Знавшие и видевшие Андрея Ивановича в одни голос утверждают, что нет ни одного портрета, который давал бы верное представление о нем. Фотографическим снимкам не располагал и департамент полиции. Очень любопытны карандашные наброски, сделанные известным художником Конст. Маковским во время судебного процесса. Маковский осень 1880 г. провел в Ливадии, где писал портреты царя, его молодой жены Долгорукой и их детей. Художник преклонялся пред Александром II и был крайне возмущен цареубийством. На суд первомартовцев он выхлопотал себе входной билет. Ек. Л. сообщает:

— Маковский шел в суд, преисполненный чувством негодования против "злодеев" и, конечно, весь на стороне "благородных" судей. А на бумаге получилось совсем иное: беспощадное изображение старых отживших сановников, хищный прокурор, неумолимый жандарм, красавец со стеклянными глазами, с одной стороны, и простой, русский человек — с другой.

Особенно захватил его Желябов — и не столько внешним обликом, сколько сложной своей психикой. Маковский говорил о нем, старался понять его и не мог стряхнуть с себя его обаяния. На словах он называл его "злодеем", считая, что он был главным руководителем события первого марта, а на рисунках у не го Желябов не злодей, а герой. Из нескольких набросков видно, как мучило его это лицо, как он чего то искал в нем. Он рисовал его и в профиль, и en face, проходил дома пером; все время возвращался к нему. И рядом с этим портреты сановников (все хорошие знакомые Маковского) вышли у него до жути символичны. Никакой преднамеренности тут заподозрить нельзя…[72]

Вера Николаевна Фигнер находит, что Желябов изображен Маковским превосходно, но в момент страданья; во всяком случае, рассчитывать на портретную точность эти наброски не могут. Другой рисунок, помещенный в журнале "Былое" за 1906 г., 3, сделан защитником Спасовичем, Корба-Прибылева и Фигнер утверждают, что рисунок не дает никакого представления о Желябове. Как бы то ни было, фотографического снимка Желябова времен народовольчества у нас нет. В свое время нелегально распространялся карандашный рисунок, написанный по личным воспоминаниям Андржиковичем, лишь отдаленно напоминающий Желябова.

Каким представляется Андрей Иванович по отзывам и по описаниям его современников? О нем писали многие: Фигнер, Корба-Прибылева, Якимова, Фроленко, Дейч, Плеханов, Попов, Любатович, Ошанина, Семенюта, Белоконский, Ивановская, Тихомиров, Тырков, Иванов, Дмитриева, фон-Пфайль, барон Фукс, генерал Шебеко, лейбгвардеец Плансон, Окладский.

Одни считали Желябова по наружности привлекательным, другие — симпатичным, третьи — красивым, даже необычайно красивым, прекрасным.

Андрей Иванович был высокого роста, сильного телосложения, широкий в плечах. Во всем его облике было много крестьянского. Он обладал большой головой, черты его крупного, несколько скуластого лица отличались пропорциональностью, темнорусый шатен, он носил большую, окладистую, курчавую бороду; небольшие усы опускались концами вниз. Лоб имел белый, высокий, чистый, брови четкие, темноватые; к переносью они твердо сходились, Нос короткий, прямой. На щеках играл смуглый, здоровый румянец. Руки — крепкие, небольшие, изящные. О физической силе Андрея Ивановича, помимо случая с быком, Фроленко рассказывает: будучи в Липецке, участники съезда однажды перебрались через реку и направились в лес. Дорогой Желябов поспорил, что сможет поднять пролетку за заднюю ось. Тут же он подбежал к экипажу и приподнял его сзади с седоком. — Ну и сильный, — вырвалось невольно у одного извозчика… При разговоре, при смехе у Андрея Ивановича влажно и весело сверкали два ряда сильных и ровных зубов. Лицо и вся фигура Желябова носили отпечаток повелительности, силы, упорства, умеряемых, впрочем, открытой жизнерадостностью, ощущением избытка сил, чувствами содружества и самого неподдельного расположения к своим единомышленникам. Это же отражали и его прекрасные, небольшие серые глаза, иногда казавшиеся темными, очевидно, от окраски волос. Голову он держал несколько откинутой назад и приподнятой. Ходил Андрей Иванович по улице быстрой походкой, задумавшись, стискивая зубы, с силой сжимая руки, грудь держал широко распахнутой и выдвинутой вперед, как бы готовый к прямым и боевым встречам с врагом. Зимой носил длинное пальто и шапку, в них походил порою на купца. Недаром он так хорошо изображал в Александровске Черемисова. Андрей Иванович любил повеселиться, побалагурить, подурачиться, заразительно смеялся, пел заволжские и украинские песни; обладал даром превосходного рассказчика. С большой охотой повествовал он о своих студенческих похождениях, о схватках с полицией, с уличными забияками… Он обладал могучей натурой, в которой было много крови, физической силы, мускулов, просвечивающих сквозь кожу, плоти, земной, жадной до жизни, до всего, что она дарует. Но все это сочеталось у него с возвышенным духом, с мудрым самообладанием, с непреклонной волей и самоотверженностью. Впечатление от Желябова, точно от картин Рубенса, и бесспорно, рука великого художника невольно потянулась бы к кисти, если бы привелось ему увидеть необыкновенного террориста. В жизни, во всей фигуре его, как у Рубенса — преобладание алого цвета, свежести, лучистости, свободных, широких мазков, трепета, изобилия жизни, порой бурной страсти, порой неистовых жестов, сверкания, густоты, необычайного великолепия, звучности и яркости, однако, не нагроможденных, легких, соразмерных, тонких, одухотворенных, даже романтических, строгих, подчиненных высшему вдохновенному идеалу…

Он охотно вступал в спор, но спорил обычно скорее благодушно, внимательно выслушивая противника.

Дейч пишет:

— В спорах Желябов никогда не прибегал к резкостям и не становился на личную почву. Несомненно, он был искренне убежденным человеком, не боявшимся нареканий в отступлении от социализма. В то время нужно было обладать значительнейшей долей смелости, чтобы проповедывать необходимость борьбы за политическую свободу. Если в течение всего нескольких месяцев довольно резко изменились взгляды значительной части тогдашней революционной молодежи, то в этом, (кроме внешних условий, главную роль сыграл, несомненно, Желябов[73].

Иногда он отвечал, впрочем, с иронией, даже с раздражением, хотя вообще превосходно владел собой и в обращении был мягок и покладист.

Когда Андрей Иванович выступал оратором, брови его приподнимались, слова были звучны, выразительны и энергичны. Его баритон раздавался уверенно. В биографии, изданной Исполнительным комитетом, сообщается:

— Желябов говорил, действительно, хорошо. У него, собственно, была не совсем хорошая манера, какая-то книжная, профессорская. Отчеканивая ясно и раздельно слова, стараясь, чтобы всякое окончание, все падежи были сказаны самым отчетливым образом, Желябов не пропускал ни одной запятой, ни одного двоеточия и часто употреблял причастия и деепричастия. В частном разговоре эта манера производила нехорошее впечатление, но в большой аудитории оказывалась очень выгодной. Сверх того книжность оборотов речи совершенно стушевывалась и исчезала, когда Желябов воодушевлялся. Он обладал также хорошим, звучным, ясным голосом и неутомимой грудью. Несомненно, что при нужде он сумел бы говорить целый день. Мысль у него развивалась чрезвычайно логически, в возражениях он был очень находчив, подчас крайне ядовит и остроумен.

Он был народным трибуном. Он говорил о себе: — Я рожден демагогом. Мое настоящее место на улице, в толпе рабочих.

Присутствие большой аудитории зажигало его, он тогда чувствовал себя в родной стихии. Он охотно посещал кружки, выступал на собраниях.

Некоторые из его современников отмечают у Желябова некоторую театральность, эффектность. Другие наличие этих черт в нем отрицают. Во всяком случае, в разговорах, в поступках, в обращениях с людьми, судя по воспоминаниям, Желябов обычно прост, радушен. Его поведение на суде, речь его лишены всякой наигранности. Впечатления от первых встреч с ним тоже не свидетельствуют, что он был склонен к внешним эффектам, а ведь именно при этих встречах прежде всего обнаруживаются подобные свойства, если они имеются.

То, что считают у Желябова театральностью, было, невидимому, выражением его страстности, его наклонностей трибуна, которому нужны были многолюдные собрания. В обычной обстановке, среди товарищей и друзей, Желябов держался непринужденно, но его силы перехлестывали в нем. Следует отметить характеристику, данную генералом Шебеко в его официальном отчете:

— В среде партии Желябов пользовался репутацией террориста, весьма преданного делу; это был человек даровитый и, действительно, обладавший организаторским талантом. Смелый, очень красноречивый, представительной наружности, он умел заставить по винтоваться себе, не отступал ни перед каким препятствием и часто даже фигурировал, как влиятельная личность, которая вела других к точной и определенной цели. Освобожденный указом 19 февраля 1861 г. от крепостной зависимости, он признавал только глубокую ненависть к правительству, не веря в чистоту его намерений, Желябов и Александр Михайлов, быть может, были самыми даровитыми анархистами в мире социальной 'революции в России. Желябов представлял тип, гораздо более резко выраженный (чем у других революционеров) и потому значительно более опасный, это был бунтарь до цинизма, фантазированный террористической программой настолько, что стал скорее грозным бандитом, чем смелым революционером. Преступная деятельность охватила все его существо, и он не был уже способен ни к каким иным чувствам, ни к каким иным стремлениям. Он поступал во всем, как учитель, и рассматривал свои обязанности, как призвание, а свою деятельность — как святой долг. Он безусловно требовал, чтобы каждый разделял его точку зрения. Когда во время подготовительных работ для александровского покушения один из заговорщиков заснул, утомленный ночной работой рытья мины, Желябов собирался убить его из револьвера, он его рассматривал, как провинившегося часового, которому вверена была охрана драгоценного склада и который заснул вместо того, чтобы бодрствовать. (Преувеличение — А.В.). Имя великого организатора стало популярным: то был страшный Желябов, великий организатор новых покушений в местностях и условиях самых разнообразных и неслыханных. Он обладал удивительной силой деятельности и не принадлежал к числу дрожащих и молчащих. Невозможно допустить, чтобы хоть тень раскаяния коснулась его сердца…

— Он никогда не терял мужества в часы наибольших неудач, которые испытывала партия, он ограничивался лишь словами: — Что же делать. Примемся за исполнение следующей задачи, — и начинал свою работу с удвоенной энергией. Его активность была такова, что он не знал почти сна и иногда падал в обморок, хотя природа его наградила очень крепким организмом.

— Для потомства не пришлось закрепить его внешность, потому что в заключении он ни за что не соглашался дать фотографировать себя и делал ужасные гримасы, когда на него наводили аппарат. Сохранился всего один лишь маленький медальон, появившийся в "Календаре Народной Воли" за 1883 г.; этот медальон сделан на основании карандашного рисунка, набросанного для памяти одним из его приверженцев. — Эскиз представляет всего лишь заурядный профиль с большой бородой; он совсем не напоминает оригинал, с физиономией живой, энергичной, грубой и зверской; с головой, привыкшей к распоряжениям, с телосложением могучим и сильным; со смехом, открывающим два ряда блестящих зубов; с видом бандита-террориста, мало-помалу сложившегося в такового в целом ряде преступлений…[74]

Образ Желябова у генерала двоится: бандит-террорист зверского вида не вяжется с "учителем революции", для которого его обязанности, призвание есть "святой долг". Заметно также, что официальный историк не может подавить в себе чувства глубокого уважения, удивления и преклонения перед Андреем Ивановичем. Шебеко, между прочим, ошибается, утверждая, будто Желябов был фанатик. Поистине, ничто человеческое не было ему чуждо. Он обладал широким политическим кругозором, редким для своего времени, умел учитывать обстоятельства. Заговорщик и террорист, он с энтузиазмом отдавался пропаганде и агитации. Никогда террор не являлся для него самодовлеющим средством. И не мстил он также ради одной мести. Он говорил, что террор поможет захватить власть партии, но с тем, чтобы передать ее в руки народа, и не его вина, что логика террористической борьбы в то время и в тех условиях заводила лучших людей в тупик. Но то правда, что он умел доводить свои мысли до конца, делать цельные, неурезанные выводы; обладал чудесным упорством в достижении положенных целей, шел к ним без колебаний, не сгибаясь и не впадая в уныние от неудач, даже самых тяжких. Он, с неиссякаемыми жизненными силами, с сердцем, открытым всем радостям, сумел воспитать в себе презрение к смерти. В разговорах с друзьями он часто со всеми подробностями изображал свою вероятную смерть. Когда его убеждали обрить бороду, он в шутку говаривал: его могут повесить, но с бородой он не расстанется. Он жил для великого революционного дела и не знал отклонений.

Он сумел быть грозным для врагов. Располагая лишь незначительной группой молодых, неопытных юношей, Желябов превратил царский дворец в тюремный замок, заключив в него "самодержца всея Руси", "царя-освободителя", всполошил и держал в трепете огромный кадр жандармов, полицейских и следственных властей. Несмотря на предательства, на ого воры, на аресты, на казни, на неудачи, он уверенно и твердо вел дело к неизбежному концу. Над царевым гнездом он кружился подобно коршуну, все суживая круги, и все неотвратимее падала тень от его могучих крыльев на намеченную жертву. Глаз его был острый и быстрый. И царь и его приближенные чувствовали: кольцо суживается, смыкается; какая-то, не знающая сомнений смертоносная сила готова свершить свой суд и непременно свершит. От горсти людей, вооруженных дешевыми револьверами, самодельными снарядами, оказалось, некуда укрыться не ограниченному ничем и никем деспоту. Отголосок этих страхов отразил в своем отзыве и жандармский генерал Шебеко.

Желябов придал террору характер постоянно действующего боевого орудия. По свидетельству С. Иванова, Андрей Иванович рассуждал о терроре:

— Это средство исключительное, героическое, но зато и самое действительное, лишь бы только борьба эта велась последовательно без перерывов. Партизанские эпизоды, растягиваемые на продолжительное время, действуют лишь на воображение публики, но не устрашают правительство. Все значение этого орудия борьбы и все шансы на успех заключаются в последовательности и непрерывности действий, направлять которые необходимо на определенный намеченный пункт. Под ударами систематического террора самодержавие уже дает трещины[75].

Вот почему он спешил организовать одно покушение за другим без промедлений.

Желябов не был теоретиком. Обладая здравым смыслом и чутьем, в знаниях, в способности логически развивать свои мысли, в глубине, в эрудиции он бесспорно и решительно уступал своему блестящему современнику и противнику-другу Георгию Валентиновичу Плеханову, превосходя его подвижностью, неутомимостью. К сожалению, неизвестно, что предпочитал читать Желябов в зрелом возрасте. Книги, взятые в его квартире, случайны. Но он очень любил читать, много читал и жаловался, что работа не позволяет отдаться книге. В биографии, изданной "Народной Волей", рассказывается:

— Раз он с одним товарищем был на крайне важной сходке, далеко от Петербурга. Проговоривши несколько часов, изморенный и усталый, Желябов отправился в Петербург поздно ночью. На утро явился и его товарищ, думавший застать Желябова крепко спящим. Каково же было его изумление, когда он застал Желябова глубоко погруженным в чтение "Тараса Бульбы". Оказалось, что, легши в постель, он снял машинально книгу с полки и зачитался до самого дня. Да и потом, оторванный от книги, он еще целый час не мог говорить ни о чем, кроме Тараса… Природа для него была полна чарующей прелести, и он каждую свободную минуту готов был забраться куда-нибудь на Неву, на взморье, на широкий, безграничный простор. Музыку Желябов любил до страсти…

Мы, к сожалению, почти ничего не знаем о внутренней жизни Андрея Ивановича. Неизвестно, в какой мере и насколько привлекали его к себе "проклятые" вопросы мироздания; любил ли он заниматься философией, психологией, историей, естественными науками или решительно предпочитал социологию, политическую экономию, правоведение. Он был народником. Этим сказано многое: права народа, его нужды, запросы были для него суверенны, "о остается еще огромная область проблем, сомнений, вопросов нерешенных, только поставленных, остается своеобразный, Личный подход к ним — и здесь жизнь Желябова для нас закрыта. Можно с уверенностью сказать: мировоззрение Желябова, как и его соратников, складывалось под влиянием естественно-научного материализма французских энциклопедистов, Фейербаха, Чернышевского, субъективной социологии Лаврова, Михайловского, историософии Бокля и т. п. Этими указаниями и приходится поневоле ограничиваться.

Литературными наклонностями Желябов, видимо, не обладал и страсти к перу не обнаруживал, предпочитая живых людей и живое дело. Он был практик в лучшем смысле, ловец человеческих душ, организатор, трибун, с огромной, выразительной силой. В нем не было и тени гамлетизма; слово и дело жили у него в кровной и всегдашней дружбе. Дебагорий-Мокриевич сообщает:

— Передавая о своих дебатах с Желябовым, приезжавшим в Москву зимой в декабре или в январе 1880—81 гг., чернопередельцы мне рассказывали, что во время одной сходки, на которой собралось их человек до сорока, "Борис" (под этим именем был тогда Желябов) среди споров обратился к ним с такими словами: мы все только теоретизируем; а мне бы хотелось поставить несколько практических вопросов; но для того, чтобы рассуждать о практических делах, я хотел бы сначала знать, кто из вас, здесь присутствующих, жил в народе. И когда такового не нашлось среди них, то он вдруг объявил, что ему не о чем с ними и разговаривать.[76]

Желябов "разбрасывается". Товарищ его по работе, С. Иванов, рассказывает: однажды он выразил Андрею Ивановичу удивление, каким образом тот поспевает повсюду, уделяя время мелочам. Желябов рассмеялся.

— Далеко не все мелочи, что порою кажется мелочами. Из них-то часто и комбинируется то, что потом оказывается крупным. Право, добрая половина нашей работы складывается из таких якобы мелочей. А разбрасываться приходится поневоле. Бывают моменты, когда необходимо мобилизовать не только все наличные силы партии, но и силы каждого отдельного человека. Впрочем, и натура моя такая: меня тянет всюду и везде и я более всего полагаюсь на свои собственные впечатления…

Кто работал длительно в подполье, тот знает, насколько прав Желябов, утверждая, что в такой работе часто поневоле приходится вникать во все мелочи. Малейшая неосторожность, оплошность сплошь и рядом грозят гибелью дела, друзей-соратников. Надо также иметь в виду, что навыки заговорщиков тогда, как правило, не отличались изощренностью. Работники скрывались под кличками, но клички скоро узнавались. Самые видные члены Исполнительного комитета носили при себе, либо держали у себя на квартире нелегальную литературу, планы, шифры, переписку. В этом, кстати сказать, повинен был и сам Андрей Иванович. Однако он держал себя осторожнее других. Вместе с лучшим конспиратором партии, Александром Михайловым, уступая ему в изобретении заговорщицких приемов, Желябов обучал, создавал и укреплял кадры подпольщиков, содействуя воспитанию особого сорта людей, профессиональных революционеров. Впоследствии, под руководством Ленина, в иных условиях и на иной основе "профессионалы" составили замечательный, несокрушимый костяк большевистской партии.

Узким заговорщиком Желябов не мог быть по своей натуре. Его всегда тянуло к народу, к крестьянам. В недавно опубликованных новых воспоминаниях о Желябове Корбы-Прибылевой содержится поучительный рассказ. Это было в самый разгар террористической работы.

1880 год был несчастным для всей почти России в отношении урожая. Засуха, а вслед за тем вpeдители всех родов, включая даже саранчу, в конце лета во многих местах истребили хлеб на корню почти дотла. Уже к августу в разных губерниях настал настоящий голод в сопровождении эпидемий, огромной смертности и безысходности страданий крестьянства.

Из членов Комитета, мне кажется, никто так сильно не переживал тогдашнее народное бедствие, как Желябов. Он иногда заходил на комитетскую квартиру, где Ланганс и я были хозяевами и где 'всегда кто-нибудь был налицо, заходил специально, чтобы поделиться вновь узнанным фактом из жизни деревни, и по его взволнованному лицу видно было, как мучительно он воспринимал известия о народных страданиях.

В связи с этими обстоятельствами произошло событие в среде Исполнительного комитета "Народной Воли", о котором до сих пор никто не говорил в своих воспоминаниях, но которое должно быть отмечено, потому что оно раскрывает в полном объеме в Желябове все свойства народного вождя.

Желябов созвал членов Исполнительного комитета на заседание. Оно произошло на квартире, о которой я только что упомянула. На собрании, кроме Желябова, присутствовали Баранников, Колоткевич, Перовская, Исаев, С. Златопольский, Ланганс и из теперь еще живущих А. В. Якимова и я. Вера Николаевна Фигнер к тому времени еще не возвращалась из Одессы; что же касается Михаила Федоровича Фроленко, то память мне изменяет, и я не могу определенно сказать, был ли он на собрании или нет.

Когда все собрались, Желябов произнес маленькую речь, в которой упомянул о тяжелом положении крестьян, скрываемом от глаза всего света повелителем и самовластным хозяином русского народа, отказывающимся ныне, в самый критический момент его жизни, помочь ему. "Если мы останемся в стороне, — продолжал Желябов, — в теперешнее время и не поможем народу свергнуть власть, которая его душит и не дает ему даже возможности жить, то мы потеряем всякое значение в глазах народа и никогда вновь его не приобретем. Крестьянство должно понять, что тот, кто самодержавно правит страной, ответственен за жизнь и за благосостояние населения, а отсюда вытекает Право народа на восстание, если правительство, не будучи в состояние его предохранить от голода, еще вдобавок отказывается помочь народу средствами государственной казны. Я сам отправляюсь в приволжские губернии и встану во главе крестьянского восстания, — говорил Желябов, — я чувствую в себе достаточно сил для такой задачи и надеюсь достигнуть того, что права народа на безбедное существование будут признаны правительством.

Я знаю, что вы поставите мне вопрос: а как быть с новым покушением, отказаться ли от него? И я вам отвечу: нет, ни в коем случае. Я только прошу у вас отсрочки".

На это мы ему ответили, что об отсрочке не может быть и речи. "Мы должны или воспользоваться благоприятными обстоятельствами теперешнего момента, или расстаться с мыслью о возможности снять голову с монархии, существующей только для угнетения и устрашения народа", — отвечали члены Комитета Желябову. Было также указано на то, что нельзя ручаться, что через полгода все здесь собравшиеся будут целы и невредимы, а следовательно, мы не можем быть уверены, что наш план будет выполнен. С этим согласились все, слышавшие речь Желябова, и это сильно подействовало на него. Он не захотел, чтобы вопрос о его отъезде был поставлен на баллотировку, т. к. предвидел отрицательный ответ.

На этом кончилось заседание, оставившее в сердцах всех присутствующих впечатление неизгладимой грусти, т. к. все чувствовали, что собрание подрезало крылья одному из самых выдающихся своих членов." Желябов, несомненно, был человеком трагическим. Но его трагедия была не узко личная, а общественная, трагедия целого революционного поколения. Желябов чутко воспринял деревенское разорение, злосчастье и измывательства над крестьянином со стороны чиновничества, духовенства, дворянства. Сын крепостной деревни, он не забыл ее. Природный агитатор и организатор, он по-настоящему находил себя только в трудовой массе. Но оттого, что общественные отношения тогда страдали крайней отсталостью, оттого, что наш крестьянин был еще заражен многими патриархальными предрассудками, Желябов глядел на эту массу глазами утописта-народника. Он не видел, что крестьянин-труженик в то же время есть и мелкий собственник и что итти к социализму он может только под руководством класса пролетариев. Разуверившись, что путем пропаганды при тогдашнем сыске, при народной темноте я забитости можно рассчитывать на победоносную мужицкую стихию, Желябов ушел в героический террор. Но уйдя в него, он продолжал тяготеть своими помыслами к крестьянину, к рабочему. Недаром Андрей Иванович говорил: — Я покажу, что "Народная Воля", занятая борьбой с правительством, будет работать и в народе. — Показать это ему не удалось; показать это при терроризме, не связанном массовой борьбой, было невозможно. Отсюда трагическое раздвоение. Сознавал или не сознавал трагичность своей позиции Желябов'? По некоторым признакам, надо думать, он ее превосходно сознавал. Об этом свидетельствуют воспоминания Ошаниной-Оловенниковой; их коснемся мы позже. Об этом говорят слова Андрея Ивановича на суде о розовой юности; они прозвучали как долго сдержанный стон, единственный во всех его судебных выступлениях. В сущности об этом говорят и приведенные воспоминания Корбы-Прибылевой. Желябов был рожден народным вождем. Заславский, биограф Желябова, прав, когда писал, что если бы тогда, хоть временно победила революция, то во главе революционного правительства встал бы непременно Андрей Иванович. Дейч то же утверждал. Он обладал почти всеми данными для крупного политического деятеля… К сожалению, время и условия, при которых пришлось жить этому выдающемуся человеку, не дали ему возможности развернуться шире. Желябов вступил в сражение с могущественным деспотическим аппаратом, руководя небольшой группой конспираторов, ему пришлось пойти 'в бой без массы, пережив ряд крушений. Но свою трагедию Желябов пронес через жизнь мужественно, ибо он принадлежал к великому прометееву племени…

… Соратник Желябова, а впоследствии предатель, Окладский, привлеченный к советскому суду, следователю Игельстрему говорил о Желябове:

— Вы его не знали и вам он кажется героем, а я с ним спал чуть ли не на одном столе и знаю его будничную ежедневную жизнь. У него, конечно, были свои достоинства, он был незаурядный организатор и пропагандист, но у него было очень много недостатков, а еще больше тщеславия[77].

Враждебный отзыв о Желябове в устах Окладского вполне понятен. Вероятно у Желябова, как у всякого человека, были свои недостатки, но праздным тщеславием он не страдал. Возможно, он был честолюбив. Семенюта о Желябове в бытность его в Одессе повествует:

— У него сделалось какое-то органическое отвращение ко всему, что так или иначе носит следы, или имеет какое-нибудь отдаленное сходство с аристократизмом. Вероятно, поэтому он так старательно уклонялся от свидания с Осинским.

"Ты знаешь, не люблю этих белоручек".

Быть может, играли известную роль большое самолюбие и честолюбие Желябова: на вторую роль он не согласился бы, ну, а первая едва ли бы далась ему рядом с Осинским. Желябов был непобедим среди толпы, а в обществе, среди интеллигенции, Осинскому принадлежала пальма первенства[78].

Судить, кому принадлежит пальма первенства среди интеллигенции, Осинскому или Желябову, нам, понятно, не приходится, но ничего дурного в революционном честолюбии видеть нельзя. Сущность революционного честолюбия заключается в стремлении выделиться своею преданностью революции, трудовому народу. Что же худого в таком стремлении? Андрей Иванович имел все права быть честолюбивым; он обладал богатейшими способностями, не жалел себя. В конце концов, он стремился опередить других на путях, которые вели к эшафоту…

У боевого друга его, А. Тыркова, есть в воспоминаниях одно очень любопытное замечание:

— Желябов вел себя совершение как равный с равными, как товарищ. Несмотря на его такт, в нем была, однако, какая-то жестокость силы, которая сама неудержимо стремится вперед и толкает перед собой других…

Это вполне возможно и даже весьма вероятно. Такой "жестокостью" страдают все люди, высоко одаренные. От богатства сил своих они предъявляют к окружающим большие требования; многое им кажется простым, естественным и легким только потому, что у них самих это выходит просто, естественно и легко.

Желябов сам не знал покоя и отдыха и от своих товарищей требовал неутомимости.

Фигнер утверждает, в Желябове "не было решительно ничего утонченного, это был прекрасный мужик, переработанный образованием и культурой". В Желябове, действительно, не было той упадочной утонченности, какую мы наблюдали, скажем, в известных кругах интеллигенции накануне революции; но вместе с тем этот "прекрасный мужик" был способен на переживания и замечания очень глубокого и тонкого свойства. Например, он сказал о Михайлове:

— Михайлова многие считают человеком холодным, с умом математическим, с душою, чуждою всего, что не касается принципа. Это совершенно неверно. Я теперь хорошо узнал Михайлова. Это — поэт, положительно поэт в душе. Он любит людей и природу одинаково (конкретно, и для него весь мир проникнут какою-то чисто человеческою, личной прелестью. Он даже формалистом в организации сделался именно как поэт; организация для него — это такая же личность, такой же дорогой для него "человек", делающий притом великое дело. Он заботился о "ей с такою же страстной, внимательной до мелочей преданностью, с какой другие заботятся о счастьи "любимой женщины".

Совершенную правильность оказанного подтвердил впоследствии сам Михайлов своими автобиографическими записками, а еще больше своими предсмертными письмами. В них заядлый заговорщик действительно — Настоящий поэт. Но в этих словах Желябов сам раскрывается с новой и неожиданной стороны; такие замечания способен делать только человек сложной духовной организации. Следует пожалеть, что до нас дошли лишь смутные обрывки подобных высказываний,

Об интимной жизни Андрея Ивановича сведения тоже чрезвычайно скудны. Семенюта упоминает о некоей "барышне", привязанность к которой Желябов питал с молодости целые десять лет, причем он требовал якобы и от других преклонения перед своей возлюбленной. Жену свою Ольгу Семеновну Желябов любил, но люди они, как уже отмечалось, были разные, и когда Андрей Иванович вступил в ряды террористов, он потребовал развода. Ольга Семеновна, тоже по-своему очень любившая мужа, долгое время от развода отказывалась, но потом вынуждена была на него согласиться. По отзывам современников Желябов легко увлекался женщинами, и про него можно сказать, что сказал Степняк-Кравчинский про Валерьяна Осин-ского: он любил женщин и был любим ими.

Вступив в террористическую организацию, Желябов сошелся с Софьей Львовной Перовской. Еще на Липецком съезде Андрей Иванович "восхищал" Перовскую, хотя она тогда не соглашалась с ним и была завзятой народницей, отрицавшей "политику". Лев Тихомиров, утверждавший в своих воспоминаниях, что одно время он, Тихомиров, считался женихом Перовской, сообщает: самолюбивая, властная, с резко выраженной женской натурой, Софья Львовна всей душой полюбила Желябова и даже "стала его рабой и находилась в полном порабощении". Отзыв Тихомирова справедлив только в одном: Перовская, действительно, всем сердцем полюбила Андрея Ивановича.

Что известно об этой любви? Почти ничего. Не осталось никакой переписки; воспоминания современников сдержанны, скудны; такими они и должны быть о личной жизни у этих людей. Тут нечем поживиться повествователям и романистам. Все сокровенно, похоронено навеки, навсегда.

Ашешев называет Перовскую мужененавистницей; будто бы она считала женщин выше мужчин и щепетильно-ревниво относилась к достоинству женщины. Сердце ее было "забронировано от страстных увлечений, свойственных вообще людям". Желябов, однако, подчинил себе эту "мужененавистницу".

Прежде всего, очень сомнительно, чтобы Софья Львовна являлась мужененавистницей. Перовская, — это отмечает и Ашешев, — из последних сил, не жалея жизни, стремилась освободить товарищей-мужчин из каторжного заключения; неудачи переживались ею очень тяжело. Она была также в высшей степени заботлива к нуждам своих товарищей. Словом, незачем приписывать Андрею Ивановичу, будто только он помирил Софью Львовну с "сильным полом". Все это обывательские домыслы. Можно, однако, с уверен костью сказать, что, ломимо всего прочего, Желябова и Перовскую сильно сближала их общая тяга к пропаганде в народе; недаром они деятельно занимались в рабочих кружках я вместе хлопотали над "Рабочем газетой".

Это была сильная и горькая любовь. Перовская любила Желябова первой любовью, но и последней. Последней любовью любил Перовскую и Желябов. Оба были обречены, оба знали, что жить осталось, самое большее, месяцы. Оба каждый день, каждую ночь ждали развязки. Он приходил к ней пропахнувший динамитом. Она отдавала ему отчет в наблюдениях за выездами царя. Они глядели друг на друга и видели, как на очи спускалась тень смерти. Они были бестрепетны, они были бесстрашны, но кому ведомо, во что обходилось это бесстрашие, что было передумано и перечувствовано в минуты скорби и усталости. Эта, на вид крестьянская девушка, розовощекая, с русой косой, со светло-серыми глазами, с розовыми пальцами, скрытная, сдержанно-страстная, умела быть женственной и мягкой. Не случайно в ее облике так много детского, в этих нежных, припухлых щеках, в слабо и неопределенно очерченном подбородке, в ясном и чистом взгляде. Но ведь и он порой напоминал собою ребенка; так просто и заразительно он смеялся, как любил он подурачиться, похвалиться своей силой. Она отдавала террору свою любовь, отдавала мужа, возлюбленного, отца будущих детей, товарища, вожака партии. Он терял в ней жену, сестру, боевого, бесценного и нежно-сурового друга! У людей их закала, их эпохи любовь никогда не превращалась во всепоглощающее чувство; они не распускали павлиньи перья; не значит ли это, что им легко было бросить свою любовь палачам на расправу?! И. И. Попов сообщает:

— В конце 1880 г. на одной вечеринке я видел Желябова и Перовскую. Софья Львовна скромно сидела за чайным столом и тихо разговаривала с соседями по столу. Желябов, с темнорусой бородой, с длинными, густыми волосами, зачесанными назад, в вышитой украинской рубашке под пиджаком, принимал деятельное участие в танцах (плясали русскую) и пении. Я конечно, не знал их настоящих имен, но по отношению к ним окружающих чувствовал, что и Желябов и Перовская в партийной иерархии занимают высокие места… С Желябовым было связано представление, как о вожде… (И. И. Попов. — Минувшее и пережитое. Изд. "Академия", 1933 г.).

Он умел распоряжаться, приказывать, повелевать. Он посылал людей на смерть. Но он и сам умел подчиняться. Он шел навстречу смерти, рыл землю, проводил подкопы, соединял батареи, переносил типографские станки, шрифт. Он был — полководцем, готовым в любую минуту стать рядовым солдатом. Он соединял слово и дело, приказ и исполнение.

… Он крепко верил, что партия не умрет. Он говорил:

— Чего нам бояться? Не станет нас, найдутся на наше место другие.

Он верил в скорую победу над самодержавием. В письме к Драгоманову он писал:

— Правительству стало ясным положение его; все считают дни его сочтенными; нравственной поддержки ему не от кого ждать; только трусость, своекорыстие и неспособность к солидарному действию — в одних, да расхождение в понимании — ближайших задач между другими удерживают правительство от падения. Своевременно уступить под благовидным предлогом — таково требование политики; но не того хочет властолюбивый старик и, по слухам, его сын. Отсюда двойственность, колебание во внутренней политике. Б рас чете лишить революцию поддержки Лорис родит упования; но бессильный удовлетворить их, приведет лишь к пущему разочарованию. Какой удобный момент для подведения итогов! А между тем, все молчат; молчат, когда активное участие к делу резолюции всего обязательнее, к о г да д в а — т р и толчка, при общей поддержке, и правительство рухнет. От общества всегда дряблого много требовать нельзя; но русские революционеры, какой процент из них борется активно?…

Интересно услышать и узнать о нем обычное, совсем житейское. Н. К. Михайловский однажды рассказал о свадьбе Льва Тихомирова. Михайловский был приглашен в шаферы, надел даже фрак, взятый напрокат. Венчание происходило на Царицыном лугу в полковой церкви. Кроме Михайловского шаферами были Желябов, Ланганс, Иванчин-Писарев.

Ни писем, ни книг собственных, ни статей. Судебные показания, речь на суде, отрывок о детстве, одна передовая, одна записка — вот и все литературное наследство Желябова.

Нет ни одного воспоминания, написанного кем-нибудь тогда, до 1 марта, при жизни. Вспомнили спустя 25–30—40 лет; поневоле вспоминали сжато, скупо; Многое безвозвратно ушло, забылось.

Собираешь, соединяешь прочитанное, услышанное б нем в цельный образ, стараешься проникнуть в него не только умом, но и воображением — и вот что-то ускользает, что-то не удается в нем схватить, запечатлеть, освоить, сделать до конца понятным и близким. Есть в Желябове нечто сокровенное, что не поддается раскрытию. Это есть во всяком человеке, но в нем больше, ощутимее. И начинаешь понимать художника Маковского, который мучительно искал чего-то в лице Желябова, что-то хотел уловить в кем и не находил и не мог уловить… И потому все вновь и вновь возвращаешься к нему…

Говорят: если исторический деятель не сумел внести в свою жизнь, в то, что он совершал, обаяния прекрасного, его неминуемо забывают, несмотря "а великие подвиги, ибо люди — так утверждают многие — ценят только прекрасное.

Жизнь Андрея Желябова была благородна и прекрасна.

В Желябове чувствовалось львиное дыхание грядущей победоносной революции.