Магелланов пролив. — Mercy. — Phiya-parda. — Мыс Froward. — Punta abenas. — Гуанаки. — Монтевидео. — Испанки. — Прогулка за городом. — Пароход «Монтевидео». — Краткий очерк истории лаплатских республик. — Буэнос-Айрес. — Площадь Виктории. — Гаучо. — Саладеро и Матадеро. — Дворец Розаса. — Местечки Вельграно и Исидоре. — Новый президент Бартоломео-Митре. — Cazuela. — Общество в Монтевидео.

I.

Мы оставили берег Таити 15-го февраля и, направляясь сначала к югу, a потом к востоку, на тридцатый день достигли Магелланова пролива. Если б я был в состоянии передать все светлые и черные дни этого перехода, то, конечно, постарался бы быть точным в своем описании; день за даем отмечал бы я наше плавание, перенося ярко-выставленными картинами воображение читателя на палубу нашего маленького клипера; нарисовал бы его и во время «свежей» погоды, которую на земле называют бурей, когда судно лежит на боку, волны перебрасываются через борт, и снасти визжат; во время хороших минут, когда солнце обсушивает промокшее вчера платье, и легкий ветерок надувает и расправляет смятый рифами парус. Но если я когда сожалел о своем бессилии в описательном роде, так это в то утро, когда мы приближались к Магелланову проливу. Еще с ночи «засвежело»; по беспорядочному небу быстро неслись грозные, черные тучи, и с ними находили порывы; шел дождь, снег и град. Утром (15 марта), сквозь густой туман, заметили неясные признаки берега: это были Евангелисты, — отдельно разбросанные, высокие камни; скоро открылся и мыс Пиллар (Пиластр), стоящий на страже пролива. Мы «спустились» и полетели попутным штормом в узкое пространство между утесистых берегов, оставляя за собою бунтующий, разгулявшийся океан. Временами темнело от наступавших туч, но, как быстро налетали они, так же быстро и проносились; тогда солнце ярко освещало гряды зеленых валов, с их молочными, бурлящими гребнями и мрачную, отвесную скалу Пиллар, о которую разбивалась вся наступательная сила океана высоким буруном, разлетавшимся миллионами брызг.

Бухта Папетуай (Эймео)

Вход во время шторма в пролив производил странное впечатление и наводил на сравнение с другими бурями.

Вообразите себе площадь, на которой бушует революция. Разъяренные толпы народа в злобе бросаются на другие толпы, уничтожая все встречаемое, среди воплей, плача и стонов. И вдруг с этой площади вы попадаете в мрачное подземелье, оставленное инквизициею, где на мрачных, отсыревших стенах еще заметны изображения разных пыток, и местами виднеются белеющие кости и заржавевшие орудия… Хотя вы и укрылись от свирепой толпы, но до вас долетают еще вопли ужаса и отчаяния, которым вторит эхо мрачного подземелья, и вы содрогаетесь в вашем убежище, которое вместе говорит и о прошедших ужасах; никто не догадался уничтожит следы живших здесь мучителей.

Площадь — это рассвирепевший океан; подземелье, где еще отзываются его бури — Магелланов пролив…

Прежние мореплаватели, вероятно, бывали под тем же впечатлением, входя в этот мрачный пролив, что можно заключить из названий, которые они давали здешним островам и бухтам: тут есть Апостолы, Евангелисты, залив Mercy (Милосердие, God have mercy upon us!). Desolation, и проч. За то редко удавалось нам видеть более эффектную морскую сцену. Все тоны Айвазовского или Жозефа Верне, которые брали они у бури и грозного неба для придания картинам своим эффекта, разыгрывались здесь fortissimo и более великим художником. И страшно бунтующие волны, в водопад ярких лучей солнца, хлынувших из-за черной тучи, низвергающей в это время снег и град, и дикие скалы, подставившие вековую броню свою ярости океана, и перед всем этим ничтожный клипер наш, исчезающий под массою воды, которая ежеминутно вливается на палубу — все это представляло бесконечное множество поэтических оттенков и разных эффектных положений… Крепя парус за парусом, мы остались под одними снастями и шли до десяти узлов; слева Евангелисты уходили от нас, закутываясь в туманные и мрачные ризы; справа высилась гранитная стена, берег Desolation, начинавшийся мысом Пиллар; выступающие пилястры седых скал бороздились черными трещинами; только местами резкие углы камня смягчались мхом и прицепившимся к нему приземистым растением. Брызги от волн высоко поднимались к горам, как будто волны желали набросить на их мертвые, неподвижные фигуры свой прозрачный саван. Сколько веков продолжается здесь эта игра или эта борьба моря с каменным великаном!..

Недалеко была и бухта Милосердия, которую можно было узнать по находящимся вблизи её трем камням.

Mercy-Bay (Магелланов пролив)

Она образована небольшим углублением той же стены; несколько островов и выступившие вперед скалы защищают ее от волнения; за то ветер, достигая до бухты через несколько ущелий, приобретает в них еще больше силы и стремительности. Мы бросили якорь, поздравив себя с окончанием перехода Тихий Океан.

Скалы спускались в бухту уступами, как исполинские ступени сказочной лестницы; во многих местах с этих уступов падали каскады, то живописно расплываясь широкою струею, то тонкою металлическою нитью прорезывая себе путь на темном фоне чернеющей трещины. Внизу, у самого берега, росло несколько дерев; но ветром и прибоем так прижало их к скалам, что они как будто сторонились и хотели дать кому-нибудь дорогу. В ущельях скалы громоздились в дикой перспективе, плавая в тумане темного облака, пробиравшегося по их обрывам; каждое такое облако, вырвавшись из ущелья, вихрем летело по заливу, бороздя его поверхность рябило и волнением, обхватывало стоявшее судно, обдавая его дождем и снегом, сотрясая натянутыми цепями, свистя Соловьем-разбойником в снастях и облаках, и летело далее… К довершению удовольствия, якоря наши легли на каменную плиту, которая встретила их так же холодно и недружелюбно, как бухта нас самих; не было ни илу, ни песку, за что бы уцепиться, и потому при малейшем порыве ветра нас дрейфовало.

Бухта Милосердия удивительно хороша, как декорация. Если бы нужно было представить самое дикое и ужасное место, «куда ворон костей не заносит», куда ни звери, ни птица, никакое другое животное не заходило, и где случайно занесенного путцпка ожидает какой-нибудь злой волшебник, то для такой декорации лучше Милосердия трудно найти место.

На другой день я ездил на берег. При устье горной речки лежало на боку разбитое судно; срубленные его мачты находились неподалеку, прибитые волною к камням; половина палубы и бушприт были снаружи; судя по всему, кораблекрушение было недавно. По близости, в пещерах и у камней, видны были следы недавнего пребывания людей: где стояла бочка, где заметны были остатки костра… Какие красноречивые комментарии к бухте! Кто были эти бедняки? Переправились ли они на шлюпках до Чилийской колонии? Многие ли из них погибли? Отправились ли остальные внутрь острова? Последнее грозило бы тоже гибелью: кроме голодной смерти нечего там найти.

Судя по погоде, в океане все еще ревел шторм, потому что, каждые полчаса, налетали к нам порывы; мы пользовались наступавшею тишиною, чтобы пристать к берегу, и едва отыскали место, где можно было выйти, не рискуя разбить шлюпку; наконец, увидели, что к камню в большом количестве прибило морской травы, за которую можно было уцепиться крюком; упругая масса её легла между шлюпкою и камнем: мы выскочили на все, ползком взобрались на берег и, пройдя шагов десять, решили, что дальше идти не зачем, потому что, кроме мха и камней, ничего не увидим. И отсюда можно было наблюдать за процессом оживления острова: во камням виднелись местами сначала серые и зеленые пятна, далее органические зачатки приобретали более определенную форму листьев мха; потом между камнями поднимались низенькие деревца с крепкою листвой, которая, в свою очередь, покрывалась мхом, до того густым и твердым, что на него можно было становиться, и зеленая упругая масса только колебалась под ногами; местами можно было даже проникнуть под этот покров мха; там было сыро, темно и холодно. По выходе оттуда, даже камни, пригретые недавним солнцем, казались не такими дикими.

На третью ночь нашей стоянки, порывы были очень сильны, и нас так дрейфовало, что стало нужно развести пары. К утру (1-го марта) мы снялись и, с попутным ветром и попутным течением, вошли в самое узкое место пролива. Оба берега представляли ряд однообразных, невысоких холмов, местами покрытых снегом. Волнения не было; порывы были не сильные и попутные. Только теперь мы ощутили приятность плавания этим проливом и поняли, почему его предпочитают огибанию мыса Горн. Там встреча двух океанов, постоянные свежие ветры и неправильное волнение часто бывают гибельны для судов. Имея пары, нет никакого расчета огибать мыс Горн. Мы были первые, проходившие на русских военных судах Магелланов пролив.

Пройдя первое узкое место Лонг-рич, к вечеру вошли мы в бухту, называемую Плая-парда (Playa-parda). По мере нашего приближения к ней, холмы берега становились выше, приобретая остроконечную форму; поля виднелись за ними, покрытые снегом; местами видны были голубые ледники, или глетчеры, которые висели на довольно большой высоте. Ущелья разветвлялись разнообразно, тенями указывая на глубину свою и иногда на ширину долин. Противоположный берег уходил в даль перспективою снеговых гор; белый контур которых рисовался на туманном небе, слабо подкрашенном золотистым светом заходившего солнца. Сблизившиеся берега образовали род озера, тихую и неподвижную воду которого резал наш клипер, направляясь к бухте, лежавшей на левом берегу. Мыс, покрытый лесом (Wooding point, — место, на которой можно удобно рубить лес), разделяет ее на две половины: первая углубилась далеко внутрь, так что не видно было её окончания; вторая суживалась и сближалась с берегами, на которых разветвлявшиеся деревья картинно мешались с каменьями, мхами и трещинами. Миновав узкий проход, бухта снова расширялась круглым неподвижным озером, обставленным со всех сторон громоздившимися друг на друга горами. Мы входили в эту дальнюю бухту; был вечер, розовая заря гуляла по снеговым вершинам; на гладкую воду ложились ясные отражения живописного берега; по камням и маленьким островкам, как сторожа, стояли белые и черные птицы (чайки, капские голуби); тишина царствовала в этом мирном, диком ландшафте и охватывала нас; казалось, никто не хотел проронить слова, чтобы не нарушить общего молчания. Вот узкий проход; на одном из островов виден деревянный крест; здесь, как мы узнали после, погребен итальянский монах. Судно, нагруженное выгнанными из Италии монахами, в 1848 году, шло в Вальпарайсо, и оставило здесь одного из своих пассажиров. Вот бухта, вся темная и мрачная от брошенной на нее с высокого берега тени и отражения его в ней. Прозвучавшая цепь и звук упавшего якоря нарушили очарование, и снова начались суета и шум.

Если бухта Милосердия представляет собою дикий, страшный ландшафт, то Плая-парда является представительницею молчания и тишины. Отвесный, ближайший её берег весь испещрен разного цвета каменьями и трещинами, со множеством кривых и ветвистых деревцев, сплетающихся красивою аркою; над этим берегом взгромоздились скалы; с одной из них падал высокий каскад, воды которого прокладывали себе путь в каменьях и мхах, несколькими ручьями вливаясь в бухту, шум падавшей воды был так однозвучен, что нимало не прерывал общей, мертвой тишины. Далее, скалы растут кверху лежащими друг на друге каменными холмами, посыпанными недавним снегом; еще выше стоят сплошные снеговые горы и между ними два ледника, как два застывшие наверху озера, блистающие ярким голубым цветом. Ночью взошла луна и, осветив кое-какие точки ландшафта и набросив на другие непроницаемую, ровную тень, придала безмолвной картине еще больше таинственности. На воде явилась только одна светлая полоса, вся же гладь вод была мрачна и безмолвна; водопад смотрел женщиною, закутанною в белый саван и сходящею по ступеням скалистой лестницы.

Чтобы иметь удовольствие вступить в первый раз на американский материк, я, вместе с некоторыми другими, поехал на берег. Вельбот вошел в реку, которая впадала в глубине бухты, сначала прорыв в горах глубокое ущелье. Весело было лазить с камня на камень по упругому ковру мхов и приземистых растений; мы взбирались к месту рождения водопада; некоторые, опередив нас, вдруг являлись над нашею головою английскими охотниками, с ружьем через плечо. Недоставало звука рожка, чтобы придать картине прелесть более живую и отрадную; но здешняя природа не надолго приголубит человека: едва только расположились мы на обогретых солнцем камнях, как из-за ближайшей горы показалась черная туча; вместе с нею, по нескольким ущельям, как неприятельские фланкеры, быстро понеслись клочья облаков, тени от которых бежали вперед по скалистым неровностям гор. Ветер зашумел, загудел; надо было спешить, чтоб укрыться от вихря, налетевшего с дождем и снегом.

22 марта снялись с якоря, прошли Крукед-рич, узкий пролив между островами Карла III, потом Инглиш-рич, где с одной стороны виднелась Трех-Вершинная гора, a с другой — гора Понда; к вечеру мы огибали мыс Фровард (Froward), самую южную оконечность материка Америки (и вообще самую южную часть всех материков в мире). По направлению к SO, берега представляли всевозможные видоизменения холмов и скал. Иногда представлялось взору несколько цепей гор, по которым отдаление и солнце распространяли свои определяющие тени; при вечерней заре. красное освещение заходившего солнца ложилось на снежные вершины отдельных островов; они казались огненными, что, по всей вероятности и дало первым путешественникам повод назвать страну, лежащую южнее пролива и изобилующую покрытыми снегом холмами, Огненною Землею. У мыса Фроварда горы достигают наибольшей высоты; мыс отвесною скалою выдается вперед; обе его стороны представляют совершенно гладкие стены, на которых можно было бы иссечь надпись, a на самой скале поставить монумент, хотя бы Магеллану, Скала как будто просила какого-нибудь дополнения; мы огибали ее вечером, и нам казалось, что если бы над ней возвышалась башня, звонил колокол, и сторожевой монах всходил наверх по иссеченной в скале лестнице, всматриваясь в проходящее мимо судно, то это было бы и кстати, и очень Эффектно. А теперь одни черные трещины, да ущелья, которые отделяют выступающую скалу от высокой шатрообразной горы. Пройденные скалы виднелись сзади, в последовательном освещении, одна голубым, другая, дальнейшая, слабым лиловым пятном, a следующая за нею исчезала почти совсем в прозрачном, золотистом тумане.

Обогнув мыс, мы взяли курс к NO, и считали уже себя по сю сторону Америки. Ночью мы имели намерение стать на якоре в бухте Бугенвиля; отыскали ее во мраке, но она оказалась такою узкою, a ночное плавание по спокойной воде таким заманчивым, что мы вышли из неё задним ходом и пошли далее. Ночью же миновали место, где был знаменитый порт Голода (Famine), известный своею трагическою историею и последним возмущением чилийских поселенцев.

На восточной стороне Магелланова пролива местность заметно изменяется. He видно ни высоких гор, ни обрывистых скал; берега не так высоки, выходят часто песчаными отлогостям и больше покрыты растительностью; климат тоже заметно теплее и мягче. Тут уже кончается царство мхов и лихенов, видны буковые деревья и высокая сочная трава. Наконец мы рассмотрели несколько деревянных домиков, церковь и высокий флагшток, на котором развевался чилийский флаг, a от берега уже отделилась шлюпка. Местечко, увиденное нами, называется Пунта-Аренас, Punta-Arenas (Sandy Point): сюда, как в более удобное место, переведена колония, из порта Голода несколько лет тому назад. Мы бросили якорь (23-го марта), за деревней, и вдоль всей бухты виден был сплошной лес, за ним вдали синие горы, со стороны Огненной Земли также горы, синие и снежные. Из шлюпки, приставшей к борту, вышел высокий, красивый мужчина, в альмавиве с бархатным подбоем, закинутой так, что весь бархат ровною полосою падал с левого плеча вниз; толстые шнурки с кистями переброшены были тоже с искусственною небрежностью. На красивом его лице были усы, бакенбарды и эспаньолетка; остальные места были тщательно выбриты; на белых пальцах сияли цепные кольца. Вышел он с важностью, заставлявшею думать, что перед нами был какой-нибудь обедневший испанский гранд, принужденный обстоятельствами жить здесь. Это был, правда, губернатор колонии, но не испанский гранд, a датчанин, более ученый, нежели государственный человек, читавший лекции химии в Сант-Яго и получивший место губернатора Магелланова пролива.

После обеда мы отправились осмотреть колонию. На берегу чинился баркас, под навесом висело несколько шлюпок, на бревнах сидели женщины, все уже немолодые, с резкими чертами лица, с черными глазами и растрепанными волосами; на них были яркие разноцветные лохмотья; взгляды их были наглы и вовсе не двусмысленны. Сюда присылают женщин дурного поведения из Вальпараисо и выдают их замуж за поселенных здесь солдат. He соблазняясь взглядами перезрелых красавиц, мы прошли мимо и встретили двух ручных гуанаков, которые, подбежав к нам, стали ласкаться; мы гладили них и долго любовались этими милыми животными, глазам которых позавидовала бы не одна красавица. Гуанак — род ламы; шерсть его цветом похожа на верблюжью, только гораздо пушистее и мягче. Целыми стадами ходят они по горам Патагонии, и кочующие племена патагонцев следуют за ними, потому что гуанак составляет для них все. Ловят их болосами, веревкой о трех концах, с тремя шарами, обтянутыми пузырями; держа в руке один, вертят в воздухе другими двумя концами, которые, когда их бросят, обхватывают ноги животного и спутывают его. Из гуанака выделывают меха, удивительно мягкие и теплые; мясо его очень вкусно и составляет главную гущу патагонцев. Утешенные ласками гуанаков, гораздо больше, нежели вызывающими взглядами отставных красавиц, мы шли дальше по лужайке хорошо обделанною дорогою; по сторонам трава была скошена, и паслось несколько больших и жирных быков. Деревенька была на небольшом возвышении; единственная её улица состояла из деревянных строений, соединенных между собою; в конце деревни строился дом с башней, для губернатора: это-то мы принимали издали за церковь. Против строений была казарма и небольшое укрепление, кажется, с двумя пушками. На улице мы видели также женщин, a первый попавшийся нам мужчина был финляндец, говоривший по-русски. Нас повели по квартирам, где предлагали выменивать меха на водку и порох, a так как мы были предупреждены губернатором, чтоб этих снадобий отнюдь не давать жителям, то пришлось покупать за деньги и платить за одеяло из гуанака 11 долларов, когда его можно было выменять за 4 бутылки плохого рома. Кроме гуанаков, нам предлагали страусовые шкуры, меха из полосатых хорьков, львиные[24] ) шкуры и проч. Везде поражала нас бедность и нечистота жилищ. На каждом шагу слышались жалобы на строгость губернатора: никто не имеет права выпить рюмки вина без его позволения, надзор за всем самый бдительный, но, как мы узнали, совершенно оправдываемый положением дел и предыдущим опытом. Предшественник губернатора был убит взбунтовавшимися солдатами, a бывший перед ним — индейцами: неприятное положение. Вся колония состоит из сброда всевозможных авантюристов, не нашедших себе места нигде. Если кто решился жить в Магеллановом проливе, то это значит, что ему сильно не повезло в других местах. Почти все жители этого местечка занимаются меновою торговлею, и когда прикочевывают патагонцы, принося с собою мяса убитых гуанаков и шкуры, все это вымешивается на водку и бережется до прихода какого-нибудь судна. Патагонцы же спускают все и почти голыми уходят домой. Этим торгом занимаются здесь все. Нас привели к капитану, второму лицу после губернатора, природному чилийцу. He смотря на свой мундир, он полез в сундук и стал вынимать из него меха, встряхивая их не хуже нашего купца; но мы невнимательно смотрели на шкуры страусов и гуанаков: у окна сидела жена его с черными большими глазами, смотревшая на нас с любопытством, сдерживаемым скромностью. Она была очень хороша; бедный костюм её, не совсем опрятный, не скрывал грации. Около неё, в грязных пеленках, пищал ребенок, вероятно недавно явившийся на свет; бледность лица матери, бедность обстановки, муж, запрашивающий страшную цену, — все это было грустно… мне даже казалось, что хорошенькая чилийка поняла мою мысль и что в глазах её выразилось грустное сознание своего положения. Она смотрела львицей, — a что могла она найти в своем жалком муже? В состоянии ли он наполнить её жизнь, вознаградить собою за эту пошлую обстановку и грязную жизнь в поселении. Но, может быть, она ничего лучшего и не просит: и красота её, и страстью пылающие глаза, и грустно сложенные прекрасные губы, может быть? все это фальшивая вывеска пустой натуры? Если так, то пусть живет она всю жизнь свою здесь, и пусть муж её не продаст ни одной шкуры выгодно!

Вечер мы провели у губернатора. He смотря на то, что он представляет собою тип Франтов прошлого поколения, он очень образованный человек. Живя в совершенном одиночестве (капитан — плохой ресурс для разговоров, и все его посещения ограничиваются вечерним рапортом), он много занимается, читает и вытачивает разные вещи из дерева. Он долго жил в Чили, и его рассказы о революциях в Сант-Яго и Вальпарайсо очень любопытны. У него прекрасная коллекция патагонских вещей: шпор, болос, поясов, головных украшений, и проч. Из этого мы увидели, что патагонский вкус очен близок к русскому. Видали ли вы у наших кучеров кожаные пояса с серебряными или медными пуговками? — В этом роде почти все патагонские украшения. Кончики стрел патагонцы делают из разбитых бутылок. Угощал нас губернатор чаем и свежим сливочным маслом, подобного которому мы не ели с самой Франции. Меня попросили посмотреть одного больного: у него болели глаза, легкая простуда понудила местного доктора выдернуть ему ресницы, и глаза действительно разболелись. Если вас доктора будут посылать лечить глаза в Магелланов пролив, то не слушайтесь их.

На другой день мы гуляли в лесу, который начинался у самой колонии; он состоял из больших буковых дерев с ветвистыми стволами и прорезывался небольшими просеками; чаща непроницаемая; много срубленных дерев лежало на земле; между ними вилась тропинка, по которой иногда проносился чилиец, на лихом коне, в толстом пончо, отбросив его в красивых складках за плечи. Тропинка вела к кладбищу, которое было заперто, так что только на немногих памятниках можно было прочитать, кто окончил дни свои так далеко от обитаемого мира. Погода была прекрасная. Огненная Земля, действительно, пылала огнем, охваченная пламенем вечерней зари; отдаленные мысы красовались в разнообразном освещении. Но хорошая погода скоро изменилась; на другой же день пошел снег, при жестоком ветре от NO; у берега сильный прибой ломал шлюпки. Мы не ездили на берег и с нетерпением ожидали времени, когда прикажут сняться с якоря.

28-го марта пошли дальше и скоро миновали узкий пролив между материком и островом Елизаветы. Вечером, подходя к Gregory-Bay, увидели на берегу две человеческие фигуры и выставленный на большом шесте флаг. Сейчас была спущена шлюпка, снабженная всем необходимым для помощи, на случай если это были люди, потерпевшие кораблекрушение; оказалось, что это были патагонцы. Результатом экспедиции было приобретение вонючего хорька, подаренного патагонцем К — у, и следы пятиминутного пребывания этого зверка в кают-компании были еще слышны на другой день, когда мы, развернув всю парусину, летели попутным ветром, мимо Позешон-бей и мыса Дев, последнего из мысов пролива, — в океан.

Скоро скрылись за нами низкие берега Патагонии, и уж знакомые нам волны нашего океана стали покачивать. клипер. Мы должны были идти на остров св. Елены; поднявшись до 40° ю. ш., мы уже шли по параллели, ожидая западного ветра, которые бы подхватил нас и гнал до долготы Елены; но нигде не рассчитываешь так неверно, как в море. Расшатался у клипера ахтерштевень, одно из главных креплений судна, на котором утвержден руль, a с таким повреждением, без крайней нужды, нельзя было оставаться в море, находясь не больше 100 миль от берега, и вот клипер, как флагманское судно, поднял сигнал: «рандеву Монтевидео», который многие увидели с радостью, многие с неудовольствием. Радовались люди, еще не утомленные плаванием, желавшие увидеть новую страну, очень любопытную, обогатить себя новыми знаниями, новыми наблюдениями; недовольны были люди, спешившие в Россию, закрывшие давно сердце свое для всякой любознательности, дошедшие в своем равнодушии до способности простоят месяц на рейде и не съехать ни разу на берег. Все это вам, жителям земли, непонятно; вы рассказываете за анекдот эксцентрическую выходку какого-то англичанина, приехавшего в Петербург будто бы посмотреть решетку летнего сада и сейчас же вернувшегося домой, без всякого желания увидеть что-нибудь другое; у нас таких господ пол-эскадры, и не в виде исключения; скорее это общее правило; у нас слово «путешественник» почти бранное слово; его употребляют, желая уколоть того нечестивца, который решается на день или на два забыть брам-шкоты для непонятного удовольствия посмотреть новый город, зайти в новую церковь, потолкаться на рынке, полном новых лиц и предметов. Все эти господа смотрели на Монтевидео, как на лишнюю задержку; эти самаритяне боялись оскорбить величие своего веревочного царства непонятными вкусами филистимлян, желавших узнать что-нибудь новое. филистимляне были довольны; но, как грешники, не слишком выказывали свою радость.

Оставшиеся до Монтевидео четыреста миль мы шли довольно медленно; наконец. последние дни бывающий здесь часто SW подвинул нас. Мы уже были в реке, но берегов еще не видели: так широко устье Ла-Платы. Лоцман встретил нас на маленькой шхуне, миль за шестьдесят от города. Наконец, показались, но очень далеко, острова, маяк и берег.

Лоцман говорил довольно порядочно по-французски; он целый день занимал нас разговорами, выгружая нам всевозможные сведения о Монтевидео; на тои основании, что мы шли издалека, он не церемонился с нами, пускался в политику и пророчил войну. Правел он нас на рейд поздно вечером и поставил довольно далеко от берега.

Когда мы, на другой день, вышли наверх и осмотрелись, то увидели обширную подковообразную бухту; два стоявшие друг против друга возвышения находились у её входа. Слева, был высокий зеленый холм, на вершине которого устроен маяк; холм этот и называется собственно Монтевидео; у его подножия можно разглядеть деревушку с садами и длинными каменными за борами. Справа холм более продолговатый, узкий, и выходит в реку довольно далеко; весь он скрыт зданиями города, громоздящимися друг на друга до самой его вершины, на которой, поднявшись над всеми домами, красуется собор с двумя четырехугольными, высокими колокольнями и большим серебряным куполом. Дома, более высокие, нежели длинные, пестреют окнами и балконами; два большие здания, таможня и госпиталь, отличаются своею огромностью я количеством окон. Берег, соединяющий эти два холма и лежащий в глубине бухты, низмен; он был скрыт от нас мачтами и снастями стоявших на рейде судов. Городок очень красив; освещенный утренним солнцем, весь он, точно выделанный из одного куска, горит белизною своих зданий, нагроможденных правильными четырехугольниками друг на друга; отсутствие крыш и труб рисует как будто лестницу, поднимающуюся до собора и снова спускающуюся.

По рейду снует множество шлюпок; местные вооружены большим треугольным парусом, который называют латинским; он очень красив и дает шлюпке вид белой птицы, летящей над поверхностью воды и опустившей в воду одно крыло. На клипер к нам никого не являлось, никого из тех посетителей, которые обыкновенно осаждают приходящее судно. Подобное равнодушие удивляло нас, особенно в приморском городе, где приходящие доставляют один из главных доходов маленьким прожектерам. В Гонконге судно берут приступом, в Сингапуре и на Сандвичевых островах тоже; здесь же самим приходится делать рекогносцировки, с целью отыскать прачку, в которой нам была большая надобность, потому что мы с Таити прачек не видали, a они в море так же необходимы, как свежее мясо.

На рейде стояло много судов различных наций; видно было несколько бригов, которых почти нет в Тихом океане: туда ходят громадные клиперы (не имеющие, конечно, ничего общего с нашим клипером; наш клипер скорее канонерская лодка), a маленькому бригу не так-то удобно хлебать волны Горна и полосы западных свежих ветров. В 8 часов, при подъеме флагов, мы увидели много таких судов, которых давно не встречали: вот бразильский зеленым флаг, и самый корвет, на котором развевается он, знаком нам с Шербурга; вот уругвайский флаг, флаг Буэнос-Айреса, a вот желтый, с красными полосами, — испанский. He говорю о развевающихся по всем океанам флагах, Французском, американском и английском. К этому пестрому букету присоединился и наш андреевский крест, явившийся сюда не новичком, a видавшийся с другими флагами на всех океанах лира.

Мы поехали на берег, по шлюпка под желтым флагом вернула нас; в ней сидел доктор, который должен был сначала удостовериться, не привезли ли мы с собою какой-нибудь заразительной болезни. Когда все формальности были исполнены, как будто мы вдруг от этого поздоровели, мы благополучно добрались до длинной, железной пристани, где и высадились. Под пристанью толпилось множество шлюпок, военных и частных; на берегу была толпа, в которой ярко отличалась негры своими черными головами и добродушными, невозмутимый взглядами. Когда я смотрю на негра, мне все кажется, что он мне хочет добродушно напомнить, что и он также человек, a не обезьяна, и что любопытно вглядываться в его лице так же неприлично, как если бы лице его было белое. Я это вполне постигаю и смотрю всегда на негра более с участием, чем с любопытством, как смотрят на загнанную Сандрильону в какой-нибудь «приятном семействе». Вид негров в Монтевидео не оставляет тяжелого впечатления, так как вы знаете, что они здесь все свободны. Странно было бы говорить о красоте их, но нельзя не остановиться перед живописностью и оригинальностью фигуры негра.

Кроме негров, толпу составляли лица, над определением происхождения, занятий и значения которых призадумался бы всякий; здесь были лица смешанные, неудавшиеся, выродившиеся, физиономии неопределенные, про которые можно было бы сказать только, что у них есть нос, два глаза, рот, несколько волос, набросанных в беспорядке на их корявое лице в виде бороды усов и бровей, a о выражении их, о топе и красоте не могло быть и речи; это особенно бросалось в глаза, когда к толпе примешивался какой-нибудь английский матрос, казавшийся переодетым принцем между чернью. Кто составляет собственно народ в Монтевидео, трудно сказать: тут есть баски, переселившиеся с Пиренейских гор в давнее время и смешавшиеся с индейцами, испанцами; есть и немцы, смешавшиеся с басками; испанцы, смешавшиеся с теши и другими; отыскивайте же в этой смеси что-нибудь резкое и характеристическое.

Увидев, что с нами не было ни чемоданов, ни мешков, которые бы нужно было перенести, толпа пропустила нас довольно равнодушно; мы вошли в улицу, пересекающую город, лежащий на холмистой косе, и стали подниматься в гору. Инстинктивно попали мы, после второго поворота, на самую модную улицу, названную в честь дня освобождения Уругвая, Улицею 25 мая. На ней были прекрасные дома, наполненные магазинами, в которых царствовала страшная владычица мира — французская мода. Казалось, Palais Royal перебросил сюда часть своего груза шляпок, мантилий, вееров, кринолинов, духов, бродекенов, муфт, тросточек, золотых булавок, брошек, конфет и т. д. Находившиеся здесь французы подхватили все это и разложили по большим зеркальным окнам так заманчиво, что улица 25 мая стала любимым местом прогулки дам Монтевидео. Целый день, эскадронами двигаются они здесь взад и вперед, нападают на магазины, тормошат, торгуются, но покупают очень редко. Если б испанская щеголиха каждый раз, как входит в лавку, покупала что-нибудь, то ни лавок, ниш состояния Ротшильда не достало бы на удовлетворение этой гомерической алчности. Если б я писал все это в первые дни своего пребывания в Монтевидео, то, конечно, не решился бы так отнестись об этих «ангелах», какими они все нам показались сначала. Дамы приморских городов говорят, что сейчас по глазам можно узнать моряка, только-что пришедшего с моря: все они смотрят так, как голодный стал бы смотреть на лакомое блюдо. A я прибавлю, что эти глаза, кроме помянутого выражения, приобретают еще способность видеть то, чего не увидишь, поживя на берегу подолее. Все попадавшиеся нам навстречу дамы были очень хороши собою; a попадались они нам на каждом шагу или на тротуаре, или на балконах, без которых здесь нет ни одного окна. Если б они все были такими, какими казались, то не было бы на свете места лучше Монтевидео, не осталось бы ни одного моряка на судах; сюда двинулись бы даже наши помещики из степных захолустий, из Тамбова и Саратова, чтобы пасть к ногам таких красавиц. Но, увы! в первый день у всех нас была галлюцинация зрения. Пока еще не наступило разочарование, мы с наслаждением смотрели на «милых дам», в шелках и кринолинах, с поразительно маленькими ножками, со взглядами, в которых виделось целое море наслаждении; мы слушали звуки испанского языка, вылетавшие из «божественных уст», и не было гармонии, которая могла бы сравниться с этими звуками; иногда мы останавливались, закидывая голову кверху: там, как звезда с неба, сияла с балкона какая-нибудь сеньорита Христинита или сеньорита Италита, и «дивная ножка продевалась сквозь чугунные перила»… В том же настроении духа зашли мы в собор; он был новый; в алтарях стояли, разодетые в парчу и бархат, выкрашенные фигуры святых, и у их подножий, на каменном полу, в черных мантильях, сидели таинственно-грациозные фигуры; нужен был один намек для того, чтоб услужливое воображение нарисовало самую романическую героиню под этими черными блондами; везде, казалось, молились «донны Анны»; жаль только, что новые дон-Жуаны не знали по-испански, чтобы вкрадчиво примешать свои лукавые, искушающие речи к непорочной молитве дев. После мы часто в этих непорочных существах узнавали перезрелых дев, молившихся, вероятно, как и все перезрелые девы мира, о женихах.

Погуляв по улицам, побывав в соборе и на небольшой четырехугольной площади, на которой посажено несколько дерев, мы, натурально, захотели шоколада, потому что в городе, носящем испанскую физиономию, и по которому ходят прекрасные испанки, всякий порядочный турист непременно захочет выпить шоколада. По близости была кофейня, хозяин которой был француз, один из самых пустых и бестолковых Французов в свете; не было малости, которой бы он не раздул в гору, пускаясь при этом в самые длинные рассуждения.

К нашему несчастью, мы поручили ему послать за экипажем, и по этому случаю должны были выслушать чуть не целый курс нравственности. Он начал с того, что извозчики здесь мошенники, и мы не предвидели конца развитию этой обильной темы. Когда же пришлось с ним расплачиваться, оказалось, что он и двух сосчитать не умеет. Чтобы дать сдачи с двадцати долларов. вызваны были на совет жена, повар, извозчик, против которого он сам же восстал, и мы насилу освободилось, закаявшись показываться на глаза этому французу. Но влияние Француза не ограничилось этим, a отразилось еще и на нашей прогулке.

Мы выехали за город, в то место, где кончалась холмистая коса и начиналось плоское, но также холмистое пространство, застроенное улицами, переулками и пр. Мы думали, что стоит только выехали из Монтевидео, чтобы попасть в пампы. Оказалось, что и отсюда нужно совершить порядочное путешествие, проехать, по крайней мере, миль сорок, чтобы совершенно освободиться от заборов, огороженных полей, квинт, мельниц, боень, дач и садов. Где собственно кончался город, трудно сказать. Город чистый, щегольской, с высокими многоэтажными домами и магазинами, оставался за рынком, старинным зданием, одним из самых характеристических и живописных в Монтевидео. Двое ворот, ведущих в это квадратное укрепление, носят на себе следы старинной испанской архитектуры, перенесенной сюда очень давно; подобного стиля очень много остатков в Буэнос-Айресе. Рынок, заключающийся между этими маститыми стенами, которые поросли местами мхом, завален зеленью, плодами, кишит мелкими торговцами, отличается толкотней, шумом, снующими у ног собаками и всеми подробностями, свойственными всем в мире рынкам. Но за рынком шел также город: длинная широкая улица смотрела недавно выстроенною; на ней было много одноэтажных домов с внутренними дворами, так часто встречающимися здесь. В лавках виднелись пончо, разные кожаные изделия, седла, стремена, a также длинные, сделанные из жил арканы, называемые здесь lasso и т. д. Чаще других попадались лица, которые с первого раза можно было принять, по костюму, за турок или тряпичниц: голова повязана платком, на плечах пончо; вместо нижнего платья тоже пончо, подвязанный широкими складками, не хуже шальвар какого-нибудь мамелюка, a из-под широких складок этой части одежды выглядывают две белые трубы панталончиков, обшитых оборками… Видя в первый раз подобную фигуру, мы в изумлении спрашивали, кто это такой? и нам отвечали это гаучо! Как, восклицали мы, гаучо, этот прославленный тип проворства, ловкости, — гаучо, набрасывающий на барса lasso, как он нарисован путешественником Араго!.. Да что он, переродился что ли?… И мы не верили, смотря на эту фигуру, напоминавшую скорее московскую салонницу, нежели степного удальца. Но это были точно гаучо, и они всегда были такими. Гаучо — люди, находящиеся постоянно при скоте, наши прасолы, гуртовщики; они составляют здесь большинство сельского народонаселения. Редко между ними бывают охотники. Они ловко загоняют стадо диких быков, отлично бьют скотину, еще ловче сдирают с неё шкуру, и вот мир, в котором вращаются они, развивая в себе, частым обращением с ножом и кровью, кровожадность и равнодушие к жизни другого. Понятно, какой страшный элемент составляют они в здешних частых революциях и междоусобиях. Их вообще не любят, им не доверяют, и они, далеко не выражая собою поэтического типа молодечества, напоминают скорее отверженные обществом касты, как например палачей, японских кожевников, индейских парий и пр. Между ними есть много очень красивых людей; часто встречаешь их верхом, и, как всадники, они много выигрывают. Чаще всего видишь их при обозах, напоминающих наши южнорусские караваны; у них те же высокие фуры на больших немазанных колесах, с знакомым скрипом, крытые тростниковыми навесами и загруженные кожами или мясом; они запрягаются в три или четыре пары сильных, большерогих быков; гаучо садится. на дышле или едет верхом, погоняя длинною палкою скотину, усиленно везущую фуру по грязной, топкой дороге. Эти фуры — одно из главных средств перевозки сырых материалов из отдаленных эстанций (так называются разбросанные по беспредельным пампам хуторы). Благодаря страшному количеству скота, перевозки эти легко и удобны. Обозы останавливаются в степях, и быки пускаются пастись; гаучо разводят огонь, варят кукурузу; синий дымок красивою струйкой распространяется по чистому воздуху, и вот повторяется одна из тех знакомых нам картин степи, которые неразрывны с воспоминаниями нашей молодости. Сцены, вдохновлявшие Кольцова, разыгрываются в пампах Параны и Уругвая теми же широкими мотивами, теми же беспредельными тонами, которые дает «степь широкая, степь раздольная». фуры эти мы уже встречали за рынком. Но вот мы поехали по переулкам, где уже не было непрерывной нити домов; за длинными заборами показывались небольшие садики; колючие агавы заслоняли своими твердыми остроконечными листьями разваливающийся кирпич ограды; за нею несколько плакучих ив склонили свои ветви над небольшим источником, близ которого быки и овцы наслаждались тенью брошенного деревьями. Появились пространства, видимо занятые с целью превратить их в парк; дом затейливою архитектурою наказывает желание хозяина устроить себе роскошный приют, окружить его несколькими аллеями груш, акаций, клумбами цветов и разною зеленью, вьющейся по трельяжам и беседкам. Отравивший нам день француз посоветовал нашему кучеру везти нас в сад какого-то господина Марда, утверждая, что это самая интересная вещь в окрестностях Монтевидео. Сад этот напоминал одну из дач Елагина или Крестовского острова. Там подобные сады действительно редкость, но для нас они были какою-то насмешкой над природой. Что могли сказать мы, смотря на миниатюрное апельсинное деревцо, после апельсинных лесов Таити? Француз должен был все это сообразить и никак не советовать кучеру везти нас туда. Другой сад примирил нас немного с окрестностями Монтевидео; он был очень велик, с прекрасными большими деревьями, с тенистыми рощами, с видом, который от одной беседки открывался на волнующуюся, зеленеющую местность, испещренную квадратиками садов, огородов, полей, загонов, с их домиками, квинтами и пестротою населенного места; недалеко, на вершине отлогого холма, ветряная мельница махала своими крыльями. На другой стороне, тоже испещренной деревьями и домиками, за лощиною, виднелся белокаменный город с своими красивыми домами, колокольнями собора и полосою моря, отделявшею город от ближайшей к нам местности. Под ногами была густая, тенистая роща, потом речка и за нею небольшое поле, по которому три пары быков тащили тяжелый плуг, a черная масса взрезанной земли следом ложилась за ярко-блестящим железом. В саду были прекрасные скверы и аллеи. Хозяин, старичок немецкого происхождения, показывал все это с любовью, водил в какое-то подземелье, из которого можно было выехать каналом на лодке, взбирался с нами на развесистое дерево, наверху которого устроена была беседка, наконец, пригласил к себе в дом, где мы нашли целое семейство. Две старушки, с приторно-добрыми лицами, сидели на диване, на креслах играла черными глазами девица лет двадцати восьми (впрочем, я всегда затрудняюсь определить лета молодой особы: настоящий субъект мог быть и моложе, и гораздо старше); видно было, что она составляет главный центр, вокруг которого сосредоточивались нежность старушек, услужливость чернобородого испанца, который часто наклонялся к ней, развалясь на кресле, и рабская преданность чернолицей негритянки, подавшей мне какой-то инструмент, всего более похожий на чернильницу, с воткнутым в нее пером. Я догадался, что это мате, парагвайский чай, который тянут через серебряную трубочку из небольшой травянки, также обделанной в серебро. Мате любимое препровождение времени жителей при-лаплатских областей; это первое угощение, как у нас, например, сигары или папиросы; за мате забывает аргентинец свое горе, понемногу потягивая сладковатую жидкость, которая мне показалась не лучше микстуры. Двадцативосьмилетняя девица старалась показать нам, что она не даром сосредоточивает на себе общее внимание и любовь, что она действительно солнце, блистающее неподдельным светом, и в силу этого она вела главный разговор, садилась за фортепиано, пела и, если бы мы не поспешили уехать, вероятно показала бы еще какой-нибудь из своих талантов.

Между деревьями, встречаемыми по дороге, было много пирамидальных тополей, и многие местечки можно было принять за какие-нибудь малороссийские хуторы, если бы не кактусы да агавы, обильно растущие у заборов, в канавах и рытвинах. Часто у калитки своих садов стояли молоденькие девушки и дарили нас, — к сожалению, быстро проезжавших мимо, — восхитительными улыбочками, от которых молодой Л. едва усиживал на месте. Заехали посмотреть одну бедную квинту, надеясь найти там что-нибудь характеристическое. Квинта занимала не больше десятины, огороженной низенькою кирпичною стеною; половина её была под грушевыми деревьями, другая под тыквами. В небольшом домике, снаружи почти развалившемся, встретила нас старушка, настоящая дуэнья, с крючковатым носом, с мешочками под глазами и с добродушием, обильно разлитым по морщинам и ямам пергаментных щек. В комнате было чисто, по песчаному полу ходили два голубя; на комоде стояли святые, убранные цветами. Мы посидели несколько минут, стараясь щедро расточаемыми улыбками отблагодарит добрую старушку за то, что она впустила нас и дала по жесткой груше.

К пяти часам вернулись в город: за обедом мы пили замороженное шампанское, — признак, что мы в Атлантическом океане, почти в Европе. Вечером, против собора, который двумя четырехугольными колокольнями возвышается над всем городом, на площади было гулянье. По средине оркестр военной музыки играет увертюры из разных опер, цепь часовых с ружьями окружает музыкантов, a по пересекающимся крестообразно аллеям двигается сплошная толпа. В числе гуляющих, очень много женщин в черных мантильях, с веерами, с обширными кринолинами и в шляпках. Лучшие музыки раздавались отрывочные речи испанского языка. Тут у дерева прислонилась высокая женщина, «как печальная картина». Смотрите, какая хорошенькая! поминутно раздавалось в нашей толпе. Что за глаза, a нос, a нога! A по правде сказать, луны не было с столько было тени, что поневоле припоминалась пословица: la nuit tous les chais sont gris.

Монтевидео или San-Filippe, главный город Уругвайской республики, построен близ устья Ла-Платы, на левом её берегу. В нем. около 30,000 жителей; впрочем, цифра народонаселения колеблется от 20 до 40,000; до последней осады в Монтевидео было 40,000. Чтоб иметь понятие о расположении его улиц, возьмите бумагу, проведите несколько параллельных линий, которые пересеките перпендикулярными к ним, также параллельными между собою линиями, и вы будете иметь план Монтевидео; посредине две площади, на одной из них рынок, a на другой собор. Правильные, прямые улицы прекрасно вымощен, очень много высоких домов, полных магазинами; у каждого окна балкончик. Трудно найти какую-нибудь особенность в таком городе; подобие города надо видеть сейчас после Европы; тогда, может быть, многое в них покажется новым; после же Китая и Японии, Монтевидео простодушно принимаешь за прекрасный европейский город; даже пестрый гаучо не кажется оригинальным; покажется, что лучших домов и быть не может. на наших красавиц, в которых мы видели образцы хорошего вкуса, в Европе, может быть, указывали бы пальцем… Мы всему верили, все принимали на слово, как принимает на слово все приехавший в Петербург из своего самарского имения помещик, постоянно живший в глуши.

Монтевидео лучший порт Ла-Платы; он ведет значительную торговлю с Франциею, Англиею, Исландиею, Соединенными Штатами и Бразилией. Во все эти страны шлет он те же продукты, что и Буэнос-Айрес, то есть: кожи, соленое и сушеное мясо, волос, жилы, сало, шерсть, страусовые перья и т. д. Французы наводняют его своими мануфактурными произведениями и модными изделиями. На рейде Монтевидео, очень обширном и несправедливо имеющем дурную репутацию, но случаю часто дующего Pampero, постоянно стоят на станции военные суда: английские, французские, испанские, бразильские, северо-американские. Памперо — северо-западный ветер, дующий сильными порывами, иногда с громом и молнией, — не разводит в бухте такого волнения, чтобы стоянка была невозможна; напротив, памперо оказывает здесь благодетельное влияние; без этого, часто повторяющегося ветра, очищающего атмосферу от накопившихся миазмов, неизбежных при низменном положении страны, Монтевидео был бы нездоровым местом, так как он находится близ впадения широкой реки в море, пресные воды которой мешаются с солеными; благодаря памперо. Монтивидео может похвалиться своими благоприятными, гигиеническими условиями. Жители так привыкли к памперо, что всегда знают заранее, когда он будет; ему предшествует мокрая туманная погода; при тихом NO (сальный памперо), идет дождь, но ветер, отходя от NO, через N, NW и W доходит до SW, расчищает небо и сильные порывы начинают налетать, постепенно усиливаясь. Памперо может продолжаться от 24 часов до 9 суток. Капитан Кинг, описывавший Магелланов пролив, имел памперо в продолжение 9 дней в широте 35°, недалеко от устья Ла-Платы; мы почти в том же месте имели памперо, продолжавшийся четверо суток, и сила его порывов нисколько ни уступала силе порывов японского тайфуна. Барометр ниже 29°, 42' не падал.

Перегрузка товаров производится на больших ботах, вооруженных так называемыми латинскими парусами; они десятками снуют по обширному рейду. Таможенный сбор составляет главный доход государства.

В Монтевидео прекрасный театр, в котором могут поместиться больше 2,000 зрителей. Мы слышали в нем Норму. Это было последнее представление нашей старой знакомой Ла-Гранж. Она была так же хороша, хотя знатоки и находили, что голос начинает изменять сии. К ней летели букеты, пущено было два голубя; высадили на сцену ребенка, который, проболтав заученную фразу, поднес певице какую-то картинку, за что и был поцелован артисткой в лоб. Плафон театра разрисован портретами великих людей, между которыми я узнал Шекспира и Мольера.

Вечером улицы наполняются какими-то таинственными фигурами, костюм которых невозможно рассмотреть за темнотой; у всякого фонарь и пика. Это серены, здешние стражи, занимающие углы каждой квадры, окликающие проходящих и, по всей вероятности, имеющие право ловить подозрительных людей.

Сообщение с Буэнос-Айресом бывает четыре раза в неделю. Туда ходят три частные парохода: Constitution, Montevideo, Salto. Последний поднимается до Росарио.

Дней через пять после нашего прибытия в Монтевидео, в продолжение которых мы съезжали по вечерам на берег гулять по «Улице 25 мая» и по площади, мы начали охладевать к испанским красавицам и уже ясно различали хорошеньких от дурных; может быть, вследствие этого и решились мы ехать в Буэнос-Айрес. Обстоятельства, приведшие наш клипер на рейд Монтевидео, влекли за собою тысячу работ: внимание котлов и машины, выгрузку решительно всего трюма, суету, шум и, как характеристически выразился один испанец, смотритель бота, на которой были устроены шшили, страшное barbulio. Нас всех попросили переселиться на квартиры, которые были отведены на соседнем блокшифе, носившем название Abagun: было ли это собственное или нарицательное имя — не знаю. Понятно, что при всех этих переборках и переселениях, кроме удовольствия видеть новый город, приятно было удалиться на 120 миль от всякого barbulio.

Когда мы приехали, с своими саками, на пароход Монтевидео, то, пока не двинулись с места, мы смотрели на уродливый Abagun и на отягченные стрелами и различными путами мачты нашего клипера; с Абагуна нам махали оставшиеся и, на этот раз, вероятно, завидовавшие нам товарищи; но мы их не жалели: то были самаритяне; филистимляне же без стыда и совести оставляли страждущее и требовавшее врачевания судно.

Почти без шума, загребая колесами, вышел пароход с рейда; мачты, реи, снасти оставшихся за нами судов сливались. вместе с городом и зеленым холмом, на котором возвышался маяк, в одну серо-коричневую массу. В реке нас встретил довольно свежий SW, небольшой памперо. Небо то прочищалось, то заволакивалось тучами; горизонт за городом был черный, мрачный, и на нем рисовался, охваченный ярким освещением солнца, ломаный контур холма, покрытого зданиями и увенчанного двумя высокими колокольнями.

Скоро нас позвали обедать. Сначала было тесно, по вот стали очищаться места, и нам, которым было бы очень стыдно, если бы нас укачало, стало просторно. Обед был превосходным. Вечером пассажиры разбрелись по разным углам: кто залег спать, кто смотрел за борт, кто пристроился к молоденькой и хорошенькой испанке, прохлаждавшейся на палубе. Я любовался ходом прекрасного парохода; мы шли с противным течением и при довольно крупном волнении четырнадцать узлов. Машина шла ровно, без болезненных сотрясений.

II.

Нельзя не сознаться, что большая часть земель и государств Южной Америки известны нам только по имени, a сбивчивая история их разве только по газетам; между тем, и история, и статистика их любопытны в высшей степени; a так как из личных впечатлений и рассказов жителей узнаешь немного, то я и решаюсь, с помощью одного превосходного немецкого сочинения, познакомить вас с некоторыми сторонами политического быта государств, непохожих ни на какие государства в мире. He ждите, однако, от меня полной истории; сии не место в легких заметках кругосветного туриста.

Речная область, прилегающая к Рио-дела-Плата, по величине своей, занимает второе место в мире; она меньше области Амазонской на 18,000 квадратных миль и много больше области Миссисипи. Земли, по которым протекает Ла-Плата с своими притоками, лежат частью в тропиках, частью в умеренном климате, и могут таким образом доставлять произведения разных полос земного шара. Ла-Плата образуется соединением Параны и Уругвая, суда всех величин могут достигать до Монтевидео; a от Монтевидео до Параны, по измерениям капитана Соливана (1847), фарватер глубиною от 3½ до 10 сажен; пароходы без труда поднимаются до Росарио.

Уругвай, протекая сначала малоизвестными странами Бразилии, покрытыми девственным лесом, составляет границу Бразилии и Аргентинской конфедерации, a равно границу последней и Уругвайской республики; он принимает в себя богатые водой притоки, орошающие роскошную местность, на которой 80 миллионов жителей могли бы вести счастливую жизнь, но которая до сих пор остается пустынною.

Уругвай почти по всему протяжению своему судоходен. Лучше исследован он в своем низовье. По Соливану, до 31° южной широты фарватер его углубляется от 3½ до 14 сажен; следовательно, суда, сидящие от 14 до 18 футов, могут достигать устья Рио-Негро и Галегалху.

Парана образуется соединением большой реки Рио-Гранде о Паранатибо. Первая берет начало в бразильской провинции Минас-Гераяс, не далее 20 миль от Атлантического океана и, пройдя 150 миль во всю длину роскошной провинции, соединяется с Паранахиба, на границе Монтогроссо. Отсюда величественная река получает название Параны, удерживая его до впадения в Ла-Плату. Пройдя более 180 миль совершенно неизвестными областями Бразилии, она образует, далее, с одной стороны, границу между Парагаем и Аргентинскою республикою; потом, приняв в себя еще большую реку Парагай, Парана направляется к югу, принадлежа здесь нераздельно, на протяжении 130 миль, Аргентинским Штатам. Эта часть её известна более других; и здесь, где она составляет главную жилу внутреннего движения, мало изменились она в продолжение трех сот лет со времени завоевания. Несомненно, что Парана судоходна; известно, однако, что плавание по ней прерывается семью водопадами, которые низвергаются со скалы на скалу на протяжении 25 миль. О фарватере её низовья, очень важном в настоящее время, известно только с тех пор, как английские и Французские пароходы стали подниматься по Паране и Парагаю до Асумпсиона. Суда, сидящие 8 и 10 футов, совершают переход от Буэнос-Айреса в восемь дней и в пять возвращаются назад.

Источники Парагая находятся в богатом бриллиантовыми минами бразильской провинции, Монтогроссо. Еще Феликс Асара (в 1792) называл эту реку «лучшею в мире» и говорил, что по ней можно достигнуть центра португальских миль. В новейшее время все единодушно восхищаются этою великолепною рекою, которая, при одинаковой глубине, спокойно и тихо катит волны свои в берегах, покрытых роскошным лесом.

Страны, орошаемые этими реками, не считая принадлежащих Бразилии, занимают пространство в 1 /200,000 англ. квадр. миль, составляя Аргентинскую конфедерацию и республики: Буэнос-Айрес, Парагай и Урагай, история которых идет почти нераздельно; отчего и называют их часто одним именем штатов Ла-Платы. На этом пространстве живут едва 2,000,000 жителей, приходясь по два человека на квадратную милю; притом большинство их сосредоточено в городах: в Буэнос-Айресе 180,000 жителей, в Монтевидео 30,000, в Тукумане 10,000 и проч.

Огромнейшие земли заселены здесь бедно, частью совсем не заселены. Местечки, приходы и мызы лежат друг от друга на расстоянии 4–8 дней пути; при совершенном бездорожье и при таких условиях, конечно, трудно развиться земледелию и цивилизации. Жизнь разбросанных на громадном пространстве европейских семейств мало разнится от жизни краснокожих индейцев. Без средств к удовлетворению нравственных потребностей, физически они наделены с избытком богатством этих диких стран; им благоприятствует разнообразный климат, — холодный у Кордельеров и теплый, даже жаркий, в пампах, — и эти легко-достающиеся средства жизни составляют главную причину малого нравственного развития. Только нужда и труд жителей воспитывают и поддерживают сильную, самостоятельную и здоровую жизнь, как в индивидууме, так и в массе народонаселения.

Особые условия местности и всей окружающей среды образовали здесь оригинальные своеобычные учреждения, эстанции, и развили местный тип гаучо. Эстанции и гаучо составляют характеристические особенности страны. Эстанциями называли сначала испанцы, a после южноамериканцы, заселенные ноля с фермою; занимавшие 3 или 4 мили; на этих фермах пасется огромное множество скота, — лошадей, быков, овец, лам и альпак; нередко попадаются эстанции, имеющие более 30,000 голов различного скота. В большом доме, среди фермы, живет владетель, окруженный многочисленными рабочими, с их женами. Дело рабочих ходить за скотиной, загонять стада, бить быков и лошадей; их-то и называют гаучо. Если недоставало места на мызе, гаучи строили в некотором отдалении деревянные домики, крытые соломой и называемые ранчо. Над ними, для ведения работ, назначался главный управляющий. Первоначально гаучами называли людей подозрительных, которые избегали обитаемых мест и удалялись в степи; позднее название это распространилось на всех деревенских жителей. Теперь они составляют собственно класс поселян, лишены всякой цивилизации и постоянно враждуют с жителями городов. Своею многочисленностью и влиянием, они постоянно давали штатам Ла-Платы свой оригинальный характер, и в их столкновениях с городским сословием заключается вся разгадка беспрестанных междоусобий страны. Сколько раз они один, и надолго, решали судьбу этих государств! Они же были главною поддержкою двадцатилетнего диктаторства дон Хуана Мануэля де-Росаса.

В 1810 году большая часть испанских колоний в Южной Америке отделилась от своей метрополии. Аргентинская же конфедерация объявила себя окончательно независимою в июне 1816 года, на конгрессе в Сан-Мигеле-Тукуманском, и уложение, объявленное 30 апреля 1819 года, написано было по образцу Северо-Американских Штатов. He соответствуя здешним условиям, оно повело к величайшим затруднениям: всякий хотел властвовать, никто не хотел повиноваться. В кровавой, дикой путанице начали наконец выясняться две враждебные друг другу партии — федералистов и унионистов, и все личности, на которых вертятся история Аргентинской республики, принадлежали или к первой, или ко второй из этих партий. Ривадавиа, Пас, Лаваль, Варелла и Уркиса были унионисты; Лопес, Аирога и Росас — федералисты. Грустный опыт первых годов независимости (1816–1826) должен был убедить всех благомыслящих людей в невозможности конфедеративного правления, при противодействующей ему стремлении каждой провинции к самостоятельности. Ривадавиа, Родригес и многие другие съехались на совещание и решила, чтобы правление было федеративное. Провинции Буэнос-Айрес, Кориентес, Энтре-Риос и Санта-фе образовали на этом основании так называемый «четверной союз»; Буэнос-Айресу предоставлено было ведение иностранных дел; принятые же им обязательства он должен представлять на решение конгресса. Первым президентом был избран, в 1826 году, Ривадавиа; но снова собранный конгресс, недовольный стремлениями президента более гарантировать положение главы государства, принудил Ривадавию удалиться. Один из аргентинских писателей, Индарте, говорит о первом президенте: «истинный друг отечества, он сделал много улучшений и положил такие прочные основания для дальнейших улучшений, что все его преемники невольно возвращались к ним; этих оснований не могла уничтожить двадцатилетняя резня: так сильны разумность и честность в сравнении с грубою властью». По удалении Ривадавии наступила страшная анархия, известная под именем акефалии (безголовья), так что иностранные державы, в некоторых случаях, не знали к кому обратиться. Подобное положение дел, конечно, не могло быть продолжительно. Собирались новые конгрессы (в 29, 30 и 31 годах), где были представители от провинций Буэнос-Айреса, Кориентес, Энтре-Риос, Сантафе, Кордовы и Сан-Хуана, заставлявшие молчать остальные провинции; принято было существующее поныне государственное уложение Аргентинской конфедерации: совершенная независимость отдельных провинций извне; каждая провинция имеет свое отдельное управление, губернатора и своих представителей; ведение внешних сношений и войны предоставлено губернатору Буэнос-Айреса; он же главнокомандующий; против всякой внешней силы, провинции находятся в оборонительном и наступательном союзе; свобода внутренней торговли и судоходства во всех странах конфедерации. Для решения спорных вопросов — о плавании по рекам, о внешней торговле, о погашении государственного долга — должен быть созван новый конгресс; но конгресс этот не состоялся.

1-го декабря 1829 года Лаваль, стоявший во главе войска, идет против губернатора Буэнос-Айреса, Доррего, разбивает его при Наварро, берет в плен и расстреливает. Защищавший Доррего, Росас, побеждает в свою очередь Лаваля, заставляет его удалиться в Монтевидео и сам становится губернатором и главнокомандующим в Буэнос-Айресе (1830). Так выступил на политическое поприще дон-Хуан Мануэль де-Росас, человек чудовищный, но владевший железною, непреклонною волею, стремившийся без оглядки к своей цели и какой-то притягательною силою приковавший к себе народ. Из губернатора, с законною, но очень ограниченною властью, он становится неограниченным деспотом Аргентинской республики; его воля является законом для всех провинций. Этот новый губернатор, вокруг которого группировалась в продолжение многих лет история Ла-Платы, который вызвал на бой сильнейшие европейские государства и выдержал его с честью, родился в 1793 году в Буэнос-Айресе, в почтенном семействе, переселившемся сюда из Астурии. Его прадед был губернатором в Чили; дед его был убит в войне с индейцами: зашитый в коже, он был брошен в море. В молодости Росас долго жил между гаучами, на эстанциях своих родственников; принимал участие в их работах, играх и разных увеселениях. Гаучи смотрели на юношу, как на своего, и с гордостью поддерживали потом домогательства своего бывшего товарища. Власть Росаса основывалась на гаучах, и он никогда не забывал их интересов. Он более всего обращал внимание на земледелие; образование, вместе со всяким свободным движением, преследовалось деспотом, как самое опасное враждебное начало и в религиозном, и в политическом смысле.

По истечении законного срока, Росас сложил с себя должность, в первый и последний раз поступив в смысле конституции. Его преемники, Биамонт и Маса, были незначительные люди. В марте 1835 года Росас был снова выбран и уже с неограниченною властью, так как он иначе выбранным быть не соглашался. По истечении законного срока, каждый раз возобновлялась комедия отказа: Росас уверял, что его здоровье не выносит бремени правления, что он желал бы удалиться в частную жизнь; депутаты были в отчаянии, просили и прибавляли прав и почестей диктатору; даже один месяц в году назвали его именем. Наконец, Росас соглашался, и приносил свои наклонности в жертву любезному отечеству.

Между первым и вторым президентством своим, Росас оказал республике большие услуги. Жившие на южных границах Буэнос-Айреса и Чили индейцы производили частые набеги на север. Воинственное племя не раз проникало во внутренние земли и огнем и мечем уничтожало все; Росас, в союзе с чилийцами, решился усмирить варваров. Под его предводительством, двинулись гаучи к Магелланову проливу; били индейцев везде, где только они осмеливались сопротивляться, и освобождали тысячи пленных христиан; генерал Бурген, именем Аргентинской республики, занимал многие места малоизвестных нами Патагонии, которым, впрочем, долго еще надобно ждать цивилизованного населения. Росас должен был даже ограничивать притязания чилийцев, основавших колонию (в 1843 г.) в Магеллановом проливе[25]. Этими трудными походами Рогас стяжал себе уважение и славу, теч более, что к этому же времени относится борьба за национальную независимость, можно даже сказать, за самостоятельность Нового Света относительно Старого; и потому самые решительные и ожесточенные противники тирана должны были радоваться его успехам.

В 1837 году, Росас, на основании давно забытого закона, потребовал, чтобы все иностранцы, жившие в Буэнос-Айресе, участвовали в национальной милиции; несколько французов были завербованы силою. Часто повторяемые протесты и жалобы французского агента оставались без ответа; наконец, парижский кабинет почувствовал себя обиженным и привял свои меры. 28-го марта 1838 года все порты Аргентинской республики объявлены были в блокаде; Французы соединились с врагами Росаса, унионистами, во главе которых стал, приехавшими из Монтевидео, генерал Лаваль: в нескольких стычках войскам диктатора нанесено было чувствительное поражение. В самом Монтевидео Франция домогалась низложить президента Мануэля Орибе и посадить на его место главу революционного движения, генерала фрукхуосо Рифера. Французам очень хотелось возводить и низлагать правителей в Южной Америке; они, по обыкновению, забыли, что этим страшно оскорбляли национальную гордость и, вместо союзников, наживали себе в народе врагов и сильно вредили своей выгодной торговле с этой страной. В 1840 г. «войско освободителей», под командою Лаваля двинулось к Буэнос-Айресу, внутри которого вспыхивали частные мятежи; началась осада, и, занимая шаг за шагом укрепленные места, унионисты уже близки были к окончательной победе. В это время прибыл из Франции в Монтевидео адмирал Мако (23-го сентября 1840) с приказанием все кончить и как можно скорее выпутать Францию из лаплатских дрязг и ссор. Бывший восточный вопрос и война вице-короля Египта с султаном поглотили тогда все внимание Людовика-Филиппа и его министров. Франция осталась тогда изолированною: договор 15-го июня 1840 года был заключен европейскими державами без её участия.

Мако спешил изменить друзьям Франции в Южной Америке, вступив в переговоры с Росасон и заключив с ним трактат на следующих условиях: республика Уругай, на основании трактата 1828 года (по которому она отделялась от Бразилии) сохраняет свою независимость; всем восставшим против Росаса объявлена амнистия; убытки, понесенные Французами, должны быть вознаграждены; Франция, наравне с другими державами, пользуется предоставленными им правами.

Неудовольствие унионистов и обманутого Уругая не имело границ: «Мако, Франция и измена», говорили они, «с этого временя однозначащие слова! Мы все проданы, нам изменили! За деньги Франция продала свою честь, своих союзников, даже свою выгоду. И она еще уверена, что Росас сдержит свои обещания!» И все это была правда. Перед глазами французского адмирала вели амнистированных к Росасу, пытали их и многих, в числе которых были и Французы, казнили. Можно найти имена этих несчастных в аргентинских журналах.

Унионисты, не смотря на измену союзников, не успокаиваются. Лаваль и Ривера набирают новую партию в Монтевидео, преимущественно из лиц, бывших против президента Орибе, друга Росаса, и торжественно объявляют, что договор, заключенный адмиралом Мако, недействителен. «Измена, своеволие и глупость написаны у Французского адмирала на лбу. И кто дал Франции право, во имя унионистов и Уругая, не спрашиваясь у них, заключать с Росасом союзы? Они думают там у себя, в Париже, что гаучо Росас действительно допустит амнистию? Никогда!» Ж так вышло на деле. Трактат остался мертвою буквою, хотя Гизо и говорил с трибуны, что дикие народы Ла-Платы не заслуживают лучшего управления, чем управление Росаса.

Аргентинцы и ориенты, как вообще называются жители Восточной Банды (Уругая), одни, без всякой помощи, продолжали упорную войну с Росасом. 19-го сентября 1841 года Лаваль был разбит в долине Фамалла; 8-го октября храбрый защитник унионистов был убит, и Росас без труда разбил войско, оставшееся без вождя.

Окончательное истребление унионистов ведено было с настойчивою кровожадностью, на которую был способны только Росас. Все, что избежало его мести, искало спасения в бегстве за Кордильеры, в Чили и другие места. Немногие отделались счастливо: большую часть сразил холод и голод на высоте снежных вершин Кордильеров. Для оставшихся в республике противников диктатора наступило страшное время. Если все правда, что рассказывают путешественники и аргентинские писатели, то правление Нерона и Тиверия покажется отечески-нежным в сравнении с росасовым. Духовенство помогало тирану в преследовании всего умственного и благородного. Епископ Хосе-Мануэль Эйфрачно называл дикого гаучо божественным героем, благословлял его и говорил: «Истинная, христианская любовь, сильная и возвышенная, ведущая ко спасению, требует уничтожения безбожной толпы, врагов Бога и людей: настоящая христианская любовь требует уничтожения диких унионистов!» Надобно помнить, что Магариньос Сервантес, рассказывающий все это, сам строгий католик.

В помощь себе, Росас основал тайное общество, и назвал его масхорко (початок кукурузы), потому что члены его должны быть так же тесно связаны между собою, как семена маиса на своем початке. Все отверженные и развратные люди принимались в это общество, давая клятву беспрекословно исполнять волю тирана. Ужас сковывал Буэнос-Айрес при слухе о злодействах, совершавшихся каждую ночь масхорками. Каждый день, по утрам, находили на улицах изуродованные, неузнаваемые никем трупы; много было разорено домов, обесчещено женщин, расхищено имений. «Дикие унионисты должны быть окончательно истреблены,» говорил диктатор, «одна мысль принадлежать к этой орде есть уже смертный грех!» Читая показания очевидцев, не верится, люди ли были эти испано-португальские американцы, и отказываешься судить о них по мерке наших убеждений. Это люди, испорченные клерикальным воспитанием, дикари, уверенные, что при всех преступлениях можно примириться с Богом несколькими наружными обрядами. Пойманные унионисты судились сотнями, и головы их выставлялись публике, насаженные на шпицах решеток. Кто произносил хоть слово сострадания к одному из этих «безбожных изменников», подвергал свою жизнь тому же; где их находили, там и убивали. Даже трупы врагов Росаса вырывались из могил и бросались на съедение собакам. Дои Хосе Ривера Индарте, издатель журнала El National, и Варелла, издатель El Соттегсго del Plata, были решительными врагами Росаса и оба погибли в борьбе с тираном. Индарте был автором ужасной обвинительной брошюры Tablas de Sangre (кровавые списки), в которой он пересчитывает все жертвы от тридцать девятого до сорок третьего года (в этом году бесстрашный муж, по повелению Росаса, был отравлен), день и месяц их смерти, и каким образом они были убиты. Из этого сочинения видно, что лишенных жизни было:

Отравленных…5

Обезглавленных…3,765

Расстрелянных…1,393

Келейно убитых…732

Пало в сражении…14,920

Осужденных, как дезертиры, шпионы… 1,600

Всего умерщвленных 22,405; это, большею частью, молодой, сильный и образованный народ. Более 10,000 эмигрировало в Уругай, Боливию, Перу, Чили и Бразилию. О числе жертв в 1843 году нет верных сведений. Для чествования великого спасителя конфедерации. время от времени учреждались празднества, собрания, публичные танцы, на которых обыкновенно присутствовала Мануэла, единственная дочь Росаса; на праздниках раздавались возбуждающие месть гимны. В известные дни портрет Росаса возим был на колеснице по улице Буэнос-Айреса первыми чиновниками города и красивейшими дамами; портрет ставился в соборе между изображениями Спасителя и Божией Матери, при чем духовенство кадило и молилось о благоденствии «божественного» мужа Росаса. Духовных, не желавших участвовать в этих богохульных процессиях, расстреливали, казнили. Попали в немилость и иезуиты, которых вызвал было Росас и, по примеру Санта-Анны в Мексике, возвратил им прежние их владения. «Отцы иезуиты не выполнили условий,» говорил Росас в 1842 году, «на которых им было позволено возвратиться. Они следуют другим правилам, которые враждебны принципам нашего управления.» И они были снова изгнаны. Иезуиты редко расходятся с абсолютными правлениями, a тут видно нашла коса на камень: один абсолютизм враждебно столкнулся с другим!

Война с Уругаем продолжалась. О трактате 1840 г. и помина не было. Цель Росаса была подчинить себе это государство, так же как и Парагай, и ввести так называемую американскую систему, требующую совершенного исключения иностранцев, особенно европейцев.

Уругай, или Восточная Банда (так называется она по восточному положению, относительно Аргентинской республики), в сравнении с другими государствами Южной Америки, не велик по протяжению и бедно населен: но его выгодное положение близ устья Ла-Платы, и плодородие его почвы могут возвысить его до степени значительного государства. Он занимает пространство в 4,000 геогр. квадр. миль и разделен на девять департаментов, называемых, по своим главным городам: Монтевидео, Капелопес, Сан-Хосе, Колония, Сориано, Папсанду, Сарро-Ларго, Мальдонадо и Негро; жителей только около 200,000, и две трети их живет в городах. Плодородная почва орошена реками, богатыми водою; величественная Рио-Негро, у устья которой могла бы быть основана превосходная гавань, принимает в себя с обеих сторон судоходные притоки, расположенные очень выгодно для движения внутренней торговли.

Климат его — один из благоприятнейших в мире. Все европейские овощи и плоды и, кроме того, хлопчатая бумага, рис и некоторые другие южные произведения вызревают здесь превосходно. Но еще не взрезал плуг обширной степи, по которой до сих пор бродят бесчисленные стада быков и табуны лошадей, все еще составляющих главный предмет вывоза. Богатые травою холмы и долины делают страну особенно удобною для овцеводства. Животные зиму и лето находят постоянные пастбища: труд сенокоса здесь не известен. Уругай не богат благородными металлами. Есть в небольшом количестве золото и серебро (близ Мальдонадо), медь, антимоний, олово, железо, сера и каменный уголь. Ценность ввоза товаров доходит до 14 миллионов, a вывоза до 12 миллионов рублей сер. Контрабанда, довольно значительная, увеличивает ввоз, по крайней мере, на 25 %, то есть на 3 или 4 миллиона рублей. И такой значительный торг ведет государство с скудным населением, не знающим ни земледелия, ни горного дела и не имеющим мануфактур; все это дают только шкуры, рога, волос, сало и мясо диких стад! Вообще государство это заслуживает большего внимания, и можно легко попять, какого бы значения достигло оно, если б его земли, могущие прокормить более пятнадцати миллионов жителей, заселились хотя двумя, тремя миллионами деятельного, рабочего народа. Подобное заселение сделало бы эту страну действительно независимою и освободило бы ее от направленной на нее разрушительной политики Бразилии.

Географическое положение Уругая всегда давало направление его истории; оно было причиною постоянных споров, которые и замедляли развитие страны. Уругай был предметом раздоров Испании с Португалией в прошедшем столетии; он и в настоящее время постоянный предмет раздора между Аргентинскою республикою и Бразилиею. Эти споры время от времени прекращаются, чтобы возобновиться с большею силою, потому что причина их не уничтожается. Владеющий Уругаем может легко овладеть устьем Ла-Платы и подчинить себе все близлежащий страны в северо-восточной части Нового Света, и в этом заключается разгадка ревнивых стремлений и притязаний соседей. Никто не допускает другого владеть этою землею, боясь за собственное благосостояние и независимость.

В Монтевидео, так же, как и в других испанских колониях, начались движения в 1810 году, следствием которых было отделение их от метрополии. Испанский губернатор де-Бигодет должен был, наконец, удалиться (20 июня 1811 г.), и страна осталась предоставленною самой себе. Во главе народа стоял Хосе де-Артигас, поддерживаемый гаучами так же, как впоследствии Росас, враг городского сословия и вместе всякого высшего умственного развития. Большинство было им недовольно, и этим положением дел воспользовались в Рио-Жанейро. Под предлогом освобождения страны от участия гаучей, бразильские войска наводнили Уругай, изгнали Артигаса и кончили тем, что присоединили всю провинцию (в 1821 году) к империи. Но скоро возгорелась война за самостоятельность Уругая; Аргентинская республика, смотревшая на Уругай, как на часть прежнего вице-королевства, следовательно, как на свою принадлежность, приняла в войне этой деятельное участие. Заключенный 27 августа 1828 года мир, при участии Англии, прекратил, наконец, войну, продолжавшуюся столько лет, и Уругай был призван самостоятельным государством. Мирившиеся стороны положили только условием право подачи голоса, при начертании нового уложения, и право вмешательства, в случае если до истечения пяти лет по учреждении законного управления, возгорится там междоусобная война. На последнем пункте основывал Росас свое домогательство получить место президента Орибе, хотя упомянутые в трактате пять лет давно уже прошли. Составленное в Монтевидео уложение, с утверждения Бразилии и Аргентинской республики, было, наконец, обнародовано 18 июля 1830 года. Содержание его мало разнилось в существенных статьях от уложения Северо-Американских Штатов. Власть делилась на три части, исполнительную, законодательную и судебную. Законодательная власть сосредоточена в двух камерах, представительной и сенате. Представители непосредственно избираются, каждый от 3,000 душ, на три года. Сенаторы избираются представителями и назначаются, по одному на департамент, на шесть лет; треть их возобновляется каждые два года. В случаях разногласия, обе камеры соединятся в общем собрании, для решения спорного дела большинством голосов. Представитель должен быть двадцати пяти лет от роду, не менее пяти лет считаться гражданином и иметь 4,000 долларов или занимать место, стоящее этой цены. Сенатор должен быть тридцати лет, семь лет быть гражданином и иметь 10,000 долларов. Чиновники гражданские, военные и духовные не могут заседать в камерах. Пьяницы и люда, не умеющие читать и писать, не имеют права подачи голоса. Исполнительная власть вручается выбранному обеими палатами президенту на четыре года; он главнокомандующий над войсками и флотом и, если хочет, может командовать ими лично. В случае его смерти, должность исправляет президент сената. Судебная власть находится в руках верховного судилища, избираемого обеими камерами апелляционного суда, судей первой инстанции и мирных судей. Чтобы быть членом верховного судилища, надо иметь сорок лет, быть шесть лет адвокатом, четыре года служить в магистратуре и, сверх того, быть сенатором. Уголовные преступления судятся судом присяжных. Установлена свобода печати и предоставлено много преимуществ иностранцам, желающим селиться в стране, в чем Уругай опередил все другие южно-американские государства.

Первым президентом республики был избран генерал Фруктуосо Рифера, гаучо по рождению, отличившийся в войне с Бразилией. По истечении законного срока, в 1834 году, избран был, особенно преданными интересам страны, генерал дон Мануэль Орибе к величайшему прискорбию. сложившего свою власть президента. Рифера собрал своих гаучей, взялся за оружие и, после многих стычек, принудил новоизбранного президента отказаться от своего места до истечения срока (1838); и в едва начавшейся республике снова начались смуты и беспорядки. Партии Риферы и Орибе, красные и белые, то есть поселяне и горожане, вели непримиримую воину; наконец, Рифера, как мы видели, октябрьским трактатом 1840 года, низложен был Францией, a Орибе — Росасол. Рифера, однако, все еще продолжал войну, и аргентинские войска наводнили Уругай; один Монтевидео отчаянно сопротивлялся все время войскам и флоту Росаса. Бразилия и Англия с опасением следили за этою неравною борьбою; уничтожение независимости Уругая и присоединение его к Аргентинской республике были бы невыгодны для Бразилии.

При этих беспрестанных войнах теряла больше всего иностранная торговля; жалобы английских купцов были так часты и так настойчивы, что министерство лорда Джона Росселя решилось на вмешательство (1844), в видах восстановления мира, спокойствия и свободного плавания по реке; Франция была приглашена к участью. От обеих держав посланы были в 1845 году Оузлей и Доссоди в Буэнос-Айрес для предъявления своих справедливых требований; в случае, если бы стал Росас колебаться, предписано было прибегнуть к силе. Требовали, чтобы Росас признал Уругай и Парагай самостоятельными государствами, отказавшись от всякого на них притязания, чем и окончились бы все смуты Ла-Платы. Росас объявил посланникам положительно, что ни в каком случае не будет повиноваться европейским властям, которые хотят предписывать Америке законы, и затем объявлена была война (18 сентября 1845 года). Союзники блокировали Буэнос-Айрес, завладели маленькою аргентинскою эскадрою, которая стояла у Монтевидео, осадили островок Мартин-Гарсия и энергически приступали к другим военным действиям. Росас продолжал настойчиво сопротивляться, и терпеливым выжиданием утомил, наконец, союзников, желавших окончить много стоившую войну. С этою целью был послан в Буэнос-Айрес англичанин Самуэль Гуд (1846), который и заключил перемирие с Росасом на следующих условиях: все военные действия в Уругае должны быть прекращены; должен быть выбран новый президент для этой республики; должна быть объявлена общая амнистия; с Буэнос-Айреса должна быть снята блокада, и остров Мартин-Гарсия, с своими маяками, должен быть возвращен., При исполнении этих условий нашлись какие-то затруднения, и посланники были отозваны; на их место явились лорд Гоуден и граф Валевский. Англия во всяком случае хотела покончить с войною, причем было еще желание мести Людовику-Филиппу, принявшему участие в итальянских и швейцарских делах, враждебное английским интересам. Лорд Гоуден отозвал английскую эскадру из Буэнос-Айреса, заключил мир с Росасом, и война осталась на плечах одной Франции. Герцог де-Броль, французский посланник в Лондоне, потребовал от имени своего, правительства объяснений. Мы, писал он, приняли участие в делах Ла-Платы только по проискам Англии и для её интересов. Посредничество Гуда было для нас выгодно, но оно сокрушилось о настойчивое противодействие Росаса. Росас не хотел согласиться на свободное плавание по Паране и требовал, чтоб Орибе был президентом Уругая. Мы не могли принять этого. Что же случилось? Лорд Гоудеии отстраняется от общего дела с Валевским и отзывает свою эскадру от Буэнос-Айреса! Джон Россель и Пальмерстон старались представить дело своего полномочного в сомнительном свете, утверждая, что посланник не совсем понял их инструкции; однако блокада Буэнос-Айреса с английской стороны не возобновлялась. В это время во Франции вспыхнула революция, и французский посланник должен был принять трактат, заключенный Англией. Только быстрым ходом обстоятельств французы выведены были из своего неприятного положения: последовало неожиданное, внезапное падение полновластного диктатора, a за ним совершенное изменение как внутреннего, так и внешнего положения стран Ла-Платы.

Мысль занять в Южной Америке то же положение, каким пользуются Соединенные Штаты в Северной, постоянно занимает как народ, так и правительство Бразилии. Поэтому там внимательно следили за событиями на Ла-Плате; наконец, Бразилии представился случай для раскрытия своих гегемонистских стремлений.

Росас повторял время от времени свою комедию отказа, наружно желая удалиться от дел; мы уже видели этот маневр, который он всякий раз употреблял с успехом. В 1851 году он явился перед депутатами с следующею речью: «Мои телесные силы до того ослабели, что мне невозможно вести дела Аргентинской республики при таких тяжелых обстоятельствах…» — «Жестоко было бы, — отвечал генерал Уркиса, губернатор провинции Энтре-Риос, — взваливать тяжесть правления на великодушного президента, отчего здоровье его может пострадать еще больше. Этим он и народу мало услужит. При болезненности президента могут потерпеть интересы страны и даже благосостоянию её угрожает опасность.» Провинция Энтре-Риос приняла сторону Уркисы; ей последовала провинция Кориентес, с губернатором Фирасоро. Несколько недель спустя (29 мая 1851), Энтре-Риос и Уругани заключают с Бразилией наступательный и оборонительный союз, с целью доставить мир разоряемому десятилетнею междоусобною войною Уругаю и вытеснить Орибе с аргентинскими войсками навсегда из республики. Что делать дальше, будет указано обстоятельствами. По всей вероятности, Уркиса еще прежде имел сношения с бразильским кабинетом. Незадолго перед этим, аргентинский посланник был обидно отозван из Рио-Жанейро. За трактатом 29 мая последовали другие, сделавшие большой шаг в международных отношениях южно-американских государств; назначены комиссары для проведения демаркационной линии между Бразилией и Уругаем; оба государства обоюдно признали свою независимость. Бразилия обязывалась поддерживать всякое, согласно с конституцией избранное и действующее, правительство; объявлена общая амнистия и обещано возвращение конфискованных имений. Приглашены все аргентинские штаты к участью в трактате, равно как и Парагани, которого независимость обеспечивалась. Торговля объявлена на свободных началах. Подданные обоих государств могут свободно жать в той или другой стране и вести свои дела, не платя никакой повинности, и не могут быть вербуемы в военную службу. Бразильцам дозволено плавать но Уругаю и его притокам; положено стараться о свободном плавании по Паране и Парагаю. Обе стороны обязывались выдавать беглых преступников, в число которых включены и принадлежащие бразильским подданным негры.

Финансы Уругая были до такой степени плохи, что там не могло бы существовать никакое правительство; Бразилия еще прежде давала ему субсидии, так же, как Франция и Англия. Теперь Бразилия обязывалась помогать ему как единовременно, так и ежегодно, выдавая (с ноября 1851 года) по 50,000 пиастров, во все время продолжения войны.

Власть деспотов, не основанная на национальных или религиозных интересах, всегда шатка, и часто бывает достаточно первого толчка, чтобы сокрушить ее, — будет или этот толчок извне или изнутри. Угнетенному народу, ослепленному лживым блеском, под который прячутся властители, и обманутому ложью, проникающею всю жизнь подавленной страны, такому народу деспотическая власть кажется гораздо более прочною, нежели она есть на самом деле. Росас подтвердил собою эту давно известную истину. Ополчение, восставшее на него, было так велико, что такого не видали никогда в Южной Америке. Около 30,000 войска, вооруженного различным оружием и снабженного огромными запасами, двинулось на диктатора. Но таких больших средств и не требовалось: при первом толчке рухнуло двадцатилетнее здание, без всякой надежды на возобновление. Англия и Франция могли бы воспользоваться обстоятельствами, но они ограничились полумерами; им было все равно, останется ли Росас или нет, — нужна была только свобода плавания. Теперь же они совсем отказались ох участия в деле низложения тирана, и английские суда защищали только интересы своих соотечественников в Буэнос-Айресе, a французские — в Монтевидео, где даже несколько рот французских морских солдат держали гарнизон.

В силу трактата 1851 года, Уркиса двинулся к Уругаю вместе о графом де-Кахиасом, пришедшим с 12,000 войска с севера Рио-Гранде; генерал Евгений Гарсон выступил из Монтевидео, a Фирасоро — из Кориентеса. Бразильская эскадра, под командою находившегося на службе Бразилии английского адмирала Гренфеля, занимавшая Парану, мешала Росасу соединиться с Орибе. При этих обстоятельствах, Орибе соглашался на умеренную капитуляцию, начинавшуюся словами: «В Уругайской республике нет ни победителей, ни побежденных.» Так выполнен был первый пункт трактата; Монтевидео был освобожден, и прекратилась десятилетняя осада новой Трои.

Но надобно было низложить диктатора Буэнос-Айреса. Провинция Энтре-Риос назначена была сборным пунктом для войск Бразилии, Парагая, Уругая и аргентинских, которые и стянулись в продолжение ноября и декабря. Армия освободителей, как называлось это войско, двинулась 23 декабря и 12 января 1852 года перешла границу провинции Буэнос-Айреса. Росас пал духом; с самого начала войны он уже считал себя побежденным, После длинного, утомительного, четырехнедельного перехода, не выигрывая часто и двух миль в сутки, по причине разных условий местности, Уркиса двинулся к Буэнос-Айресу против войск Росаса, уже приведенных в смятение; их было, однако 20,000, человек, и они владели выгодною и укрепленною позицией Морон, на возвышенности Монте-Кацерос.

5-го февраля, Уркиса повел атаку на эту позицию Войска диктатора, не дожидаясь нападения, обратились в бегство; разрозненными толпами они обратились на собственный город и начали грабеж; граждане и иностранцы должны были взяться за оружие против своих же защитников. Вступив в город, Уркиса перевешал несколько сотен этой сволочи. Между их трупами находили главных помощников бежавшего диктатора, особенно из масхорков, его палачей и исполнителей. Между тем, Росас спешил перебраться, с своею дочерью Мануэлитой и с своими сокровищами, на английский пароход. Некоторый из его друзей удалось там с ним соединиться, другие искали пощады у победителя, многие висели по деревьям на площади Виктории. Двадцатилетнее господство самого страшного тирана Южной Америки было разрушено, можно сказать, без сопротивления.

Падение диктатора Буэнос-Айреса оставило обширные области Ла-Платы в состоянии анархии, следующей обыкновенно за долголетним рабством. Одно время казалось, что Уркиса наследует низложенному врагу. Народ столицы, сбросавший цепи, приветствовал победителя при Монте-Кацеросе именем освободителя, и Уркиса, с утверждения собранных депутатов, принял титул временного правителя Аргентинской конфедерации. Но скоро отовсюду предводители старых партии стали поднимать головы, и снова вся страна представила картину страшных беспорядков. Впереди всех был богатый торговый город Буэнос-Айрес, который желал не только переменить властителя, но и привести в известность и в действие свои прежние свободные учреждения. Жестокость, с которою вел Уркиса легкую войну, бесчисленные казни и изгнания, исполненные по его повелению, своевольное запрещение, наложенное им на найденное в городе государственное и частное имущество, все это пугало граждан Буэнос-Айреса, и они не иначе смотрели на него, как на наследника Росаса. Скоро выросшая популярность его также скоро и упала; все припомнили, что он был прежде страшным защитником падшего тирана.

Собравшаяся камера депутатов в Буэнос-Айресе приняла вследствие этого враждебный характер против временно управляющего конфедерацией, так что он принужден был удалиться. С его удалением, весь народ поднялся единодушно, восстановил прежнюю провинциальную камеру и образовал свое собственное правление, во главе которого стали доктор Альсина и смертельный враг Уркисы, генерал Пимто. Так называемая либеральная партия, так долго молчавшая при Росасе, имела власть в руках и объявила, что утомленный двадцатилетнею тиранией народ желает не перемены властителя, a действительной гражданской свободы.

Удар был нанесен, и междоусобная война была неизбежна. В первый момент Уркиса, не понимая настоящего значения обстоятельств, думал силою оружия быстро подавить их и сейчас же направился с своими войсками к Буэнос-Айресу. Но, когда из его армии осталось только 2,000 человек (остальные покинули его), и он едва успел дойти до Николо, то убедился, что этою силою ничего не возьмешь.

Завязались переговоры. Уркиса обещал столице не мешать в устроении нового правительства, выдать заключенных и принадлежавшие городу припасы и военные материалы и удалиться с войсками в Санта-фе. После этого он удалился, удержав, впрочем, за собою титул правителя Аргентинской республики и надеясь, с помощью других провинций, снова овладеть вероломною столицей.

Конгресс 1852 года не решил ничего, и Буэнос-Айрес не посылал туда своих депутатов. Междоусобные войны продолжались, и только 8 января 1855 года, трактатом, подписанным в Паране, дела несколько уладились: аргентинская конфедерация, с своим президентом Уркисой, признала, наконец, самостоятельность Буэнос-Айреса, как отдельного государства.

Рассказав самый интересный эпизод из истории Лаплатских штатов, я думаю, что достаточно познакомил вас с их запутанными и оригинальными делами.

III.

На пароходе, который мы давно оставили, все разбрелись по постелям, чему последовал и я. Встав на другой день часов в 7, мы узнали, что уже четыре часа стоим на якоре. Я вышел наверх. Утро было прохладное, свежее, с ярким солнцем; пассажиры, также недавно вставшие, толпились у выходов, бросая свои чемоданы и дорожные мешки в лодки, которые наперерыв старались достать себе «практику». Хорошенькая испанка, похожая на одну из рафаэлевых мадонн, стояла у дверей кают-компании и видимо хотела достать бисквитов, до которых добраться было трудно, потому что несколько джентльменов, с чашками кофе в руках, отделяли ее от корзинки с бисквитами. Я передал мадонне корзинку, из которой она взяла два небольшие сухарика своею восхитительною рукою.

Река справа не имела границ; пройдя 120 миль по ней, мы не видали её берегов, хотя знали, что плывем по реке, вера на слово капитану и видя под собою желтую и мутную воду. Сзади нас стояло много судов, a особенно много было треугольных, латинских парусов, под которыми, довольно свежим ветром, шли боты и шлюпки в различных направлениях. Налево был город, здания которого покрывали немного возвышенный, но ровный берег. В городе множество церквей, башен и куполов, что придает разнообразие и причудливость контурам города. Но все эти башни с почерневшими стенами и купола, конечно, много выигрывают, если в помощь им является природа, то высокою обрывистою скалою вознося часть зданий над другими, то садом, нарушающим своею зеленью однообразие стен и крыш; здесь же не видно было ничего кроме окон, шпицев, куполов, стен, оград, как на рисунке, на котором собраны различные здания, церкви и колокольни, для сравнения их высоты. К середине столпились более крупные постройки: таможня, род полукруглой массивной крепости, со множеством окон, собор, театр, еще неоконченный, с островерхою крышею, башни и колокольни нескольких церквей, с статуями святых на высоте фронтонов; даже место под этими зданиями было несколько возвышенно и приподнимало их над всем городом, который распространяется на обе стороны и уходит в даль едва виднеющимися рощами. От города шли к реке две длинные пристани; по отлив так велик, что и этих пристаней не хватает; шлюпки останавливаются иногда очень далеко, и к ним подъезжают телеги на высоких колесах, запряженные парою лошадей; извозчики на рысях спешат встретить подходящую шлюпку, перебивая друг у друга дорогу и иногда увлекаясь так далеко, что лошадям приходится плыть; эти тритоны, с своими колесницами, с брызгами, летящими от них, очень эффектны, освещенные утренним солнцем. На рысях бурлят они в разных направлениях воду, нагруженные багажом; и возница и седок стоят на ногах и выезжают на набережную, по особому, для них устроенному, спуску. К несчастью, мы не воспользовались удовольствием проехаться в этом местном экипаже; наша лодка, как на зло, дотла, толкаясь о песчаное дно, до самой пристани, и мы очень прозаически вышли на лестницу, как выходят на всех пристанях в мире. На конце длинной пристани нас остановили таможенные; посмотрели на наши чемоданы и впустили в город. Гостиница, в которой мы остановились, носившая имя вечного города Рима, напоминала вместе и Москву; те же ворота в доме, та же лестница и галерея внутри двора, с которой, через стеклянные рамы, можете смотреть, как придут на двор музыканты, арфа и две флейты, и через верхнюю форточку бросить им мелкую монету. Но в лице встретившего нас на лестнице полового была уже разница: вместо костромского парня с полотенцем через плечо, нас встретил Людовик-Наполеон, в жилетке и пестрых панталонах, впрочем, также с полотенцем в руках. Действительно, великий человек нашего времени имеет физиономию, которую встречаешь очень часто; как оригинально было лице дядюшки, так обыкновенно лице племянника. Нет города, в котором носят бороды, где бы не встретилось десятка лиц, похожих на него; в каждом цирке мастер своего дела, владеющий бичом, вылитый победитель при Мадженте; наш половой — был живой Людовик-Наполеон. Общая зала опять перенесла нас в Москву. Мятые и не совсем чистые салфетки, белая, каменная горчичница без горчицы, картины на пестрых обоях, представляющая красавиц, — все это повеяло давно знакомым.

Буэнос-Айрес в настоящее время имеет около 180,000 жителей и выстроен так же правильно, как и Монтевидео идущие параллельно с рекой улицы пересекаются другими, перпендикулярными, одинаковой широты и на одинаковых расстояниях; образуемые ими квадраты, называемые квадрами, определяют место и расстояние. По названиям же улиц можно повторить географию Америки: есть улица Перу, Боливия, Флорида, Чили и т. д. Лучшая площадь — Виктории, к которой примыкает «Улица 25 мая» и вокруг которой сосредоточены монументальные здания города. Чрез пять минут по выходе из гостиницы, мы уже были на площади. Посреди её возвышается обелиск, окруженный бронзовою решеткою, на острых копьях которой жители Буэнос-Айреса нередко видали насаженные головы жертв политических беспорядков и кровожадной тирании. К площади примыкает собор — величественное здание, с дорическим портиком и возвышающимся за ним большим, правильным куполом. Собор еще не совсем кончен; внутри пилястры его обтянуты шелковыми шпалерами; своды и колонны кажутся мраморными; на алтарях скромные украшения, отличающиеся большою умеренностью. Театр de Colon, дворец юстиции, отдельно стоящие триумфальные ворота, постройка времен Мендозы, строгая и поэтическая, и другие здания, стоят по четырем сторонам площади, равняющейся пространству одной квадры. Под дворцом юстиции галерея с аркадами, где толкаются солдаты, просители, тяжущиеся, подаватели голосов, старухи, негры и пр. В растворенное в нижнем этаже окно можно видеть караульню, грязную комнату с грязною казарменною сценой; тут же городская тюрьма, одно из отвратительных заведений, нечисто-той и беспорядочностью заставляющее забывать столетие, в котором жили Говарды и другие друзья человечества. Все преступники, без различия рода преступлений, — убийца и схваченный по подозрению на улице, — сидят в одной комнате; пьянство, игра и всякая гадость гнездятся в этом вертепе. Три недели до нашего приезда в Буэнос-Айрес, арестанты выломали двери, избили тщедушную стражу и разбежались по городу. Ловя их, с ними не очень церемонились: при сопротивлении, их убивали на улице, как существа. с которыми нечего толковать. Эти убийства не смущали никого; к ним привыкли в двадцатилетнее диктаторство Росаса; если б они и не исходили от высшей власти, то привыкшая к крови натура гауча не нуждается в большой побудительной причине ткнуть соседа ножом. В утро нашего приезда расстреливали одного гауча; он с приятелем приехал на рынок верхом, чуть ли не на одной лошади; приятель угостил его пивом, что многие видели, a через две минуты приятель был зарезан с тем же искусством, с каким гаучо режет быка. Умея отлично резать, здесь, однако, расстреливают плохо: после восьми пуль несчастный был еще жив; выстрелили еще тремя, и преступник все был жив; наконец, только двенадцатая пуля покончила его. Гаучей нарочно расстреливают, a не вешают, и они дула пистолета, хоть и незаряженного, боятся больше всего.

Гуляя по улицам города, мы не могли не удивляться общему спокойствию жителей после всех тревог, которые столько лет волновали город и всю страну. Мы знали, что на днях будут выборы нового президента, которого многие не хотят, и все ждут беспорядков, всякий полицейский может схватить и сунуть нас в самую грязную тюрьму; об общей безопасности здесь мало думают, a между тем на улицах так спокойно и тихо. Говорите после этого об ужасах революционных городов! И здесь точно так же, как и у нас, в России, в Москве, играют дети; девушка молодая идет одна, не боясь оскорблений; купец отворяет свою лавку, в которой на несколько тысяч товаров, и не боится, что ее разнесут; что же поддерживает это стройное течение дел? На улицах чисто, частная собственность не тронута; в городе несколько госпиталей, в церквах нет недостатка, можно и покаяться, и даже закупить наперед свою совесть: чего не сделают здешние капуцины! Даже ходячие деньги — больше ассигнации, хотя в обеспечение их нет никакого фонда в банке. В таких размышлениях шли мы по улицам, заходили в церкви, которые, должно сказать, одна перед другой отличались или древностью, или тою простою, живописною архитектурою, на которой останавливается невольно глаз и отдыхает на гармонических, пропорциональных размерах, или, наконец, они отличались количеством странных изображений святых, стоявших в нишах, костюмированных и не костюмированных: страшное олицетворение идеи, как бы ни была она религиозна! В монастырях были крытые переходы, с маленькими, железными дверями, отворявшимися в какие-то темные конуры; почерневшие картины висели по стенам; a где-нибудь в боковой комнате, массивный шкаф или стол говорили о прожитых ими столетиях. Через боковую дверь мы входили в церковь, поражавшую безмолвием и таинственностью, шаги звучно раздавались под высокими сводами.

В одной из церквей были похороны; гроба покойника не было видно за множеством обставлявших его свечей; пять священников, в рогатых шапках; служили литию, и с хор неслись звуки реквиема. Родственники умершего, в черных платьях, сидели отдельно от других. Заслушавшись грустной музыки, я вдруг увидал около себя странную фигуру, старушку монахиню-негритянку; черное лице её было обвязано белым платком, на который накинут был черный капюшон.

Ближайшие к площади улицы самые населенные и полны превосходными магазинами, зеркальные окна которых по вечерам освещены газом, a обилие оружейных лавок наводит на мысль о частой потребности в огнестрельном оружии. Самая модная улица называется Перу; она, подобно «Улице 25 мая» в Монтевидео, между 12 и 2 часами пополудни и вечером, как цветник. пестреет красавицами, которые действительно очень хороши. Так же, как и в Монтевидео, и даже в большем количестве, наполняют они магазины, жужжат, хлопочут, торгуются, и я, наблюдая ровно шесть дней, только один раз видел, как куплен был пожилою барынею какой-то небольшой сверток. Между маленькими вещицами, выставленными в окнах магазинов, часто можно видеть бисерные кошельки, вывязанные кувшинчиком; я после узнал, что здешние барышни охотницы до сувениров, которые они могут купить в любой лавке; хотя должно прибавить, что, пожалуй, они и сами готовы вышить бисером закладку для книги, или чехол для зубочистки всякому, имевшему случай похвалить их глазки или носик. Где живут испанки, там нет молчаливой сентиментальности, и для людей, охотников до страстных пожиманий рук (а кто до них не охотник?), до коллекций волос, до альбомов, горячих уверений в чувствах, прогулок при луне и т. п.; испанки, и особенно здешние, истинная находка! Но я, может быть, еще возвращусь к прекрасным долинам Ла-Платы; теперь же скажу о других личностях, встречаемых на улице. Здесь чаще, чем в Монтевидео, попадаются гаучи в своих оригинальных костюмах; многие из них высоким ростом и очень красивы собою; но повязанный на голове платок все наводит на мысль, что у молодца или зубы болят, или ухо распухло. Пончо носят они, как истинные артисты; пончо, то-есть плащ, состоит из шерстяного, четырехугольного большего платка, с прорезом посредине; в этот прорез продевают голову, и платок в красивых складках падает вниз. Настоящий пончо должен быть сделан из шерсти гуанака, и ценность его доходит до страшных размеров; у Уркисы был пончо, который ценили в 15,000 франков! В продаже много простых шерстяных пончо, привезенных из Англии, где фабрики стараются подражать любимому здесь цвету и узору. Франт-гаучо обшивает свой пончо бахромой и кое где приставит бронзовую пуговку. На ногах гауча тот же пончо, только иначе надетый, и под ним белые, с затейливою оборкой, панталончики, как у институтки; на ногах вышитые шерстяные туфли. Если он верхом, то стремя у него иногда серебряное, шпоры же такой величины, что вертящуюся узорчатую звездочку них можно носить вместо генеральской звезды. Все это, однако, можно видеть только на гаучо-франте: большая же часть их оборванцы и походят, как я уже сказал, на наших салопниц, на которых навешена всякая дрянь.

Иногда на улице попадается целый ряд капуцинов, идущих попарно, и сели поблизости есть старая, высокая стена какого-нибудь монастыря, то, смотря на эти странные лица, процессию можно принять за картину Гварнери. A вот монахи другого ордена, в шляпах, с длинными, вздернутыми и сплюснутыми полями, точь-в-точь та шляпа, в которой «доктор Бартоло» выходит на сцену. Лицо под такою шляпою почти всегда жирное, чисто выбритое и вместе сонливое; самый подрясник чист, имеет даже претензию на щеголеватость. Лица же капуцинов состоят из ломаных и резко вдавленных линий; они, обыкновенно, почему-то сопят, даже с храпом; небритая борода торчит серебристою и черною щетиною. Лица эти представляют страшное явление там, где порхают щегольские дамы, проносятся легкие экипажи, где видна нынешняя городская суета и где современному дон-Жуану не нужно надевать рясы капуцина, чтобы лучше обделать свои грешные делишки.

Кроме площади Виктории, в Буэнос-Айресе есть две другие обширные площади: одна, на которой устроены артиллерийский парк и станция железной дороги; на другой самый обширный рынок, куда жители деревень приезжают на своих фурах, с произведениями эстанций. Громадные телеги эти покрыты тростником; снизу и с боков к ним привешены баклажки, помазки, разные подставки; спереди ярмо. Несколько десятков их стоят рядами, a хозяева разместились кучками, — кто около громадных колес, кто под дышлом, через которое перекинута недавно снятая воловья кожа, защищающая сидящих от лучей солнца. Здесь можно видеть большое количество тюков с шерстью и с хлебом, кожи, хвосты лошадиные и разного рода мясо. Длиннорогие быки лежат по близости и флегматически жуют, ожидая времени опять подставить шею под ярмо и снова тащить до эстанции тяжелую телегу; a до эстанции можно насчитать не один десяток миль. Здесь же, на этой площади, можно видеть гауча в его сфере, среди его жизни и занятий.

Но еще более выяснится этот тип, когда увидишь саладеро (Saladero) и матадеро (Maladeru), на осмотр которых мы посвятили почти весь следующий день. «Вы еще не видали saladero», говорили нам накануне и трактирный служитель, принимавший большое участие в нашем препровождении времени, и бас Дидо, игравший отца Нормы, прелюбезный и прекрасный человек; он один из сюжетов странствующей оперной труппы нашего соотечественника, г. Станкевича, мужа Лагранж, стоявшего вместе с нами в одной гостинице. «В Буэнос-Айресе только и стоит видеть что saladero», повторяли все в один голос, и мы заранее ласкали себя надеждою увидеть одну из любопытных картин местной жизни. В рассказах о саладеро беспрестанно попадались слова: lasso, гаучо, dolas, a если бы хоть один из нас был поэтом, то верно напасал бы по этим рассказам romancero, которыми мог бы начаться хоть таким образом: «Гаучо бросает лассо на бодливые рога»… и вероятно не затруднялся бы так рифмою, как мы.

На другой день, часов в восемь, в двух колясках, отправились мы за город, через восточную заставу, к местечку, называемому Барраган (Barragan). Когда улицы с низенькими домами в один этаж остались за нами, начались пустые места, на которых росло очень много агав и кактусов; иногда зеленели деревья, и даль открывалась распространявшуюся плоскостью, со множеством дворов, садов, домиков, дерев; все это уходило, наконец, в туманную синеву, густую синеву степи. Утренний свежий воздух стал немного сгущаться, заметно было прибавление к нему различных миазмов, которое, по мере нашего приближения к целы поездки, все возрастало. Наконец, мы остановились среда поля, разделенного неглубоким, разветвляющимся оврагом; здесь было множество разбросанных остовов, целые лужи крови зарезанных быков, с которых снимали шкуры, стая собак, объедавших выброшенные внутренности, и много всадников, разъезжавших взад и вперед. За оврагом, небольшой, холмообразный выгон, a на нем несколько загонов с быками, длинные рога которых видны были из-за деревянных заборов; у загонов было по нескольку ворот. Разъезжавшие на лошадях были, одни в костюме гаучо, другие в европейском. «Вот maladero; здесь бьют скот для потребления города!» говорили нам: «не стойте здесь, посторонитесь, бык может вырваться и наскочить на вас.»

He смотря на повсеместный смрад, надобно было посмотреть картину, которая была действительно очень жива. Желавший купить быка подъезжал к загону и, выбрав одного, указывал гаучо, который, улучив минуту, набрасывал на рога аркан (lasso) и, через отворенные ворота, во весь скок мчался на привычной лошади, увлекая быка в поле на этом длинном лассо, крепко привязанном к седлу; в то время как бык пробегал воротами, ему перерезывали сзади ногу, и он, упираясь на трех ногах, скоро падал; в этот момент к нему подскакивают два или три мясника и живо превращают его в стяг мяса, как обыкновенно продают его в лавках. Если не успеют перерезать ногу, то другой верховой старается набросить лассо на заднюю ногу и скачет в другую сторону, растягивая таким образом потерявшегося быка. Стоя в поле, видишь увлекаемых в ворота быков, приехавшие за мясом фуры, мальчиков, почти детей, купающихся в проливаемой крови, точащих свои коротенькие ножи, которыми они уже искусно владеют, что им, вероятно, пригодится не один раз впоследствии; и смотришь на всю эту сцену почти равнодушно, потому что человек заранее закуплен вкусными бифштексами, сочными ростбифами и другими хорошими вещами. Здесь так привыкли к этому зрелищу, что если бы один из быков мог заговорить и изъявил претензию на свои права, на сострадание и проч., то его претензия показалась бы странною. Что сталось бы с Англией, если бы не было ростбифа? Что было бы вообще с людьми? И сам восточным вопрос разыгрался бы, по всей вероятности, совершенно иначе!.. Однако, я все еще не мог понять: зачем нам так рекомендовали это зрелище и что в нем интересного; я объяснял себе эту рекомендацию страстью испанского населения к убийству быков; должно быть, оно в крови у испанцев. Наконец, мы поехали дальше по довольно сносному шоссе, через небольшое местечко, с низенькими домиками, лавками и множеством столпившихся фур, запряженных шестью или четырьмя волами; на мосту мы должны были остановиться, встретившись опять с быками, стадо которых наполняло местность, поднимая страшную пыль. Отсталых быков подгоняли верховые гаучи, хлопая коротенькими кожаными хлыстами, в роде нагаек; если бык имел намерение отклониться в сторону, то наброшенное на его рога лассо приводило его на место. С дороги, по обеим сторонам, видна ровная местность, уходящая в даль своими простенькими, однообразными пейзажами; виднелся белый домик, каменный забор, зеленый выгон и редко холм, или овражек, или немного более сгустившаяся роща. Но вот своротили в сторону, по неширокой, проселочной дороге. Часто охватывал нас тяжелый запах от брошенной падали и заставлял думать, что если прежде воздух был здесь так хорош, что дал название городу Буэнос-Айрес (т. е. прекрасный воздух), то теперь, зараженный бесчисленными саладерами, он вовсе не отвечает своему названию, ни даже окрестности его заражены страшным количеством разбросанных повсюду гниющих трупов. За домиками, мимо которых мы проезжали, текла река, о присутствии которой можно было заключать по мачтам шхун и небольших бригов, нагруженных кожами и соленым мясом, приготовляемыми в заведениях, расположенных вдоль берега. Эти заведения стали попадаться чаще; из их высоких труб валил черный дым; близ больших, крытых зданий видно было несколько соединенных вместе загонов, с высокими перекладинами на воротах; и там была та же деятельность, подробности которой мы рассмотрели на одном из самых значительных saladero.

Саладеро есть заведение, на котором солят кожи и мясо тут же убиваемых быков и лошадей. Здесь же устроены: салотопни, мыловарни, свечные заводы, словом, всякое производство того, что можно выделать и получить из убитого животного. Мы остановились перед несколькими, сообщающимися друг с другом загонами, где собрано было несколько сотен молодых лошадей. Человек пять, из которых трое были в европейском платье, и два гауча, приехавшие верхом, ходили среди табуна; один господин, очень прилично одетый и с лицом джентльмена, долго выбирал между кобылицами, беспрестанно сгоняемыми из одного угла загона в другой. Мы узнали, что это был англичанин, мистер Краффорд, много путешествовавший и желающий теперь поселиться здесь. A так как англичанин не изменяет нигде ни своей натуры, ни своей нации, то и мистер Краффорд не составлял собою исключения: он привез двух кровных английских лошадей, с намерением заняться улучшением местной породы. Теперь он выбирал себе лучших из назначенных на убиение кобылиц и, действительно, долго рассматривая, наконец, остановился на двух, на которые гаучо сейчас же набросил свой лассо; избавленные судьбою от молотка, две молодые лошади выведены были на свободу.

Богатая природа нами Ла-Платы и привольная свободная жизнь на их тучных пастбищах до такой степени благоприятны для лошадей в всякого скота, что лошади размножились здесь в угрожающем количестве. Весною молодые кобылы доходили иногда до того, что нападали на обозы, как хищные звери, и били встречавшихся верховых лошадей и всадников; страшное размножение их грозило совершенно наводнить страну. Все эти причины приводятся в оправдание избиения этих животных, к насильственной смерти которых никто какая-то не привык; главная же причина избиения конечно, расчет, выгода. Никому не принадлежащие табуны превращаются в соленые кожи, сухие жилы, из которых делают lasso, в хвосты, сало, свечи, мыло в пр. Все это идет в Англию, Испанию, Францию, Бразилию и пр. Лошадей скупают у промышленников, занимающихся их ловлею, платя им поголовно за лошадь около десяти франков; купленная же на saladero лошадь, стоит 25 франков; за эту цену можно выбрать прекрасную лошадку, на которой, впрочем, нельзя тотчас ехать верхом. Ha saladero убивают только кобыл, и, если кто-нибудь поедет по городу на кобыле, его осмеют и, пожалуй, закидают грязно.

При нас часть находившихся в загоне лошадей перегнали в другой, узенький коридорчик, который наполнялся ими совершенно; спущенная доска отделила их от оставшихся в первом загоне; отсюда их перегнали в последний загон, снова отделив опущенною доскою от вновь наполненного коридора. На сузившемся конце последнего загона устроена была перекладина, с ходившим в ней горизонтальным блоком, в шкив которого продернут был толстый и длинный лассо; конец его, обращенный к лошадям, набирался в несколько бухт и набрасывался главным истребителем лошадиного племени на шеи жертв; другой конец выходил на свободное место, где он был привязан к седлу сидевшего на коне гауча; по крику истребителя, конец быстро выбирался, натягивался, и две или три захваченные петлями кобылицы притягивались головами к перекладине, игравшей роль плахи; притянутые вдруг, они были уже на тележке, и, когда дело оканчивалось однократным ударом молотка по лбу, телега вывозила трупы по железным рельсам; их мгновенно сбрасывали и с удивительным проворством превращали в скелеты. Картина больше, неужели неприятная!.. Тесно стоящие, испуганные лошади, дико озираются, бьют друг друга, вскакивают на дыбы и падают; раскрытые глаза оживлены испугом и налиты кровью; в раздутых ноздрях малиновые пятна; волнуясь, развевается грива, уши навострены, и над всем этим облитый кровью гаучо, верною рукою и совершенно равнодушно набрасывающий роковую петлю и высматривающий выгоднее других подставленные головы. Петля летит, и три головы, стянутые вместе, готовы под удар; лошади упираются, бьются, падают, ломают себе ноги… Бросавший лассо, небольшим молотком ударяет по разу в лоб каждой; слышен треск, но нет ни капли крови, и жизнь, пылавшая в воспаленных глазах, мгновенно гаснет, как затушенное пламя! Работа идет не прерываясь; бывают дни, в которые убивают до 800 лошадей на одном saladero, и под навесами кровь льется потоками. Дыша несколько времени этою атмосферою, напитанною кровью, я вспомнил что-то знакомое; мне представился длинный коридор с каменным сводом, часто появляющиеся у входа носилки, блеск ампутационного ножа и тот же тяжелый, раздражающий нервы запах крови; я вспомнил перевязочный пункт в Севастополе…

Здесь, на этом саладеро, было очень тяжело, потому что нравственно убийство ничем не оправдывалось, и совесть не была закуплена ни ростбифом, ни чем-нибудь другим. Корысть и спекуляция, утешавшие хозяев, не утешали нас, любопытных зрителей.

В заведении солились кожи, складываемые в целые горы, вываривался клеи, топилось сало всевозможных достоинств и консистенции, варилось мыло и выливались свечи.

На другом saladero били быков. Процесс тот же, только них не бьют молотком, a перерезывают ножом становую жилу. Этот удар ножа так искусен, что с ужасом воображаешь, какое страшное употребление может сделать из него владеющий им гаучо. Кожу сдирают одни рабочие, мясо срезывают с костей другие; третьи распластывают и бросают стяг в бассейн с водою, откуда достают крючьями, уже обмытым, и укладывают в колоссальных складах, пересыпав солью. Когда сок весь стечет, мясо вывешивают на солнце и сушат. В этом виде оно вывозится в огромном количестве на Антильские острова и особенно в Бразилию. Соль привозится сюда из Испании. Глядя на эти обширные заведения, невольно вспомнишь о нашей России, которая могла бы иметь их в не меньшем количестве, владея и скотом, и пастбищами, и, наконец, солеными озерами и копями.

Вид крови и убийства, с восьми часов до двух, порядочно измучил нас; мы поспешили домой и на возвратном пути заехали к Краффорду. Он еще не совсем устроился; домик его стоял среди хорошенького парка; два кровные жеребца помещались чуть не в спальне хозяина; на них были намордники, чтобы драгоценные лошади не сели чего-нибудь не показанного и не лизали стен. В библиотеке были все классические сочинения, какие только есть в Англии, о воспитании лошади, об овцеводстве, о породах скота, и много книг с прекрасными рисунками. Краффорд, кажется, был поклонником новой системы укрощения лошадей. с помощью хлороформа. На лужайке, в небольшом, огороженном месте, ходили три племенные барана, мериносы, необыкновенной красоты; за каждого из них было заплачено по 15,000 фр. От Краффорда мы поехали через весь город в Палермо, — сад, находящийся с западной стороны города. Проехав все продольные улицы города, мы не могли не остановиться у ворот обнесенного высокою стеною монастыря, довольно старого. На его обширном дворе было кладбище, и я в первый раз видел склепы, обделанные камнем, в которых гробы стояли на виду. Над некоторыми склепами были изящные мавзолеи; гробы как будто щеголяли друг перед другом отделкою, — и в светлых и чистых погребах было так хорошо, что мрачная мысль о «сырой» могиле не имела здесь места. Джульетта, вероятно, была поставлена в подобном склепе.

Между гробницами были обсаженные цветами аллеи; у одного камня молилась женская фигура, может быть, и красивая; по крайней мере, испанская мантилья придает женщине много грации. В церкви мы нашли все то же, что и в других церквах; нас водил монах, в коричневом капюшоне и с такою характеристическою физиономиею, что, казалось, он только-что сошел с картины Рубенса. Товарищ мой нашел его грязным, a я живописным. Он все время чистил свой нос грязным пальцем и так громко сопел, что становилось за него совестно; нельзя было не согласиться, что на картине он был бы гораздо лучше.

От монастыря мы спустились с небольшой горы и поехали прекрасным шоссе, обсаженным плакучими ивами, вдоль по берегу Ла-Платы. Слева возвышенная лестность сходила к лугу густо разросшимися садами, красивыми виллами затейливой архитектуры, отдельными рощами и правильными огородами. Вплоть до берега реки простирался зеленый луг, с небогатою растительностью, по лугу несколько гаучей скакали на лошадях, обгоняя друг друга. Нас все время догоняла блестящая коляска, запряженная парой отличных лошадей; в ней сидела очень хорошенькая, во в очень важная дама. Шоссе ведет до Палерло, обширного сада, похожего больше на лес. У его начала находится низенькое одноэтажное здание, обнесенное со всех сторон каменными галереями с полукруглыми арками; это дворец Росаса. Он заброшен; разбитые стекла и разломанные двери говорят о запустении, к котором находится строение, когда-то страшное в роковое для жителей Буэнос-Айреса. Нам даже не советовали входить туда, если мы боимся блох, которые будто бы в страшном количестве развелись там. Но отчего и не быть укушенным блохой, обитательницею дворца Росаса? Мы смело вошли и долго ходили по галереям и комнатам. Если бы всякий камень здания мог говорить, он рассказал бы такие вещи, от которых у нас волосы стали бы дыбом. Увлеченные воображением и ненавистью, сочинители легенд о бывшем диктаторе в своих рассказах достигают до ужасных размеров. Говорят, будто после его бегства, в подвалах дворца нашли посоленные головы всех им казненных!. В его диктаторство Буэнос-Айрес уподоблялся обширному саладеру, a сам Росас — облитому кровью гаучу, набрасывающему свое лассо на избранные головы. Но, прошло шесть лет, и, кроме рассказов, осталась одна «мерзость и запустение» дворца, с надписями на стенах, в которых красноречиво выражены чувства к тирану.

Чтобы познакомиться с окрестностями Буэнос-Айреса, мы поехали в Фернандо, местечко, находящееся недалеко от впадения Параны в Ла-Плату, где начинаются низменные острова, между которыми верхняя река бесчисленными портиками прокладывает себе путь. Эта поездка заняла целый день. По дороге мы были в двух городках, Бельграно и Исидоре. Дорога много напоминала наши проселочные пути, среди сухого, теплого лета, когда пыль ложится на зелень виднеющихся по невысоким холмам рощей, и отдыхающие обозы рядами стоят около постоялых дворов, пустив быков своих на ближайшее пастбище. Попадавшиеся вепты не уступали в грязи и нечистоте нашим трактирам; почти в каждой из них был бильярд, и двое гаучей, в своих оригинальных костюмах, делавшие карамболи, приговаривали при удачном ударе слово «caramba», без которого житель Аргентинской республики шага не ступит. Caramba употребляется для выражения радости и досады, удачи и удали и всякого другого чувства; разница его от других, ему подобных выражений, та, что его можно употребить в каком угодно обществе. В городах та же постройка домов, как и во всех улицах Буэнос-Айреса; они одноэтажные и выходят на улицу двумя, тремя окнами, с железными решеткам; за то смотрят весело на внутренние дворики, чисто вымощенные белым камнем и отличающиеся роскошью домашнего комфорта. Проехав верст двадцать, мы увидели, наконец, буэнос-айресские пампы, далеко уходящие в даль и своею густою синевою сливающиеся с синевою неба. По степи разбросаны квинты, одинокие домики, с выросшим вблизи деревом, и небольшие бойни; сначала видные ясно, они казались вдали пятнами и, наконец, совершенно исчезали. Сан-Фернандо был похож и на Бельграно, и на Исидоре. Улицы были правильные, не вымощенные, дорога с выбоинами, так что один раз наша коляска едва не повалилась на бок; часто мы попадали под густую тень нависших дерев; сельских жителей и гаучей встречали много. В садах красовались плоды; агавы и кактусы закрывали собою полуразвалившиеся заборы.

В гостинице, где мы заказали обед, оказался сумасшедший повар; он принял нас за знатных иностранцев и, во что бы ни стало, захотел похвастать своим искусством и угостить нас на славу. A нам нельзя было оставаться здесь больше двух часов, потому что вечером надобно было поспеть в оперу, между тем как от Сан-Фернандо до Буэнос-Айреса было добрых сорок верст. Пока сумасшедший готовил, мы пошли смотреть на острова; они были видны с возвышения, на котором стоял город. Возвышение кончалось обрывом, поросшим деревьями и зеленью, переходившею в луга и низовья, распространявшиеся до самой реки. Острова были низменны и лесисты; по близости текла небольшая речка, вся скрытая нависшими ветвями плакучих ив; между ними стояли домики, a при реке строились небольшие боты и лодки; эта деятельность, среди дерев, мостиков, придавала прекрасной картине самый оживленный вид. У домов играли дети, между которыми были черные головки негров; попадались красивые крестьянки, скакал гаучо с арканом, нагоняющий вырвавшуюся лошадь, и непременно быки, или пасущиеся, или готовые к запряжке. День был прекрасный; прогулка сильно раздразнила наш аппетит, и мы спешили в гостиницу, еще не подозревая какой великолепный банкет ожидал нас там. Сумасшедший действительно поддержал свою репутацию, — не как сумасшедшего, но как повара. Суп был из устриц, пирожки тоже; соусы и разные соте разнообразились так же, как и жаркое: была и телятина, и баранина, и две индейки, и дичь; паштеты представляли из себя чуть не модели готических соборов; всякое блюдо красноречиво выхваляло артиста. Но обед длился ужасно долго; не желая упустить Травиату, мы с беспокойством старались кончать обед, но напрасно; с сумасшедшим не легко было сладить. Уже коляска была запряжена, и оседланные лошади наших компаньонов нетерпеливо грызли удила и били копытом, по повар выдерживал роль, методически отпуская блюдо за блюдом, и обед едва не превратился в сцену Демьяновой ухи. При отъезде нашем, сумасшедший был приглашен в залу и должен был выслушать спич в похвалу его уменья и вкуса.

В этот день, проведенный нами в степи, в Буэнос-Айресе избран был новый президент, генерал Бартоломео Митре. Ждали беспорядков; представители округов подавали свои голоса, записываясь во дворце юстиции; на площади стояло, на всякий случай, тщедушное, оборванное войско. По углам явились афиши, возвещавшие, что новый президент будет завтра в малом театре. В большом театре, где даются оперы, публика состоит большего частью из иностранцев, живущих в городе. Гаучо, конечно, не пойдет слушать Лагранж. Президенту надобно было польстить главной, самой многочисленной публике, хотя от неё и пахнет свежим мясом и кровью, — публике с нечистыми лицами, но с чисто-выточенными ножами. Приглашение нового президента в театр равносильно здесь празднествам, которые сопутствуют нашим европейским коронациям. Нанята была музыка, которая играла перед театром, на улице; весь народ желал встретить президента у входа, и представление не начиналось. Наконец, заиграли марш, толпа раздвинулась, и явился новоизбранный, в генеральском мундире, с перевязью через плечо голубого и белого цвета, национальных цветов Буэнос-Айреса. За ним шли двое седовласых господ, также в генеральских мундирах; с ними вошла в театр и публика. Поднялся занавес; актеры пропели народный гимн. При Росасе же всякое представление начиналось следующею сценой: актеры, пропев гимн, восклицали «да здравствуют федералисты!», и публика единодушно отвечала, с страшными угрожающими жестами: «смерть унионистам!» Теперь этого не было: публика прокричала «bravo!», чем и кончилось внимание к президенту. Интересно было смотреть по ложам и креслам. Мы видели здесь людей, составляющих ядро Буэнос-Айреса, его правительство, — людей, бывших некогда членами общества Maсхорко, носивших розовые цвета Росаса… «А что, спросил я бывшего в зале г. Станкевича, хозяина всех южно-американских театров: — можно ли оставить свое пальто на кресле, выходя в коридор?» — «Не советую,» отвечал он, глядя на наших соседей….

Верхний ярус, в котором сидели одни дамы, смотрел выставкою картин, семейных портретов Ван-Дика или Рубенса. Дамы, желающие идти в театр без проводника или кавалера, имеют отведенное, особенное место, cazuela, куда мужчина, под страхом смерти, не может войти. По окончании театра, молодые люди толпятся у входа cazuela, и дамы, находя между ними знакомых, берут их под руки и идут домой. В бельэтаже мне показывали разные замечательные личности, между которыми был племянник Росаса; но всего интереснее, конечно, был президент. У него самое серьезное, холодное, железное лице, украшенное черными, проницательными глазами и черною бородой. Он ни разу не улыбнулся, когда какой-то ребенок, посланный своею матерью, поднес ему букет цветов; он поцеловал ребенка совершенно официально и форменно, хотя в эту торжественную минуту и мог бы показать признаки некоторого чувства. Смотря на его лице, мы сами себе рисовали его характер и как же ошиблись! Митре оказался поэтом, одним из самых замечательных в аргентинской литературе, музыкантом и очень плохим генералом. Он командовал войсками в двух сражениях и оба раза праздновал победу в то же время, как праздновали победу и неприятели. Своего настоящего места он добился разными происками; a на другой день своего избрания высказал убеждения. совершенно противные той партии, которая помогала ему. Назначение министрами людей, не пользующихся хорошею репутацией, не понравилось всем. «Опять приходится браться за оружие,» говорили недовольные, a недовольных много!

В Буэнос-Айресе есть железная дорога, сделанная без всякой видимой цели; она не соединяет города с каким-нибудь замечательным местом, a выстроена вероятно для того, чтобы сказали, что в Буэнос-Айресе есть железная дорога. Она идет на юг в пампы верст на пятьдесят. Проходя городом и предместьями, вагон часто останавливаются, и здесь высаживается главная часть пассажиров; на дальние станции завозят каких-нибудь старух да таких туристов, как мы, которым решительно все равно где бы ни высадиться. Верст десять шли предместья; тут были сады, дачи, фабрики; дальше рельсы прорезывали степи, терявшиеся в отдалении. Те же квинты, те же деревья и соперничествующие с железною дорогой средства перевозки — визжащие колесами фуры, с быками, гаучами, кожами и мясом. Много еще пройдет времени, пока это простое средство перевозки и сообщения сменится здесь железными дорогами.

Мы прожили в Буэнос-Айресе шесть дней. Вечера проводили или дома, перед камином, потому что было довольно холодно, или гуляя по улице «Перу», освещенной газом, или в театре, или в клубе иностранцев. В последнем приходилось встречать людей с самыми разнообразными взглядами на дела Буэнос-Айреса. Еще до сих пор едва начавшийся разговор незаметно переходит на живое воспоминание диктаторства Росаса, и, среди обвинений и преувеличенных рассказов, иногда приходилось слышать и слова оправдания тирану. Так, мы нашли сильного защитника его в лице голландского консула, у которого провели целый вечер. Он давно живет здесь, торгует кожами и салом, и ему часто приходится вести дела с владельцами отдаленных эстанций. «При Росасе был, по крайней мере, порядок,» говорил он, «а вы не знаете этого народа, не имеющего никаких нравственных начал!» Характер Росаса воспитался обстоятельствами, и люди сделали его таким, потому что человеческие средства убеждения, исправительные меры, все это здесь недействительно! Чтобы понять здешний народ, надо забыть все ваши европейские взгляды. Возьмите здешние войны. В нынешнем году Уркиса осаждал Буэнос-Айрес; мы с ним приятели. Живя в осажденном им городе, я часто ездил к нему в лагерь, вел там свои дела открыто и, конечно, отлично вел их. Мяса у нас не было, вот и возьмешь с собою (продолжал он уже в анекдотическом духе) несколько бутылок вина и не даешь откупорить до тех пор, пока не позволят тебе первому отрезать от висящего среди палатки зажаренного мяса; a то, не успеешь отвернуться, как ничего не останется. A я уж это знаю, ножом откромсаю себе порядочный кус, так что Уркиса рассмеется и скажет: «вот молодец! это по-нашему, видно, что знаком с гаучами!» После этого я уж и даю им вино и, прокутив весь вечер, возвращаюсь домой. A самая война как идет? — кто из генералов терпеливее, тот и победитель. Надоест кому стоять, и кто первый уйдет, тот проигрывает сражение. Вот теперешний президент Митре: как он славно улепетнул, потерял почти всю кавалерию в сражении с индейцами, a также считался победителем!

Наш хозяин, долго живя здесь, действительно приобрел кое-что из манер гауча, и речь его, отрывочная и пересыпанная удалыми выражениями, была очень оживлена и интересна. Он даже раз увлекся до того, что, рассказывая о нападениях индейцев, свистал, подражая летящим стрелам, и в жару рассказа какая-то особенно гикал, почувствовав себя совершенным индейцем.

Мы возвращались в Монтевидео на пароходе Constitution; пароход этот переделан из купеческого парусного судна, вследствие чего он очень некрасив и неудобен. Сколько комфортабелен и приличен был Montevideo как стенами, так и публикой, столько Constitution был не комфортабелен, и публика его, вероятно, была та самая, которую мы видели в театре, когда там был президент. Я даже как будто узнавал некоторых. Только капитан парохода своею предупредительностью и удивительно ласковым вниманием сглаживал общие угловатости и неудобства. Тут царствовал какой-то патриархальный тон. За обедом капитан, словно отец семейства, сел на главное место и начал раздавать кушанье, припасая самые вкусные куски для избранных. Избранными были, к счастью, мы, и я внутренне жалел сидящих далее, до которых доходили косточки в остатки. Нам откупоривалась особенная бутылка вина, что видимо оскорбляло одного очень морщинистого старичка, с сатирическим, едким выражением лица, которое бывает у злых и старых профессоров-экзаменаторов; он даже несколько раз пытался завести мирные переговоры, но мы важно отмалчивались, не желая сойти с пьедестала нашего временного величия. Видя, что все усилия его тщетны, он напал на своего соседа, какого-то рябого, с редкою бородой и свиными глазками, господина и так раскричался на него, что закашлялся, покраснел и долго злобно потрясал головой! Подали шампанского; его достало и старичку; это так его обрадовало и так ему польстило, что он из злого превратился в веселого старого кутилу.

Когда я забрался в койку, находившуюся около дамской каюты, так что все пассажиры проходили мимо меня я еще больше возненавидел старичка, который, с своей стороны, видимо желал мне наделать всевозможных неприятностей. Койка была похожа на гроб, повернуться было трудно; a старичок расположился около меня рассказывать какой-то даме что-то такое, что повело к нескончаемым пояснениям, упрекам, уверениям, и все эти речи, произносимые сиплым, разбитым голосом, с кашлем и одышкой, продолжались далеко заполночь. Это было похоже на пытку, и горько я раскаивался, что не заискал у старичка во время обеда: я бы мог деликатно напомнить ему. что время спать, a теперь я не мог сделать этого, обидев его своим невниманием во время обеда: я пожинал плоды своей гордости…

В Монтевидео мы прожили еще две недели. Познакомившись во многих домах, мы несколько присмотрелись и к обществу. Во всяком доме было почему-то много девиц, и молодых, и старых. Детей не впускали в гостиную, и дочки входили только тогда уже, когда являлась маменька. Про маменек можно было сказать, что они были когда-то красавицами, и что в них в сильной степени развито стремление собирать вокруг себя молодых людей, давая, однако, при этом разные мудрые наставления дочкам. Девушка смело идет навстречу желающему проводить с нею время; в сентиментальных: и разговорах она будет разыгрывать роль Инессы, говорить о любви, вышивать на память закладки; с ним, одним танцевать, открыто показывать, кем занята, и при этом останется такою же целомудренною, как и наша; девица, пугающаяся одного смелого взгляда и самого далекого намека. Девицы здешние очень живы, сильно жестикулируют, хватают за руки, глазами делают телеграфические знаки, которые приводят одних в отчаяние, других возносят на седьмое небо; говорят громко, конфеты едят без совести, пьют вино и все-таки остаются милыми, a главное хорошенькими. Если есть на вечере танцы, то на подносе, полном конфет, воткнут флаг той нации, которая в настоящем случае фигурирует. Кто попроворнее, тот завладевает этим флагом и передает его или своей царице, или царице бала. Из-за флага бывают даже сцены, a так как испанская барышня за словом в карман не пойдет, то сцены бывают шумные. Половина конфет бывает непременно с хлопушками, так что do всем углам раздается трескотня, и этими хлопушками бомбардируют девиц, которые иногда сдаются вслед за бомбардировкой, не дожидаясь и штурма; всяко бывает! На домашних вечерах играют в колечко, передают друг другу зажженную бумагу, короче сказать, делают все то, что происходит в семействе какого-нибудь Сквозника-Дмухановского, когда у него соберутся дочери судьи, и Земляники, и Добчинские с Бобчинскими.

На этих вечерах мы проводили время очень весело. Женская прислуга смотрела в двери и потом разносила угощения; тоже ситцевое, неловко сшитое платье на служанке, но только, вместо белого лица и прически, намазанной маслом, перед нами были черные, лоснящиеся физиономии негритянок, с выражением доброго, ласкового котенка, с шершавою, войлокообразной подушкой на голове вместо волос. Мне очень хотелось сойтись поближе с одною служанкой, после того как один раз, стоя у двери и любуясь на летавшие мимо меня пары полькирующих, я вдруг почувствовал, что кто-то меня гладит по спине тихо, ровно, вкрадчиво; оборачиваюсь — негритянка! Она засмеялась, показала мне язык и закрылась рукавом. С тех пор, мы сделались приятелями. Vous faites la cour à ma negresse, иронически-добродушно говорил мне хозяин, между прочим забравший себе почему-то в голову, что я великий знаток в винах и не прочь выпить; в силу этого он отзывал меня регулярно каждые пять минут чего-нибудь отведать, или рейнвейну, или какого-то допотопного хересу. Налив с осторожностью две рюмки, становились мы друг против друга, отпивали по глотку и, давая губам вид оника, втягивали в себя и тихо выпускали воздух; этому маневру он меня выучил, для вернейшей оценки достоинства вина.

«Faites commeça: фу!..» повторял он: encore une fois: фу!.. «Excellent! Excellent! фу!..» повторял я за ним, стараясь не засмеяться. Вино у него, действительно, было превосходное.