Уездное Керченское училище, куда определил Нелидов Желябова, было переименовано в прогимназию, а еще позже в гимназию, сначала реальную, а затем классическую.
Сведения о гимназической жизни Желябова тоже чрезвычайно скудны. Можно с уверенностью сказать, что он застал в училище порку, "вразумление" линейкой по голове и иные подобные виды обучения. В дореформенной школе они полагались но главу угла воспитания, да и после отмены крепостничества школьников продолжали кормить "березовой кашей", колотушками, ставить на колени, лишать пищи, держать в, карцере. По воспоминаниям современников Желябова, нетрудно представить и прочие условия, в которых он обучался.
В пыльном уездном городе — мелкая, мещанская среда. Гимназия, схожая не то с казармой, Не то с полицейским участком. Директор, инспектор, надзиратели — не то воспитатели, не то сыщики. Самодуры. Лучшие — исполнительные чиновники. Среди преподавателей — люди в футлярах, Передоновы, Иудушки Головлевы, ханжи, лентяи. Многие с причудами; их превосходно подмечают дети и отлично их обращают себе на пользу. На уроках — скука, тоска. Разнообразие вносят школьные проделки… Среди школьников своя замкнутая среда, свое "лыцарство", свои кружки… Увлечение Майн-Ридом, (Купером, Жюль Верном. В биографии, одобренной Исполнительным комитетом, о Желябове-школьнике рассказывается:
"Он был страшный шалун, но прекрасный товарищ и учился очень хорошо. В то время Желябов был худенький, как тростник, высокий мальчик, совершенно не похожий на широкоплечего, мускулистого молодца, каким стал впоследствии.
…На каникулы опять родная деревня, овины, огороды. Дворовые ходят уже "вольными". Это, понятно, отрадно. Но откуда-то доносятся смутные слухи о мужицких бунтах, о том, что крестьян обманули. Говорят, воля-то выходит без земли; помещики сумели захватить лучшие пашни, луга выгоны, водопои; к тому же за волю, за землю крестьянину придется не менее полсотни лет платить выкупные, да и других налогов не оберешься; их по самое темя.
…Поляки взбунтовались против "царя-освободителя". Повстанческие отряды бродят и по Украине, бьются за свою волю, за независимость. Их топят в крови, вешают.
Идут годы, идет ученье. Откуда-то появляются преподаватели, не похожие на своих старых коллег: куда проще, обходительнее. Иногда они не прочь побеседовать с воспитанниками о прочитанной книге, дать совет, чем следует дальше Наняться. Правда, делается это, надо прямо сознаться, с оглядками, трусливо делается: разговоры больше ведутся намеками, с недомолвками, но и от них кое-что остается.
Вольнодумцы растут и среди школьников. В пятом классе бывший дворовый мальчик сходится с Мишей Тригони, который поссорился с учителем и перевелся из Симферопольской в Керченскую гимназию. Миша Тригони будто не чета Андрюше; он сын генерал-майора, мать у него дочь известного "грозного адмирала". Миша рос в полном достатке, хотя и лишился отца рано, девяти лет. Мать, несмотря на происхождение, воспитывала сына в свободомыслии. Она рассказывала сыну о жестокостях царского правительства при "усмирении" Польши, о царях-самодурах. В ее альбомах Миша находил портреты Герцена, Гарибальди. Не надо забывать также, что и Симферопольской гимназии, где раньше учился Тригони, директор устраивал литературные вечера, а старшие классы оканчивал Зибер, впоследствии известный социолог и экономист.
Желябов и Тригони крепко подружились. Вера Николаевна Фигнер про эту пору их жизни сообщает:
— В Керчи, он (Тригони. — А. В.) встретился и подружился с А. И. Желябовым, который… был одним из лучших и выдающихся учеников того класса, в котором находился и М. Н. Керченская гимназия была из вновь открывшихся, и подбор учителей в ней был пестрый. Нравы в ней были довольно патриархальные и отдавали старинкой. Так, некоторые учителя, по старой привычке, говорили ученикам пятого класса на "ты" и М. Н. помнит, как густо краснел Андрей Иванович, каждый раз, когда учитель Адриасевич обращался к нему с этим местоимением. Во главе гимназии стоял швейцарец Падренде-Карне, переведенный из Вильны. Его нравственная физиономия достаточно характеризуется следующим фактом: одно время, за отсутствием учителя директор сам занимался с гимназистами латинским языком и в определенные дни задавал им поочередно переводы, то из Овидия, то из Саллюстия. Однажды вместо Овидия ученики, по недоразумению принесли Саллюстия, и из этого вышла целая история. Директор с кафедры громил провинившийся класс и в речи к юным крамольникам заявил, что "и в Польше умел усмирять бунты". А когда учитель, преподававший русскую словесность, стал приглашать старших учеников к себе на дом, его поспешили перевести в другое место. Темы для сочинений, которые отсылались попечителю учебного округа, имели целью выведать настроение и направление молодых авторов. Это было: "Мечты юноши", "Влияние литературы: на жизнь народа" и т. п."[1].
Удивительно, до чего быстро некоторые дворовые крепостные мальчишки делаются чувствительными в обращении с ними! Не ценят, что их облагодетельствовали, включив в гимназию. Учитель не имеет права называть их на "ты".
"Мечты юноши"! Если бы отважный швейцарец, воитель с поляками-повстанцами, знал о настоящих мечтаниях некоторых вверенных ему юношей! Если бы только он знал!..
В ту пору истинный смысл "эпохи великих реформ" обозначился уже совершенно отчетливо. Пореформенная жизнь с ростом промышленности и торговли настойчиво предъявляла требования на реальное образование, а оно вопреки этим требованиям было заменено классическим с мертвыми языками. Гимназистам запрещали бывать в публичных библиотеках, брать оттуда книги; строжайше преследовались кружки самообразования, коллективные заявления; насаждалось наушничество, низкопоклонничество, карьеризм.
"Дух времени" давал о себе знать. Критическое отношение к правительству, ко всему укладу среди учащихся пробивалось сильней и сильней. В. Н. Фигнер рассказывает далее о Керченской гимназии: "Обстановка учебного заведения в общем не поощряла саморазвития: однако многие из гимназистов читали Белинского, Добролюбова, Чернышевского и Писарева, Бокля, Милля и других лучших представителей русской и иностранной литературы. Вместе с тем они живо интересовались и чутко прислушивались ко всем вестям, приходившим из Москвы".
Среди гимназистов, с увлечением читавших шестидесятников, отнюдь не последнее место, понятно, занимали Желябов и Тригони. Чернышевский, Писарев и Добролюбов проповедывали естественно-научный материализм и атеизм, развивали любовь к точным наукам, звали к воспитанию критически мыслящих реалистов, разрушали дворянскую эстетику, высмеивая искусство для искусства, прививали ненависть к помещичьим гнездам, к лишним людям, к Рудиным и Лаврецким, к Онегиным и Печориным, к Обломовым, к обеспеченным бездельникам и тунеядцам. Провозглашались разумный эгоизм и индивидуализм. В тех условиях и в то время такая проповедь была прежде всего направлена против "сплошного" быта, основанного на слепой традиции, на предрассудках, на религии, на подчинении человеческой личности вековечным устоям, семье, бюрократическому государству, военщине. Немудрено, что такой индивидуализм легко сочетался со стремлениями самоотверженно послужить трудовому народу.
В 1864 г. вышел роман Чернышевского "Что делать". Роман имел могущественное влияние на тогдашнее поколение. Нет сомнения, наши друзья, Желябов и Тригони, тоже пережили страстное увлечение романам. Возможно, Вера Павловна и Лопухов показались им людьми превосходными, но и слишком понятыми собой. Зато Рахметов захватил их целиком.
О Рахметове Чернышевский писал:
"…На половине 17-го года он вздумал, что нужно приобресть физическое богатство, и начал работать над собой… он становился чернорабочим по работам, требующим силы: возил воду, таскал дрова, пилил лес, тесал камни, копал землю, ковал железо… Через год после начала этих занятий, он отправился в свое странствование и тут имел еще больше удобства заниматься развитием физической аилы: был пекарем, плотником, перевозчиком и работником всяких здоровых промыслов; раз даже прошел бурлаком всю Волгу, от Дубровки до Рыбинска… он сел простым пассажиром, подружившись с артелью, стал помогать тянуть лямку и через неделю запрягся в нее, как следует настоящему рабочему…"
Рахметов уже не проповедывал писаревский разумный эгоизм критически мыслящей личности. "Так нужно, — говорил он, — так должно, — твердил он. Привыкший с детства к роскоши, к тонким блюдам, он ограничил себя в еде — То, что ест хотя по временам простой народ, и я могу есть при случае. То, что никогда не доступно простым людям, и я не должен есть!.. Я должен подавить в себе любовь… любовь связывала бы мне руки…"
Это была уже целая программа, новый моральный кодекс. Крестьянскому сыну Желябову "простой" народ был известен сызмала и больше, чем барчуку Тригони, но образ Рахметова, его внутренний мир. его стремление подчинить свои внутренние интересы интересам народа, суровый аскетизм и подвижничество — одинаково подчиняли себе обоих друзей. А как должны были действовать на них недомолвки, неясности, знаменательные умолчания заточенного в тюрьме автора относительно того же Рахметова!
"Куда он девался из Москвы, неизвестно… Тогда-то узнал наш кружок… множество историй, далеко, впрочем, но разъяснявших всего, даже ничего не разъяснявших, а только делавших Рахметова лицом еще более загадочным для всего кружка. Проницательный читатель, может быть, догадается из этого, что я знаю о Рахметове больше, чем говорю. Может быть… А вот чего я действительно не знаю: где теперь Рахметов, и что с ним, и увижу ли его когда-нибудь…"
Путь Рахметовых — новый путь. Рахметовы — не Базаровы. Рахметовы там, где нужно быть. "Скуден личными радостями путь, на который они зовут вас… Мало их, но ими расцветает жизнь всех; без них она заглохала бы, прокисла бы; мало их, но они дают всем людям дышать; без них люди задохнулись бы… Это цвет лучших людей, это двигатели двигателей, это соль земли."
По роману "Что делать" Желябов и Тригони далее знакомились с утопическим социализмом.
Чернышевский Рахметовым предугадал позднейшее народничество, хождение в народ, проповедь опрощения; он предугадал в нем раннего Желябова.
В 1866 г., когда Желябов 'был, видимо, в пятом классе, раздался выстрел Каракозова в царя — первый зловещий сигнал к борьбе не на живот, а на смерть. Соратник Желябова по "Народной Воле", его биограф и впоследствии ренегат, Лев Тихомиров, в то время гимназист четвертого класса, пишет:
"Помню, нас повели в церковь на благодарственный молебен… ни у меня, ни у кого из товарищей не замечалось никакого страха перед совершившимся. В церкви мы вели себя скверно, не серьезно, со смешками"[2].
Юный Желябов настроен был куда решительнее: он "радовался каракозовскому выстрелу и чувствовал к царю такую же симпатию, как и к господам…"
"Мечты юноши"! Не доглядели многоопытные воспитатели, не доглядели! Овидий и Саллюстий тоже не помогли.
— …Он развивался медленно: 17–18 лет он был еще совсем мальчик. Товарищи его очень любили. Он всегда готов был "подсказать" товарищу, сделать за другого задачу, написать сочинение и особенно постоять за другого перед начальством. Нередко приводилось ему за всякие такого рода шутки сидеть в карцере, раз даже его хотели исключить. Но учился он всегда хорошо. Особенно сильно стал он развиваться в VI–VII классах, так что должен был кончить курс с золотою медалью, но на выпускных экзаменах, хотя сдал их блистательно, он, из-за своего поведения, удостоен был только серебряной медали…"[3]
… Сохранился гимназический портрет Желябова. Тригони находил его "поразительно похожим". Желябов выглядит рослым и сильным; прекрасное, открытое лицо, непокорный, густой хохолок над высоким и чистым лбом; смелый и четкий развод бровей.