директор завода, Иван Павлыч Ануфриев, — рассказывал на ходу Хромов. — Расспрашивал, каков урожай. Урожай, ответил я, давай бог каждый год такой. Поглядел он капусту нашу. Понравилась… и, значит, как было условлено — одну машину в отдел ихнего рабочего снабжения направил я, там же и молотилку получил…

Ночь была темная, августовская. На небе мерцали крупные звезды. Нагретая за день земля парила.

— Электрическая молотилка или ручная? — размахивая фонарем, спросил Иван Сидоров, как всегда не упускавший возможности высказать свою осведомленность в технике.

— Как же может быть ручная, если товарищи шефы знают, что у нас есть движок, — ответил Хромов.

Рига стояла на краю деревни, покрытая новым тесом. Ее построили совсем недавно, и на земле еще валялись щепки, путалась в ногах стружка. Под навесом белела молотилка. Ее долго осматривали. Иван Сидоров покрутил маховик, прислушался к легкому гулу внутри машины.

— Придется, Иван Владимирыч, сюда движок перенести, — сказал Кузьма.

— А как же, с утра будет здесь, — и, словно кто сомневался в его словах, воскликнул, совсем забыв историю с движком: — А все же здорово, я скажу, Кузьма Иваныч, оборудовал я движок, а?

— Так ведь кто ж сомневается, — ответил, улыбаясь, Кузьма.

…И вот потянулись к риге возы со снопами. В этот день овощеводам не работалось. Хотелось каждому посмотреть, как золотой поток начнет литься по жёлобу в подставленные широко раскрытые мешки. Кузьма распорядился собрать всех на ригу. Освещенные утренним солнцем, негромко переговариваясь, люди обступили молотилку.

Полинка долго не могла найти себе места, ей все казалось, что она не увидит самого главного.

— Пригни-ка, Никандр, голову, — зашептала она ему, прижимаясь грудью к его спине.

Он было хотел уступить ей место.

— Мне и так хорошо, — быстро ответила она, — только пригни голову.

Никандр пригнул.

Кузьма поднял руку, резко опустил ее. Иван Сидоров включил мотор. Передаточный ремень дрогнул, заскользил по шкивам и, подхватив их, бешено закружил.

Екатерина Егорова подала сноп, Груня его приняла, заправила колосья в горловину молотилки. Прошло немного времени — и вот по жёлобу полилась на брезент тоненькая струйка зерна, через минуту она увеличилась, стала толще, шире и на полу уже образовался конический бугорок ржи.

Кузьма, не скрывая волнения, взял на ладонь зерна, вдохнул тепловатый, пахнущий солнцем запах и обвел взглядом людей.

— Вот он, хлеб нашего встречного! — сказал он.

— Ура! — закричал Витька Лапушкин.

Все громко заговорили, засмеялись и потянулись к брезенту. Алексей Егоров взял в горсть зерна, и широкая доверчивая улыбка осветила его загорелое лицо. За ним нагнулась Лапушкина, взяла щепотку ржи, прижала ее к груди и заплакала. Подходили люди, и каждый брал первые зерна первого урожая, и растроганно глядели они на эти зерна, и все их взгляды сходились на нем, их председателе.

Да, много было положено труда, чтобы вырастить первый урожай, много было борьбы за выполнение встречного, и этот труд, эта борьба сплотили людей.

А холмик ржи все увеличивался, все быстрее подавала снопы Екатерина Егорова, все быстрее их принимала Груня. Им уже помогали многие, потому что каждому хотелось вложить свою силу, свою любовь к первому обмолоту.

Павел Клинов долго смотрел на раскрытую ладонь, на которой лежала рожь, и не сразу услыхал голос Марфы. А она ему говорила о том, что теперь все пойдет по-иному в их жизни, что, наконец-то, и они стали как люди.

— Слушай, Павел, — говорила Марфа. — Погляди, какой народ-то хороший вокруг…

Павел поднял голову и словно впервые увидел этих людей, с которыми он прожил почти год. Да, он никого не знал из них до тех трех ночей, когда спасали урожай. С тех пор он переменился, понял: так жить, как он жил, дальше нельзя. Это совсем не значило, что он стал хорошим работником. Нет. Лень в нем сидела глубоко, и трудно было ожидать, чтобы он стал так же работать, как, сканцем, Алексей Егоров, но и то уже было хорошо, что он стал безотказно приниматься за любую работу. Теперь он видел, с какой волнующей радостью люди смотрели на хлеб, как дружно они работали, подавая снопы. Вот подбежал Костя, поймал на лету сноп, передал его Николаю Субботкину. Рядом с ним стояла Марфа, и до Павла доносился ее голос, не похожий на тот, которым она говорила с ним всю жизнь. И тогда, что никогда с ним не случалось, он поднял руку с раскрытой ладонью, на которой лежали зерна, и громко сказал:

— Товарищи!

И до того это было необычно для Клинова, что даже работавшие у молотилки перестали подавать снопы.

— Даю слово, товарищи, честно работать! — сказал Клинов. — Вот этим хлебом клянусь!

— Ура! — насмешливо крикнул Витька Лапушкин и стал подскакивать. Но на него прикрикнул Поликарп Евстигнеевич и, торопливо шагая, подошел к Павлу Клинову.

— Сколь знаю тебя, еще по Ярославской, никогда ты так не говорил. Значит, дошло до тебя настоящее… Потому и… держи свое слово, Павел Софроныч, и… — и Поликарп Евстигнеевич, ничего больше не сказав, пожал ему руку.

Молотьба шла безостановочно. Надо было торопиться отдать государству ссуду, которую колхозники получили на весенний сев, надо было еще и потому спешить, что во многих домах старый хлеб подходил к концу. День и ночь гудел движок, день и ночь подвозили с полей возы со снопами. Уже большая скирда соломы возвышалась рядом с ригой, уже две сотни мешков свезли в амбар и ссыпали зерно в сусеки, а с полей еще везли и везли снопы.

Однажды, под вечер, у недостроенной избы-читальни, в одной из комнат которой временно расположилось правление колхоза, остановилась машина. Из кузова вылезла Елизавета Щекотова. Громко стуча сапогами, она вошла в большую комнату.

За столом сидел Кузьма.

— На трудодни мы нынче выдадим колхозникам много хлеба, — говорил он, — при этом мы полностью рассчитаемся с государством по ссуде, засыплем в сусеки семенной фонд на будущий год и еще останется у нас для страхового фонда шесть тонн хлеба… — Увидав остановившуюся у дверей Елизавету Щекотову, он замолчал.

Она поздоровалась, отвесив всем общий поклон, вступила в полосу света и, как будто ничего не произошло и не уезжала она никуда, по-прежнему грубовато сказала:

— Что это как уставились на меня? — но тут же потупилась и тихо добавила: — Может, помешала я вам, так я только на минуточку…

Ее усадили за стол. Ждали, что она скажет.

— Не знаю, с чего уж и начать… Ну да уж, если старое вспоминать, так никогда до нового не дойдешь… А я вот с чем приехала к вам… все же, как никак, а мы работали со Степаном.

— Мешки-то привезла? — спросил Алексей Егоров.

— Взяла…

— Ну что ж, завтра можешь получить… — ответил Кузьма.

— А за огород как? Все же мы засеяли его, хоть и не обхаживали…

— За все получишь, — ответил Егоров. — Ну, а как Степан Парамоныч поживает?

— Да ведь что ж, работает… звеньевым назначили. Кланяется он вам всем…

— Не жалеет, что уехал? Наш-то колхоз вышел первым по району, — спросил Кузьма.

Елизавета вздохнула и неожиданно откровенно улыбнулась.

— Всяко было… Да ладно уж, чего вспоминать… К кому мне завтра обратиться-то? — спросила она.

— К Лапушкиной, — ответил Кузьма.

* * *

На землю ложилась росная прохлада. Закрывались цветы, чтобы завтра снова раскрыться, тянуться к солнцу.

Кузьма шел с Марией. В последнее время у них уж так повелось, что он провожал ее до дому. Иногда, если он задерживался в правлении, она дожидалась его. Они еще ни разу не говорили о своей будущей жизни, но каждый из них знал, что эта жизнь настанет, что еще немного, и они будут вместе. Ни разу Кузьма не заводил разговора о Петре, молчала о нем и Мария. Был он для них чужим, случайным человеком, омрачившим на время их счастье. Из рассказа отца Мария узнала, что с Петром произошла на работе большая неприятность, и эта весть не встревожила ее. Было несколько грустно, что так незадачливо сложилась у Петра жизнь, но никто в этом не был виноват, кроме него самого.

— О чем ты думаешь? — наклоняясь к ее щеке, спросил Кузьма.

Она прошла несколько шагов молча, крепче прижимаясь к его руке.

— Знаешь, у меня сейчас такое ощущение, как будто я долго-долго жила взаперти, в темной, душной комнате, а вот теперь вышла в солнечный полдень…

«Это она о Петре», — подумал Кузьма, но не спросил, — ему и так было ясно, что в жизни Марии наступает новая светлая пора, и в это мгновение все будущее, которое ожидало их, показалось ему таким радостным, что он не удержался и, как в тот раз, на дороге, заглянув Марии в глаза, склонился над ее лицом.

С ближнего озера налетел ветер, пахнуло камышами, водой. На западе протянулось длинное облако. Оно вытягивалось, очищая на ночь синеющий небосклон. На землю оседала роса, предвестница нового жаркого дня. Мягкий ветер доносил с полей запах нагретой за день ржи, а где-то за лесами уже поднималось солнце, чтобы снова сиять и светить на земле.