Мать Секлетея. — Коса находит па камень

Спустя пять дней после вышеописанного приключения, в одно прекраснейшее осеннее утро я с вновь присмиревшим моим патроном развлекались игрою в фофаны.

Я, сдерживая мятежно бунтующее сердце, покорно предавался давно опостылевшей забаве, напряженно прислушиваясь в то же время к долетавшему из приемного покоя зычному голосу отца Мордария, прибывшего, судя по тону его речей и по нередко рокотавшему смеху, в веселом расположении духа.

— Ну-ка, покрой вот эту кралю! Ну-ка! — говорил мой собеседник, несколько оживляясь.

Я равнодушно крыл или столь же бесстрастно объявлял свою несостоятельность.

— Лучше в мельники! — сказал он, наконец, с неудовольствием.

— Ну, в мельники, — отвечал я беспрекословно.

— Больших козырей и красных мастей вам! — вдруг раздался в открытое окно чей-то незнакомый, звонкий и веселый голос.

Вертоградов выронил карты из рук, а я вздрогнул от изумления.

У самого окна нашего стояла, неслышными шагами, как кошка, подобравшаяся, улыбающаяся, уже зрелых лет монахиня.

— Благословите, батюшка! — умильно обратилась она к Вертоградову.

Он нерешительно сложил персты на благословение.

— Забавляетесь карточками, отец Михаил?

— Да-а… да-а-а…

— Что ж вы так, отец святой, удивляетесь на меня? Вы-то меня, убогую, не знаете, а я вас давно знаю. Вы всякому известны, всякому вы сияете, как солнышко с небеси!

Говоря это, она как-то особенно, многозначительно примаргивала правым оком, между тем как левое, черное, звездистое, сверкало и искрилось, подобно некоему микроскопическому горну.

— Что ж, вы долго еще поживете здесь в глуши-то, отец Михаил?

— Не знаю… Еще поживу… До зимы поживу…

— До зимы? И какая ж это вам охота, отец Михаил? Оно, конечно, отцу Еремею это хорошо, а вам-то одна скука. Вы здесь даже с лица спали. Красоту свою утрачиваете. Оно, конечно, красота — это тлен: сегодня была, завтра ее нет, а все жалко. Служитель храма господня благообразием своим обращает язычников в православную веру…

— Ах, я очень переменился? — горестно воскликнул отец Михаил, уязвленный ее замечанием касательно утраты благообразия.

— Поправитесь, батюшка, поправитесь. Вот милости просим в нашу святую обитель. Мы вас успокоим, ублажим. Мать игуменья мне так и приказывала: "Смотри, мать Секлетея, доступи ты до отца Михаила и скажи ты ему, что дожидаем мы его с христианской радостию"… Так и приказывала. А у нас, батюшка, истинная благодать в обители… И всего изобильно, — нечего бога гневить, способны принять ваше преподобие как вашему саиу подобает… Сестра Олимпиада, ты где?

Последние слова обращены были в сад, к кому-то, нами невидимому.

— Здесь, — отвечал несколько режущий слух молодой голос.

— Подойди-ка под благословение к отцу Михаилу! Подходи — ничего, хоть и в окошечко благословит!

Мать Секлетея ловко выдвинула молодую, хотя грубых, но ослепительно свежих и ярких красок послушницу, которую отец Михаил, при виде ее небрежно закинувший косы назад и с томностию погладивший себя по груди, охотно благословил.

— Вы из какой обители? — спросил он, обращаясь к матери Секлетее, зорко следившей за ним своим черным, бойким оком.

— Из Краснолесской, батюшка. Недалеко отсюда, — всего-то полдня езды. Удостойте, отец Михаил, удостойте, посетите!

— Посещу, посещу, — отвечал отец Михаил.

— Когда же, батюшка? Когда же обрадуете?

— Скоро.

— Когда же?

Яркоцветная послушница Олимпиада вдруг пошатнулась, как будто стоявшая подле нее мать Секлетея поддала ей метким локтем в бок, хотя ясный лик матери Секлетеи, сложенные на груди руки и веселая улыбка не допускали подобного предположения.

Одно можно было сказать с достоверностию: сотрясение это подействовало на послушницу Олимпиаду как взмах кнута на лошадь, которая своротила с дороги и своевольно начала в неузаконенное время пастись, — оно как бы призвало ее к своему долгу. Большие черные ее глаза поднялись на молодого иерея, затем прикрылись длинными ресницами, затем поднялись снова и этими эволюциями довольно искусно показали доброе к нему расположение их обладательницы.

— Когда же? — снова воскликнула мать Секлетея.

— Скоро, скоро…

— Что откладывать доброе дело?

Снова получившая сотрясение послушница Олимпиада повторила глазные эволюции, действовавшие на молодого иерея как духовая печь на всунутую в нее глыбу масла.

— Нет, уж вы доброго дела не откладывайте! — продолжала мать Секлетея, отражая на лице своем беспечную ясность и бесхитростность.

— Так приказываете дожидать вас, отец Михаил?

— Дожидайте, дожидайте!

Он окончательно уже разнежился. Его поводило как березовую кору на горячих угольях.

Вдруг, когда он возвел очи горе, принял томный вид и прижал руку к груди, очевидно желая этим произвести неизгладимое впечатление, рукав его подрясника зацепился за близ стоявший стул. Не в силах будучи или не успев овладеть собою, он вскрикнул и побледнел.

— Что вы, отец Михаил, что вы? — спросила мать Секлетея. — Чего вы встревожились? Ах, царь небесный! да чего ж это вы! Что вам показалось?

— Так, ничего…

— Чего люди-то не сплетут, боже мой! Вы знаете ли, отец Михаил, что везде теперь славят, будто это отец Еремей вас как младенца держит, а? Каково это, а? И что будто вы совсем уж ему отдались во власть… Вот еще сегодня мы слышали… Сестра Олимпиада, ведь сегодня мы слышали?

— Сегодня, — проговорила сестра Олимпиада.

— Что мне отец Еремей? Что мне отец Еремей? — в волненье воскликнул Вертоградов. — Не отец Еремей тут… Мне тень является!

— Тень? — недоверчиво спросила мать Секлетея, причем даже ее левое око приморгнуло.

— Тень!

— Чья тень?

— Женина!

— Ах-ах! И как же это она является?

Вертоградов со всеми подробностями рассказал ей все, от первого до последнего явления призрака.

— Вот и он видел! — со вздохом заключил страдалец, кивая на меня.

— Ты видел, юнец? — обратилась ко мне мать Секлетея, устремляя на меня горящее око свое.

— Видел, — отвечал я.

— Подойди-ка поближе, голубчик, подойди-ка!

Я повиновался и с заднего плана вышел на передний.

— Ты чей? Отца дьякона сынок?

- Его.

— Маменьку-то еще не забыл, а?

— Нет.

— И не забывай, мое сердце, и не забывай! Молись богу, бог сирот любит… Олимпиада, помнишь его маменьку?

Вопрос этот произнесен был несколько странным, как бы угрожающим тоном, который подействовал не хуже сотрясения и тотчас же заставил Олимпиаду произвести уже вышеописанные эволюции черными очами, что мгновенно увлекло молодого иерея из таинственного мира теней и призраков в мир действительный.

— А ты, сестра, видела когда-нибудь тень? — томным голосом, сопровождаемым не менее томным взором, вопросил он.

— Нет, — ответствовала сестра, опуская долгие ресницы, как бы обожженная пламенем его хотя и томных очей, — нет, не видала.

— Ты еще невинна, как… как лилия! — вздохнул он.

Лилия насторожила вопросительно-тревожно уши и вопросительно взглянула на мать Секлетею, задумчиво гладившую меня по головке, приговаривая время от времени:

— Сиротка, сиротка…

— Ты еще невинная лилия! — томно повторил отец Михаил.

Быстрый, но путеводный взгляд матери Секлетеи на сестру Олимпиаду, и сестра Олимпиада тотчас же успокаивается и дарит зрителей улыбкою.

— Сиротка… сиротка… — возглашает между тем мать Секлетея. — Расскажи ты мне, как же это тень-то являлась?

Я начинаю рассказывать и, увлекаясь повествованием, выражаю свое удивление по поводу увеличившихся размеров духа Ненилы.

Неморгающее око матери Секлетеи уставлено на меня как дуло огнестрельного оружия, между тем как другое, примаргивающее, как бы приглашает меня не стесняясь высказывать все, на ум мне приходящее; время от времени она одобрительно кивает мне головой, увенчанной клобуком и черным покрывалом.

А благочестивый разговор о лилиях становится все тише и, очевидно, занимательнее.

— Ну, и так оно тебя и придавило? — спросила мать Секлетея.

— Придавило, — отвечал я, содрогаясь при воспоминании о пухлой, навалившейся на меня массе.

Затем, несколько подумав, она вдруг обратилась к Вертоградову и, прервав его беседу с все более и более алеющей сестрой Олимпиадой, решительным тоном сказала:

— Отец Михаил! вам отсюда надо уехать! Не слушайте вы никого — уезжайте! Уезжайте, а то дождетесь вы напасти!

— А тень? — жалобно возразил отец Михаил.

— Что ж тень? Может, она оттого-то и является, что вы тут живете?

— Нет! Она грозила: "Если ты здесь до зимы не проживешь, так я тебя!.." Нет, она не пускает!

— Ах, отец Михаил! что это вы, господь с вами! Да ведь что тени говорят, то надо понимать обратно… Это все одно что сны и грезы: видите вы, к примеру говоря, всякую дрянь, нечистоту — это значит деньги, прибыль; увидите вы золото — печаль, разорение. Все наоборот! Тени всегда притчами! всегда притчами… "Не смей" значит «смей», "поражу" значит "помилую"…

Она говорила с такою уверенностию, с таким убеждением в истине высказываемого ею, что Вертоградов просветлел.

— Ну, так поеду! — воскликнул он.

— И отцы святые так учат, — продолжала мать Секлетея, как бы не заметившая действия своих слов, — и в святом писании так сказано… В притчах отверзу уста мои…

— Поеду! — снова воскликнул Вертоградов, — к вам в обитель поеду!

— Осчастливьте, отец Михаил, осчастливьте! Мы денно и нощно станем молиться… Мы вам отведем святую келию, где жила у нас праведная затворница…

Яркие солнечные лучи весело ударяли в окно, живописная сестра Олимпиада то набожно складывала уста сердечком, то, опуская ресницы, улыбалась; мать Секлетея, один дерзновенный вид коей подвигал на борьбу, — все это, взятое вместе, подействовало на Вертоградова как хмельный напиток. Он встал, тряхнул, как пробудившийся лев, гривою и решил:

— Еду сегодня!

И обращаясь ко мне:

— Поди покличь ко мне отца Еремея!

Я, изумленный столь неожиданным своевольством, однако хотел повиноваться.

— Постой, постой! — сказала мать Секлетея, схватывая меня за руку. — Отец Михаил, вот вам письмецо от матушки игуменьи — извольте!

Она проворно вынула из кармана письмо и подала ему,

— Прочитайте, отец Михаил, и скажите отцу Еремею, что хоть, мол, какое дело — нельзя не ехать. Что посылать отрока? Лучше вы сами извольте к нему приступить!

— Пойдемте вместе! — сказал Вертоградов, начинавший уже смущаться.

— Пойдемте, пойдемте, батюшка! Извольте вперед!

Слабое перо мое не возможет описать отца Еремея, застигнутого врасплох. Вообрази себе, благосклонный читатель, порабощенного, загнанного, но всецело сохранившего свои кровожадные наклонности тигра, который, прижмуривая приветливо налитые кровью глаза свои, лижет пылающим, пересохшим от клокочущего в груди бешенства языком ненавистную руку победителя, и тогда ты будешь иметь некое понятие о состоянии его духа при появлении Вертоградова и матери Секлетеи.

Нетрепетная духом мать Секлетея бойко подошла под его благословение.

— Благословите, отец Еремей, благословите, батюшка!

Затем, облобызав троекратно его руку, обратилась к отцу Мордарию:

— Благословите, отец Мордарий, благословите!

Отец Мордарий, при появлении их отодвинувший от себя тарелку с закускою, торопливо благословил ее и поспешил к Вертоградову.

— Отец Михаил! — проговорил он, — давно я желал…

Вертоградов отвечал на его приветствие с изумившим меня величием.

— А где ж матушка? — спросила мать Секлетея умильно. — Слышали мы, отец Еремей, о вашем сокрушении. Ох, ох! жизнь земная!

— Матушка сейчас выйдет, — ответил отец Еремей.

— Я хочу сегодня поехать в Краснолесскую обитель, — сказал Вертоградов.

С этими словами он подошел к столу, налил стакан наливки и быстро его выпил.

— Что ж, благое дело, — ответил отец Еремей. — Я давно туда сам сбираюсь…

— Вот бы осчастливили-то нас, убогих! — воскликнула мать Секлетея.

Отец Мордарий лукаво осклабился и показал все свои крепкие, как жернова, зубы.

— Я нынешний день хочу ехать, — продолжал Вертоградов.

Наливка тотчас же ударила ему в голову; лицо его все побагровело, и глаза заметно помутились.

— Ну, сегодня-то трудно собраться: бричка, кажется, ненадежна, — спокойно и ласково ответил отец Еремей.

— Нынешний день хочу ехать! — яростно воскликнул вдруг рассвирепевший Вертоградов. — Нынешний день! Сейчас! Сейчас!

Отец Еремей только потупился.

— Я прикажу осмотреть, — проговорил он.

— Да позвольте, отец Еремей, вы себя не беспокойте, — сказала мать Секлетея: — вот отец Мордарий может одолжить своих лошадок.

— С охотою! с охотою! — возопил отец Мордарий. — Садитесь, отец Михаил, и поезжайте!

— Хорошо, — проговорил отец Михаил. — Хорошо. Это хорошо. Я поеду.

— Отец Мордарий! прикажите! — сказала мать Секлетея. — Олимпиада, иди, садись в повозку.

Отец Мордарий высунулся в окно и зычным голосом крикнул:

— Пантелей! подъезжай!

Исправный Пантелей тотчас же подкатил под крылечко.

— Поеду, — говорил Вертоградов, — поеду. Где моя шапка? Тимош!

Я проворно явился с шапкою.

Он, пошатываясь, вышел на крыльцо, споткнулся, но поддержан был выскочившею вслед за ним матерью Секлетеею и влез в бричку отца Мордария.

— Садись! едем! — сказал он мне.

Я колебался.

— Садись, садись, — шепнула мне мать Секлетея и по женской своей страстности щипнула меня при этом за руку, повыше локтя.

Я вскочил в бричку. Пантелей уже взмахнул бичом…

— Пантелей, сдержи! — раздался голос отца Еремея. Пантелей сдержал, и отец Еремей поместился рядом с зятем, откинув меня к передку.

— Что ж это? теперь ног негде протянуть! — воскликнул Вертоградов.

— Тимош, — кротко обратился ко мне отец Еремей, — подвинься на мою сторону. Хорошо теперь?

— В Краснолесскую обитель! — распорядился отец Мордарий. — Пантелей, не жалей коней! Валяй!

Бричка покатилась, а за нею круглая повозка матери Секлетеи, куда вскочил и отец Мордарий.

Все это свершилось с чрезвычайною быстротою. Уносясь по дороге к обители, я на мгновение увидел мятущегося у ворот родителя моего, выбежавшую на крылечко иерейшу с младенцем в руках, около нее увивающегося пономаря, Прохора, следящего за нами с высоты забора, — затем мы свернули в кущи лесные, и Терны скрылись из глаз.